– Гляди-ка! Он за нас… Ну, комик-зырянин! Сченушил!
– Долой его с эсминца, чтобы пайка даром не трескал. В стране бабы сидят голодные, детишки. А он жрет здесь… за что?
– Убрать с флота! Сами справимся.
– Я с вами, – взывал Дейчман, – как матрос с матросом!
– А коли матрос ты, – отвечали разумно, – так валяй в боевое расписание по графику. К форсункам вставай!
Дейчман поплелся к трапу, и офицеры расступились перед ним, как перед прокаженным. Один вылетел из их компании. Что ж, решение справедливое. А сейчас будет несправедливое, и Артеньев уже внутренне сжался в комок, беду предчувствуя.
– Теперь о старлейте, – настырно тащил за собой собрание Хатов. – Ведь он, когда послабление всем нам от революции выпало, гайку эту самую взял и… крутит, крутит, крутит. – Исказив лицо, Хатов показал, как Артеньев крутит гайку. – Ведь он – садист! Ведь он наслаждается, когда мы с вами дисциплинированны!
Кубрик надсаженно орал сотнею здоровых глоток:
– Давай контру за старши́м, чтобы по всей важности…
– Контра будет! – пообещал Хатов, поворачиваясь к Артеньеву. – Вот вы нам и обрисуйте в красках свое отношение к борцу за народную свободу – министру Керенскому… Пожалте!
Артеньев скупо кашлянул в кулак.
– Видите ли, – начал с сердцебиением, – Александр Федорович – это в моем понимании – как политик пока не дал ясных решений. Он отделывается речами, которые способны удовлетворить каждого в принципе, но никого на практике. Что же касается моего личного – я подчеркиваю это – отношения к нему как к военному деятелю, то… пока он себя не проявил в этой области.
– Во! – расцвел Хатов, довольный. – Видели, как он гнусную контру плетет? Такого голыми руками за хвост не поймаешь.
– А ты бы за шею хотел его? – спросил Хатова Семенчук.
– Ответ давай, – ревела палуба, – конкретно о Сашке!
Артеньев позеленел от гнева. Стоит ли осторожничать?
– Даю ответ по существу, – объявил он команде. – К вашему Сашке Керенскому я отношусь как к жалкому фигляру… Политическая проститутка! Вот я сказал, а теперь вышибайте меня с флота!
Ему сразу стало легко. В палубе наступила тишина.
– Опять гайку законтрил, – вздохнул кто-то, будто сожалея.
Подал голос боцман эсминца – «шкура» Ефим Слыщенко:
– А чего вы в Сашку-то вклещились? Нам с Керенским не воевать, не плавать. Старшо́й здесь фигура, вот о нем и рассуждайте.
Неожиданно завел речь больной матрос из минной команды. Лежал он на втором ярусе стандартных коек, говорил тихо с высоты:
– Старшо́го-то как раз и надобно поберечь. А за гайки евоные спасибо надо сказать. Крутит, и верно делает, что крутит. У него такая собачья должность. Нам волю дай, так мы в два счета все тут раздрипаемся… Не понимаю, – говорил больной, – чего вы так дисциплины пужаться стали? Не волк же – не сожрет она вас…
– Замашки старорежимные, – начал было Хатов наседать снова.
Но тут Артеньев бросился от трапа в контратаку:
– Врешь! Дисциплина воинская – это не замашка тебе. Режим старый, режим новый, а дисциплина всегда будет основным правилом службы… Я не против революции, но я враг разгильдяйства, которое некоторые прикрывают именем свободы! Что за дурная появилась манера? Если я говорю, что палуба грязная и ее надо прибрать, вы устраиваете митинг. На тему: убирать или не убирать? Я ненавижу ваше словоблудие. Морду бы вам бить за такие вещи…
– Слышали? – спросил Хатов. – Он еще вас закрутит.
– Закручу! – открыто признался Артеньев и взялся за поручни трапа. Следом за ним поскакали наверх и другие офицеры.
***
Артеньев не любил споров на политические темы, но после этого собрания он разговорился…
– Я не совсем понимаю, как мыслят себе большевики дальнейшее. Оттого, что они провозглашают конец войне, война ведь сама не закончится. Иной раз финал войны гораздо труднее ее прелюдии. И что будет? – спрашивал Артеньев. – Что будет, если немец пойдет на большевика со штыком наперевес?
– Он побежит, – огорчился Петряев.
– Да! А за ним, увлеченные его пропагандой, побегут и другие. Вот что страшно, вот что преступно!
– Маркс учит, – заметил Грапф, – что у пролетария нет отечества, нет любви к родине. Патриотизм коммунисты причисляют к серии буржуазных извращений ума и сердца…
Вестовой Платков сбросил с плеча полотенце, навестил Хватова.
– А там опять… контрят! До чего мне надоело посуду для них перемывать. Петряев-гад сейчас сразу две тарелки испачкал. Хлеба кусок возьмет – давай под него тарелку. Ведь скатерть чистая. Взял бы да положил хлеб на стол, как все порядочные люди делают. Так нет, ему еще тарелку подавай. Мне уж так опротивело, что я плюну, бывает, полотенцем по тарелке, плевок разотру и подаю к столу – «чисто, ваше благородие!».
Хатов собирался ехать в Петроград. Набрав в рот сахарного песку, он разжевывал его до сиропного состояния, потом клейкую жижицу искусно размазывал языком по своим ботинкам. Обувь на глазах преображалась – становилась лаковой, как из магазина.
– Еду по делам, – сообщил. – Князь Кропоткин, наш вождь, из эмиграции возвращается. Сорок один годочек не бывал дома человек. Большевики Ленина своего на ять встречали. Мы тоже не подгадим… вот, еду! Ежели не приду встречать – старикашка обидится.
2
Солнце плавило гельсингфорсский рейд, на котором в томительном зное застыли раскаленные утюги дредноутов. Броня палуб обжигала матросам пятки. Купались много: прямо с мостиков в воду – бултых. Потом лезли на корабль по балясинам штормовых трапов; голые, плясали на шкафутах, вытряхивая из ушей воду. Когда солнце уходило за античную храмину финляндского сената, над рейдом свежело.
Вечерами эскадра отдыхала от митингов, от ораторов и резолюций, от которых команды уставали гораздо больше, чем раньше от вахт, боев и приборок. Заводили граммофоны. Каждый корабль имел свою любимую пластинку. Ее гоняли часами, радуя себя и досаждая другим. О, российские граммофоны, вас никогда не позабыть!..
С учебной авиаматки «Орлица» жалобно выстрадал Морфесси:
Вы просите песен – их нет у меня,
На сердце такая немая тоска…
А затем и полилось… До глубокой ночи рыдала на дредноуте «Петропавловск» Настя Вяльцева:
Дай, милый друг, на счастье руку,
Гитары звук разгонит скуку…
На посыльной «Кунице» дурачились в грамзаписи популярные клоуны Бим и Бом, а на благородной «Ариадне», борта которой были украшены красными крестами, гоняли по кругу, как шахтерскую лошадь, еврейского куплетиста Зангерталя:
Армянин молодой
рядом в комнате жил,
и он с Саррой моей
шуры-муры крутил…
Из кают-компании элегантной яхты «Озилия» слышался изнуренный надлом Вертинского:
К мысу радости, к скалам печали ли,
к островам ли сиреневых птиц,
все равно, где бы мы ни причалили,
не поднять нам усталых ресниц…
Эсминец «Эмир Бухарский» обожал Надю Плевицкую:
Средь далеких полей на чужбине,
на холодной и мерзлой земле…
Разведя высокую волну, прошел «Поражающий», изо всех иллюминаторов которого, словно воду через дырки дуршлага, выпирало глуховатый цыганский басок Вари Паниной:
Стой, ямщик! Не гони лошадей,
Нам некуда больше спешить,
Нам некого больше любить…
А из отдаления, с захудалых и грязных тральщиков, обиженных пайком и жизнью, проливался на рейд Гельсингфорса, широко и свободно, сладостный сироп голоса Лени Собинова:
Слезами неги упиваться,
Тебя терзать, себя томить,
Твоей истомой наслаждаться —
Вот так желал бы я любить…
…Разом смолкли граммофоны. Дредноуты провернули башни.
***
Дмитрий Николаевич Вердеревский из начальников бригады подплава стал пятым комфлотом на Балтике с начала войны. Неглупый человек, он понимал, как будет ему трудно.
– Андрей Семеныч, – сказал Вердеревский, поблескивая лысою головой, – я должен исполнить свой долг.
– Сейчас, – ответил ему Максимов, – помимо долга воинского, существует еще и понятие долга революционного. Как-то воспримут на эскадре Гельсингфорса мое «повышение» и ваше назначение?..
Ставка не простила балтийцам выборности комфлота. Сам принцип голосования приводил в ярость генералов из Могилева, еще вчера пивших-евших на походном серебре императорского двора. Ставка нажала на Керенского, и он назначил в командующие Балтийским флотом контр-адмирала Вердеревского; Максимова же, чтобы не остался человек на обсушке мели, перепихнули в начальники Морштаба.
Вердеревский щелкнул себя перчатками по ладони:
– Обойдем корабли эскадры… вместе.
На катере, стоя рядом, два адмирала (приходящий и уходящий) выкрикивали в мегафоны обращения к эскадре.
– Будем работать рука об руку! – обещал Вердеревский, проплывая мимо дредноутов, тяжко лежащих на воде, словно черепахи.
«Андрей Первозванный» отвечал ему:
– Долой Вердеревского… вернуть Максимова!
– Андрей Семеныч, что мне ответить на это?
– А лучше промолчите…
Вердеревский опустил бинокль, обеспокоенный:
– По антеннам «Петропавловска» пробежала искра передачи…
Линкор по радио оповещал «всех, всех, всех», чтобы министры признали за балтийцами право избирать для себя начальников. 78 кораблей гельсингфорсской эскадры поднимали флаги, тут же голосуя в реве сирен за выборное начало. Адмиральский катер пролетал, весь в брызгах пены, под стволами главного калибра линейных сил, грозивших Вердеревскому полным непризнанием, и новый комфлот покорно выслушивал брань с корабельных палуб.
– Труднейшие времена, – сказал он на пристани. – И подскажите, как мне выгнать эти линкоры в море?
– Даже «Слава», – печально ответил Максимов, – даже «Слава», столь геройски воевавшая, не желает больше держать позицию. Чтобы сдвинуть линкоры с места, надо будить в матросах самолюбие и гордость. Я верю: они встанут на позицию, когда будет затронута честь революции и ясен оперативный план.
– А если затронута честь России?
– Сейчас им на это плевать с фок-мачты…
Два адмирала еще раз окинули панораму рейда. Незабываемая картина – оскорбляющая одного и ставящая в неловкое положение второго. На мачтах линкоров не был спущен флаг Максимова (вице-адмиральский), а делегация матросов пыталась сорвать с «Кречета» флаг Вердеревского (контр-адмиральский).
– Познакомьтесь с Дыбенкой, – советовал Максимов. – Он человек сильной воли, ловко схватывающий суть любой мысли. Но предупреждаю, что Дыбенко – человек с капризами и крайне честолюбив. Понравитесь ему – будет верить и поможет. Если не понравитесь, тогда…
– Простите, а что тогда? – спросил Вердеревский.
– Тогда он станет пожирать вас на каждом углу. Именно так он поступает сейчас с Керенским, и нет врага для Дыбенки более страшного, чем наш министр. Он его жрет ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно, и вся эскадра слышит хруст костей Керенского… Челюсти же у Дыбенки необыкновенно здоровые, как у негра!
***
Керенский совершал массу глупостей… Зачем-то сделал своим помощником лейтенанта Лебедева, которого флот совсем не знал. Да и откуда знать, если этот Лебедев был лейтенантом французской службы! Матросы крайне возмущались этим и говорили так:
– Ну, разве можно чужака к нашим секретам подпущать?
Офицеры вполне соглашались с матросами.
– Уважающий себя человек, – рассуждали флотские эстеты, – не станет носить черный мундир при белых штанах. Когда смотришь на Лебедева, испытываешь лишь одно желание: перевернуть его с ног на голову, чтобы черное – внизу, а белое наверху…
Первый съезд Балтфлота собрался, и грызня началась сразу же. Партийные распри – это тебе не дележ бачка с кашей. Бой для большевиков слишком неравен: поджимают эсерствующие товарищи, анархиствующие и прочие. Павел Дыбенко совершенно спокоен за Гельсингфорс, за Кронштадт, даже за Або и Аренсбург.
– Но зато Ревель ведрами мою кровь пьет!
Ох уж эти ревельцы… На высоких скоростях носятся по морю как ошалелые. Для них Милюков – авторитет (профессор, как же!). Резолюции свои Керенскому пересылают, он для них – непогрешим.
– Где Лебедев? – спрашивал Дыбенко на собрании.
Нет Лебедева. Устав Центробалта утвердили (со скрипением стульев) без него. Слово взял Дыбенко – как берут быка за рога:
– Предлагаю лейтенанта Лебедева вычеркнуть из списка почетных председателей. Семеро одного не ждут, а эскадра, когда она движется, не станет волокитничать, ежели один тралец отстал…
Выбросили Лебедева! Заодно и Керенскому наука.
Приехал опоздавший Лебедев, сразу поперся на трибуну:
– Утверждение устава Центробалта в таком большевистском виде есть предательский акт, означающий непризнание правительства.
Дыбенко, мрачный, шлепнул перед Вердеревским устав:
– Ваша очередь… перышко есть? Подпишите.
– Не могу, – отвечал комфлот.
– Чернил нет, что ли?
– Министр еще не подписал – Керенский!
– Вы же клялись, что «рука об руку».
– И будем работать дружно, но… не могу, Павел Ефимыч! Поймите и меня: Керенский подмахнет, тогда и я «добро» спущу.
В середине съезда на трибуну поднялся матрос. Седой. С тиком на лице. Еще не обсохший.
– Я прямо со дна моря, – сообщил он. – Пролежала наша лодка на грунте в шхерах пять часов. Затонула! На глубомере тридцать два показывало. Воздух кончился. Амба пришла. Тогда жребий бросили: кому какая судьба? Восемнадцать ребят остались лежать на грунте. А пятерым лафа выпала… по жребью через люк всплыли мы! Пятый – это я. А те восемнадцать, может, и сейчас стоят на цыпочках, в воде по уши. Добирают с подволока последние граммы воздуха. Пятеро нас… поседел вот некстати. Братцы! – выкрикнул подводник. – Уж вы постарайтесь общим решением: кончайте войну…
Вердеревский склонился к уху Максимова:
– А я хотел ее начинать.
***
Керенский прибыл. На перроне Гельсингфорса выли оркестры.
Дамы просили своих кавалеров поднять их, чтобы взглянуть на «министра-социалиста». «Ах, душка! Как он демоничен…»
Керенского уже завинчивало в гулком зените славы:
Пришит к истории,
онумерован и скреплен,
и его рисуют —
Бродский и Репин.
Вердеревский был со штабом и скомандовал Дыбенке:
– Центробалт – в кильватер… ходу!
С рукою на черной перевязи, в гетрах и бриджах, во френче британского покроя, жестковолосый, Керенский шел не улыбаясь, а за ним из вагона сыпало, сыпало, сыпало… как из дырявого мешка мусор! Это его адъютанты. Изредка, встретив просьбу или заметив непорядок, министр бросал уголком скептического рта:
– Адъютант, запишите… – и шествовал дальше.
Павлу Дыбенко он сказал с угрозой:
– Ну, хорошо. Я приду на «Виолу». Адъютант, запишите…
Встретили его на «Виоле» честь честью. Как министра. За Керенским по трапу просигналили белые штаны Лебедева. Министр сказал:
– У меня двадцать три минуты свободного времени.
– Ничего. Справимся, – утешил его Дыбенко.