Одна крошечная ложь (ЛП) - К. А. Такер 31 стр.


Что этот мой дурацкий психиатр опять удумал?

Отступив, Эштон проводит меня глубже в комнату, пока передо мной не открывается все помещение. Оно старомодно, но просто и изящно: стены украшены бледно-желтыми обоями, потолок — лепниной, а у большого окна стоят несколько вьющихся растений, впитывающих свет полуденного солнца. Но все эти детали испаряются, когда мой взгляд опускается на лежащую на больничной койке женщину.

Женщину с посеребренными волосами и немного морщинистым лицом, которое когда-то точно можно было назвать красивым, особенно, из-за ее полных губ. Губ, таких же полных, как у Эштона.

И все просто…встает на свои места.

— Это твоя мама, — шепчу я. Это не вопрос, потому что я уверена в ответе. Просто не осознаю размеров горы вопросов, которые за этим стоят.

Рука Эштона так и не отпускает мою, а его хватка не ослабевает.

— Да.

— Она не мертва.

— Нет, не мертва. — Возникает длинная пауза. — Но ее нет.

Мгновение я оцениваю серьезное выражение лица Эштона, а потом снова поворачиваюсь к женщине. Мне не хочется пялиться, но именно это я и делаю.

Ее взгляд мечется от меня к Эштону.

— Кто… — начинает она, и я вижу, что женщина с трудом пытается сформировать слова: губы изгибаются, но ни звука не доносится. А ее глаза…В них я вижу лишь смятение.

— Это Эштон, мам. А это Ливи. Я тебе о ней рассказывал. Мы называем ее Айриш.

Взгляд женщины блуждает по лицу Эштона, а потом опускается, словно она копается в памяти.

— Кто… — снова пытается произнести она. Я приближаюсь на пару шагов, так далеко, насколько мне позволяет мертвая хватка Эштона. Этого хватает, чтобы почувствовать слабый запах мочи, знакомый мне по домам престарелых, пациенты которых больше не в состоянии контролировать свои мочевые пузыри.

И словно бросив попытки узнать нас, женщина поворачивает голову набок и просто смотрит в окно.

— Давай, выйдем на воздух, — шепчет Эштон, потянув меня за собой, и подходит к маленькому радиоприемнику, стоящему на тумбочке.

Он включает диск с музыкой Этты Джеймс и немного прибавляет громкость. Я молчу, когда он выводит меня из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Мы идем по коридору и в тишине спускаемся по другой лестнице, которая выходит на задний двор здания: давным-давно подготовленный к зиме огромный участок с голыми дубами и узкими дорожками, петляющими между цветочными клумбами. Мне кажется, что в теплую погоду это место прекрасно подходит для отдыха пациентов. Но сейчас, из-за слабого ноябрьского солнца и колючего воздуха, я вздрагиваю.

Присев на скамейку, Эштон без промедлений усаживает меня к себе на колени и обнимает, будто бы закрывая от холода. И я, не колеблясь, позволяю ему, потому что жажду тепла его тела не по одной лишь причине. Даже, если и нельзя.

Именно этого я и боялась.

Больше я не знаю, что верно. Мне лишь известно, что мама Эштона жива, а сюда доктор Штейнер меня направил, не сомневаюсь, чтобы узнать правду. Откуда узнал сам доктор Штейнер… Позже я в этом разберусь.

Я закрываю глаза и вдыхаю божественный аромат Эштона. Быть рядом с ним после той ночи даже сложнее, чем мне представлялось. Такое ощущение, словно я стою на краю обрыва, а буря эмоций угрожает сбросить меня вниз: боль, смятение, любовь, желание. Я чувствую это притяжение, это желание прижаться к его телу, скользнуть рукой по его груди, поцеловать его, заставить себя поверить, что он — мой. Но он мне не принадлежит. Пока он даже себе не принадлежит.

— Зачем, Эштон? Зачем нужно лгать о ее смерти? — Зачем…все это надо?

— Я не лгал. Просто не поправил тебя, когда ты предположила, что она мертва.

Слово «зачем» вертится на языке, но Эштон заговаривает раньше меня.

— Легче было поступить так, чем признать, что меня не помнит собственная мама. Что, просыпаясь изо дня в день, я надеюсь, что именно сегодня она умрет, и я освобожусь от своей гребаной жизни. Что смогу успокоиться.

Я сжимаю веки, сдерживая слезы. Успокоиться. Теперь я понимаю смысл странного выражения лица Эштона в тот вечер, когда он узнал о смерти моих родителей. Он хотел того же для себя. Тяжело вздохнув, я шепчу:

— Тебе стоит мне рассказать. Обо всем рассказать.

— Что я и собираюсь сделать, Айриш. Обо всем.

Эштон запрокидывает голову, собираясь с мыслями. Его грудь упирается в мою от глубокого дыхания. Я практически вижу, как гора падает с его плеч, когда он впервые разрешает себе говорить свободно.

— Моя мама страдает от болезни Альцгеймера, последней ее стадии. Она обнаружилась у нее очень рано — раньше, чем у большинства людей.

У меня в горле тут же встает комок.

— Она родила меня в сорок с небольшим. Беременность не планировалась и была совершенно неожиданной. И нежеланной со стороны моего отца. Он…не любитель делиться. Видимо, это касается и чувств моей матери. — Он замолкает и грустно мне улыбается. — Прежде, чем познакомиться с отцом и переехать в Америку, много лет мама работала моделью в Европе. У меня есть несколько журнальных обложек с ее фотографиями. Как-нибудь тебе их покажу. Она была ошеломительной. В смысле, потрясающе красивой.

Рукой я прикасаюсь к его подбородку.

— И почему меня это не удивляет?

Прикрыв глаза, он тут же ластится к моим пальцам, а потом продолжает.

— Когда она познакомилась с моим отцом, то, как и он, не была заинтересована в рождении детей, так что, все складывалось хорошо. До моего рождения они были женаты уже пятнадцать лет. Пятнадцать лет счастья, а потом я все разрушил, по словам отца. — Последнюю фразу он произнес, равнодушно пожав плечами. Но я понимаю, что его состояние далеко от равнодушного. В его карих глазах я вижу тонкую завесу боли.

И даже понимая, что нельзя этого делать, я все равно прижимаю ладонь к его груди.

Рука Эштона ложится на нее сверху, и он крепко сжимает веки.

— Думал, больше никогда этого не почувствую, — шепчет он.

Я даю ему момент, а потом осторожно подталкиваю к продолжению.

— Говори дальше.

Но руку я оставляю на месте: против его колотящегося сердца.

Губы Эштона изгибаются в слабой гримасе. Открыв глаза, он смаргивает блестящую поволоку. Все у меня внутри выворачивается от одной только мысли о том, что Эштон плачет. С трудом я пытаюсь оставаться невозмутимой.

— Я до сих пор помню тот день, когда мы с мамой сидели за кухонным столом с печеньем, которое я помог ей испечь. Мне было семь. Она ущипнула меня за щеки и сказала, что не было бы счастья, да несчастье помогло. Что она даже не представляла, что теряет, пока не узнала, что скоро у нее буду я. Она сказала, что, наконец, внутри нее что-то щелкнуло. Какой-то материнский инстинкт, который заставил ее желать меня больше всего на свете. Она сказала, что я так осчастливил ее и моего отца. — Наконец, одна единственная слеза сбегает по его щеке. — Она понятия не имела, Айриш. Понятия не имела о том, что он со мной делает, — шепчет он и снова закрывает глаза, глубоко вздыхая и успокаивая себя.

Я смахиваю слезу с его лица, но она успевает вызвать дюжину моих собственных. Я быстро стираю их, не испытывая желания менять тему разговора.

— Когда все началось?

Откашлявшись, Эштон продолжает, широко распахивая дверь в свое сердце и безоговорочно показывая мне все свои скелеты. Наконец-то.

— Мне было почти шесть, когда он впервые запер меня в чулане. До этого я мало его видел. Он работал целыми днями, а в остальное время меня избегал. Тогда это было неважно. Мама души во мне не чаяла. Она была эмоциональной женщиной. Постоянно обнимала и целовала всех. Помню, ее друзья подшучивали, что своей любовью она меня до смерти задушит. — Он хмурится. — Оглядываясь назад, я понимаю, что это, видимо, раздражало отца. Сильно раздражало. Раньше ее внимание всецело принадлежало ему, а теперь… — Голос Эштона становится горьким. — Однажды все изменилось. Он начал оставаться дома, когда у мамы были планы — детские праздники, встречи с друзьями. В такие дни он заталкивал меня в кладовку, залепив рот скотчем. Оставлял там часами, голодного и плачущего. Говорил, что не хочет меня ни слышать, ни видеть. Что я вообще не должен жить. Что я разрушил их жизни.

Не понимаю, как Эштон может так спокойно об этом говорить, а его сердце ровно биться, потому что я, несмотря на все свои старания не терять самообладание, при ярко запылавшем в мыслях образе маленького, не больше Эрика или Дерека, темноглазого мальчика, свернувшегося калачиком в кладовке, превратилась в ревущее безобразие. Преодолевая вставший в горле ком, я с трудом произношу:

— И ты молчал?

Ладонью Эштон стирает мои слезы.

— За пару месяцев до этого я случайно выпустил из дома нашего померанского шпица. Он выбежал на проезжую часть… Мама несколько недель плакала по этому псу. Отец сказал, что ей скажет, что я специально его выпустил, что я — избалованный маленький мальчик, который обижает животных. Я боялся, что она ему поверит… — Он пожимает плечами. — Какого черта я тогда знал? Мне было всего лишь шесть. — Повисает пауза. — Примерно за месяц до моего восьмилетия мама начала забывать даты, имена, записи на прием. Время от времени это и раньше происходило, но теперь все стало совсем плохо. — Его кадык дергается, когда Эштон сглатывает. — Через год ей поставили диагноз. В тот день… — Глубоко вздохнув носом, он теребит ремешок на запястье. Тот, что все еще болтается на запястье, все еще сковывает его. Его постоянное напоминание. — До этого он никогда не бил меня ремнем. Не думаю, что он понимал, как сильно бьет, пока не разорвал кожу. Он злился. Так злился на меня. Обвинял во всем. Говорил, что в случившемся с ней виновата беременность, что гормоны начали разрушать ее разум в день моего рождения. — Эштон рассеянно почесывает запястье в том месте, где скрыт шрам. — Он сказал, не говорить ей, что случилось, а то из-за стресса ей еще быстрее станет хуже. Так что, я соврал. Сказал, что поранился, когда катался на велике. А потом врал ей обо всем. О синяках на ребрах, когда он меня бил, рубцах, когда он снова взялся за ремень, шишке на лбу, когда как-то вечером он втолкнул меня в дверной проем. Я так привык врать, а мамино здоровье ухудшалось так быстро, что все его отношение ко мне стало…пустяком. Я к этому привык.

— Он перестал меня бить, когда мы определили маму в высококлассное исследовательское лечебное учреждение. Мне было четырнадцать. Тогда я все еще надеялся, что ей станет лучше, что лечение остановит или замедлит развитие болезни. Она все еще смеялась над моими шутками и пела ту песню на испанском…Она все еще была здесь, где-то здесь. Мне приходилось надеяться, что мы оттянем время, пока не найдут лекарство. — Эштон понурил голову. — В тот день мама впервые спросила, кто я. И когда он пристал ко мне в тот вечер… Я опрокинул его на спину. Я был крупным подростком. Сказал ему, пусть попробует ударить меня со всей силы. Мне было плевать. Но он не ударил. Больше он ко мне и пальцем не притронулся.

Смиренно вздохнув, Эштон поднимает глаза к моему лицу и пальцами стирает непрекращающийся поток слез с моих щек.

— Он придумал, как получше наказать меня за то, что дышу. Тогда я просто не понимал точно, что же будет. Он продал наш дом, и мы переехали на другой конец города затем лишь, чтобы оторвать меня от привычной жизни, заставить поменять школу и оставить своих друзей. Он мог бы отправить меня в закрытый пансионат и умыть руки, но не поступил так. Вместо этого, он начал диктовать, с кем мне разговаривать, с кем встречаться, каким видом спорта заниматься. — Фыркнув, Эштон бормочет: — Именно он потребовал, чтобы я присоединился к команде по гребле. В этом вся ирония, учитывая, что гребля — единственное, чем я заниматься люблю… Так или иначе, мне было пятнадцать, когда вечером он неожиданно заявился домой и увидел, как я со своей не получившей одобрения девушкой трах… — Взгляд его темных глаз перекидывается на мое лицо, когда у меня напрягается спина. — Прости…развлекался. Он назвал ее шлюхой и вышвырнул из дома. Я сорвался. Поднял его от пола, готов был все дерьмо из него выбить. — Эштон крепче стискивает меня и прижимает ближе к себе. — Тогда он и начал использовать маму против меня.

Я чувствую, что хмурюсь в смятении.

— Он швырялся цифрами: ценой содержания ее в дорогом учреждении, сколько это будет стоить, если она проживет еще десять лет. Сказал, что задумывается, есть ли смысл там ее содержать. Лучше ей не станет, зачем тогда тратить деньги впустую. — Эштон проводит языком по зубам. — Пустая трата денег. Вот чем стала для него любовь всей жизни. Он ни разу не навестил ее с тех пор, как туда поместил. С пальца давно исчезло обручальное кольцо.

— Мне не хотелось в это верить. Я не мог просто бросить ее. У меня была только она, и он об этом знал. Так что, он сделал принятие решения для меня очень простым: я мог либо жить дозволенной им жизнью, либо свои последние годы она проведет в какой-нибудь дыре, ожидая смерти. Он даже нашел газетные подборки с примерами ужасов из таких мест — запущенность, нападения…В тот день я осознал, насколько отец ненавидит меня за то, что я родился. И я понимал, что он сдержит свои угрозы.

Я выдыхаю. Вот, значит, чем он все это время угрожал Эштону.

Его мамой.

— Так что, я сдался. Много лет я молча принимал все требования. — Фыркнув, Эштон бормочет: — Что хуже всего? Я особо не мог жаловаться. Посмотри на мою жизнь! Я учусь в Принстоне, у меня есть деньги, машина, гарантированное место в одной из самых известных юридических фирм страны. Не то чтобы он меня мучает. Он просто… — Эштон тяжело вздыхает. — Он просто отобрал у меня свободу выбора в том, как мне жить.

— Ну, когда тебя заставляют на ком-то жениться, можно и возмутиться, — едко бормочу я.

Эштон опускает голову, а его голос становится резким.

— Этот день был худшим в моей жизни. Мне так жаль, что тебе пришлось через все это пройти. Прости, что не сказал тебе о помолвке.

— Посмотри на меня, — требую я и за подбородок поднимаю голову Эштона. Мне сейчас так хочется его поцеловать, но нельзя пересекать эту черту. Пока не узнаю наверняка… — Что случилось с Даной? Как сейчас все обстоит?

«Свадьба все еще в силе? То, что мы сейчас делаем, сидим тут вместе, — это неправильно?»

Мгновение он вглядывается в черты моего лица своими прекрасными карими глазами, а потом продолжает.

— Три года назад я оказался на устроенных фирмой соревнованиях по гольфу, играл там с отцом. Тогда и представился новый клиент и познакомил меня со своей дочерью. Она играла там с ним. Так мы с Даной встретились. Мне кажется, отец Даны сказал что-то вроде того, как рад был бы, если бы его дочь встречалась с таким парнем, как я… — Эштон напряг шею. — Отец увидел возможность. Отец Даны вверил фирме лишь часть своего бизнеса, а остальное представляли три других юридических агентства. Для фирмы сближение с отцом Даны стало бы огромной финансовой победой. Стоило бы десятков миллионов, а, может, и больше. Так что, мне было сказано влюбить в себя Дану. — Эштон перемещает руки и прижимает меня ближе к своей груди, пряча лицо у моей шеи. От этого мой пульс учащается. Но он продолжает говорить. — Блондинка, симпатичная и очень милая. Я никогда не испытывал к ней никаких настоящих чувств, но и жаловаться на такую девушку не мог. Плюс ко всему, большую часть года она жила на другом конце страны, училась там, так что не стесняла мой образ жизни. Пока не появилась ты. — Я сдерживаю порыв наклониться к нему. Сделать это так легко…небольшое движение, и мои губы прижмутся к его.

— Три недели назад отец позвонил и сказал мне сделать ей предложение. Мои отношения с Даной обеспечили ему значительную часть бизнеса ее отца. Он считал, что свадьба обеспечит оставшуюся. Я отказался. На следующий день мне позвонили из лечебницы с вопросом насчет предстоящего перевода моей матери в дом престарелых в Филадельфии. Я едва успел повесить трубку, когда получил электронное сообщение от отца, как минимум, с дюжиной статей о случаях пренебрежительного отношения в этом месте. Даже о случае сексуальных домогательств, который был снят с рассмотрения в суде по техническим причинам. Больной ублюдок выжидал и был ко всему готов. — Эштон смиренно вздыхает, и его грудь вздымается и опадает. — У меня не было выбора. Когда две недели назад, сразу после гонки, он дал мне кольцо, я сделал Дане предложение. Сказал, что она любовь всей моей жизни. Не мог рисковать и услышать от нее отказ. Я собирался убедить ее, что стоит оттянуть помолвку до окончания мной юридического. Мне нужно было продержаться, пока мама бы не умерла, а потом я смог бы с ней порвать.

Назад Дальше