– Извините, Христина, – не оборачиваясь, глухо произнес он. – Вам не надо было ко мне приходить. Но это неважно, я сам виноват… Идите домой и ложитесь спать. Ведь вы завтра рано уезжаете?
– Так. – Ее ответ прозвучал тише снежного шелеста за окном. – Я не хотела вас абразиць… обидеть, Константин Павлович.
– Да при чем здесь обида? – поморщился Константин. – У вас вся жизнь впереди, не надо вам в первом встречном видеть… королевича. И уж точно, что не во мне.
Он поднял с полу платок, по-прежнему не оборачиваясь, подал его Христине, встал, отошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу, по которому с другой стороны скользил снег.
Скрипнула кровать – он понял, что Христина тоже встала, и обернулся. Она куталась в платок и была неподвижна, как заиндевевшее дерево за окном.
– Извините мою резкость, – сказал Константин, – но… Постарайтесь правильно распорядиться своей жизнью. В монашки вам не идти, ну так надо выучиться чему-нибудь, прежде чем черт знает кому себя предлагать. Ладно! – Ему стало жаль ее, такую растерянную и несчастную, и он наконец улыбнулся. – Поезжай в свой Несвиж, хорошая, и обиды на меня не держи. Ну, иди, иди.
Он взял ее под руку и вывел в прихожую, потом легонько подтолкнул в спину, как ребенка, который боится идти один на улицу.
– Ой, Матка Боска! – именно как ребенок, всхлипнула она. – Да на што ж мне цяпер той Нясвиж, на што ж мне што!.. Нехай бы лучше татке тое дазваленне дали, а не мне!..
Он уже не слушал, что она говорит. Понятно же, сейчас ей кажется, будто жизнь ее кончена, но мало ли что покажется неопытной девушке от безответной любви.
– Иди, иди, – повторил Константин. И вдруг до него дошел смысл ее слов. – Погоди… – медленно произнес он. – Как это – лучше б татке? Разве вы не вместе едете?
– Не. – Она смотрела на него так пронзительно, словно хотела, чтобы весь его облик вдавился в синеву ее глаз. – Это вы нам, татка говорил, дали дазваленне на двоих, чтоб мы везли багаж, а те, другие, ему не дали, только мне. Мы уже и вещи все собрали, а вчера он узнал… Татуся аж плакал, говорил, что одну меня не пустит, но потом…
– Что – потом? – с трудом выговорил Константин. – Ну, Христина, что – потом?! Что он решил?
Он почти выкрикнул последние слова, и она испуганно ответила:
– Так ничога ж… Он потом сказал, что придется мне одной… Ехать одной с вещами. А он снова будет просить дазвалення, и ему позже, канешне, дадут. А разве не так, Константин Павлович?
Теперь она смотрела уже не пронзительно, а удивленно.
– Что у тебя в багаже? – резко спросил он. – Что он сказал тебе везти?
– Так мае ж усе рэчы… вещи. Тата сказал, вы нам зрабили такое дазваленне, па якому можна усе правезци, бо мяне не будуць даглядаць на мяжы. Мы все сложили в ящики, одежду и посуду, чтоб не побилась…
– Ты сама складывала?
– Трошки сама, а так тата. Он сказал, что я не сложу как надо, а я не хотела его сердить, он и так уже расстроился, и легла спать…
Он спрашивал коротко и зло, а она отвечала испуганно и удивленно – наверное, не понимая, что означают эти неожиданные интонации в его голосе.
Константин прислонился затылком к своей шинели, висящей на вешалке, закрыл глаза. Что сказать ей, он не знал. И сказал то, что выговорилось само собою.
– Не надо никуда ехать, Христина. – И повторил: – Не надо.
Христина счастливо ахнула и тут же оказалась рядом с ним. Как будто бы подбежала, хотя не было места для бега в крошечной прихожей.
– Вы… хотите, чтоб я осталась, так? Так, Константин Павлович? – дрожащим голосом спросила она.
– Я не хочу, чтоб ты… но я… но ты…
Теперь уже он чувствовал себя растерянным и беспомощным, потому и бормотал какую-то невнятицу.
– Вы только скажите, – тихо произнесла она. – Только скажите, чтоб я оставалась, и я останусь… с вами.
«Я ведь уже сказал, – тоскливо подумал он. – Чего тебе еще? Не могу я ничего больше тебе сказать!»
Все, что произойдет, если он заставит ее остаться – да и не заставит, а только попросит, – представилось ему так ясно, как будто уже произошло. Вот он что-то объясняет сначала ей, а потом ее отцу, и она верит каждому его слову, а тот ни одному его слову не верит, а потом приезжает Гришка – конечно, он приедет сам, и немедленно, как только поймет, что операция сорвалась, – а потом все начинается сначала, но уже без него, а он… Что будет с ним, Константин думать не хотел. Он знал только: то, что с ним после всего этого будет, для Христины все равно окажется бесполезным, потому что ему найдут замену. Не в ее сердце, а во всем этом, с обеих сторон грязном, деле.
Он давно уже стал частью большого, еще не совсем отлаженного, но неодолимого механизма, мощь которого почувствовал еще в семнадцатом году. Тогда он думал, что это созидательная мощь, теперь он не знал, что думать… Но незачем было делать вид, будто он может что-либо остановить в беспощадно направленной работе этого механизма.
«А может, ничего и нет в ее багаже? – вдруг мелькнуло у него в голове. – Какие там золотые апостолы, разве их спрячешь в бабские тряпки? Ну, вывезет пару колечек, которые ей тетка оставила, так при чем здесь какие-то сокровища? Даже если они и существуют, не станет Коноплич так рисковать – ни ею, ни ими…»
Эта неожиданно пришедшая мысль показалась Константину такой здравой – вернее, такой спасительной, – что он взглянул на Христину уже почти спокойным взглядом.
Она смотрела прямо ему в глаза и ждала ответа.
– Извини, – сказал он. – Какая-то глупость вдруг в голову взбрела. Иди домой, а то отец хватится.
Глаза ее погасли, плечи опустились. Медленно, словно на нее упала невыносимая тяжесть, Христина вышла на лестницу.
Закрыв за нею дверь, Константин надел сапоги, шинель, фуражку и вышел тоже, стараясь, чтобы полы в парадном не заскрипели под его шагами. При мысли о том, что утром придется присутствовать при ее отъезде, да еще, чего доброго, Коноплич примется благодарить за помощь, – при этой мысли он готов был идти ночевать не то что на службу, а просто в подворотню.
Глава 10
Что к Москве если кто привыкнет, то уж из нее не уедет, – это была чистая правда.
Константин не помнил, какой классик написал эти слова, но по собственной душе чувствовал их справедливость. Конечно, в отличие от того писателя, он не сам решал, уезжать ему или не уезжать, но, глядя в окно автомобиля на заснеженные, залитые ярким рождественским солнцем московские улицы, он чувствовал, что вернулся домой. И это возвращение наполняло его сердце радостью. Несмотря ни на что.
Почему именно Москва стала его домом, а не родная Лебедянь или прекрасный в своей строгости и овеянный воспоминаниями студенческой юности Петербург, – непонятно. Он жил здесь в чужой квартире, спал на чужой кровати, у него не было ни одной неслучайной вещи – и все-таки он чувствовал себя дома. И жалел лишь о том, что прямо с вокзала пришлось ехать не на Малую Дмитровку, а на Лубянку. Так распорядился Кталхерман, приславший за ним свой автомобиль.
Если бы Гришка не был так тщедушен, его объятия вполне можно было бы считать медвежьими.
– Ну, Котька, с возвращением тебя! – радостно сказал он, встречая его на пороге своего огромного, обшитого дорогим деревом кабинета. – Хильда Томасовна, покушать готово? – крикнул он секретарше и, получив утвердительный ответ, пригласил: – Пойдем, пойдем, за твои успехи грех не выпить.
За неприметной дверью, находившейся в глубине кабинета, оказалась еще одна комната, уже не огромная, а маленькая и уютная. В ней-то и был накрыт небольшой круглый стол, весь вид которого говорил о том, что он знаменует собою некое событие. Коньяк в хрустальном графинчике, черная икра на льду, сытно золотящееся коровье масло, какая-то серебряная посудина, заманчиво накрытая поверх крышки крахмальной салфеткой…
Мельком взглянув на все это, Константин сел к столу и выжидающе посмотрел на Гришку.
– Подробности потом доложишь, – махнул рукой тот. – И до чего ж ты обязательный, Котька, нет того, чтоб выпить с другом по-человечески – сразу о деле!
– Я думал, это ты мне что-то срочное хочешь сказать, – пожал плечами Константин. – С вокзала сюда… Доложиться-то я, конечно, и завтра не опоздал бы.
– А что у меня к тебе может быть срочное? – широко улыбнулся Гришка. – Поработал ты как по нотам, я, правду сказать, такого успеха и не ожидал.
– Если ты о путейских делах… – начал было Константин.
– Не прикидывайся валенком, Костя, – усмехнулся Кталхерман. – О путейских твоих делах я и так не беспокоился, в этом ты всегда преуспевал. А вот о наших делах… Боялся, что не сумеешь ты, чего уж теперь скрывать. Все-таки с людьми работать – это тебе, знаешь ли, не с паровозами.
– По-твоему, я только с паровозами все эти годы работал? – зачем-то спросил Константин.
Можно подумать, его обидели эти Гришкины слова! Да он и внимания на них не обратил из-за того напряжения, которое мгновенно его охватило… Он ждал, что скажет Кталхерман. И дождался.
– Все так и вышло, как я думал! – торжествующе заявил Гришка. – Полные ящики он набил радзивилловским добром, вот какое дело! Золотых апостолов, правда, не нашли, – с детским разочарованием вздохнул он, – но и того, что нашли… – Гришка даже причмокнул губами от удовольствия. – Бюджет страны знаешь какой на следующий год? Одиннадцать миллионов рублей. А в ящиках этих, по самым приблизительным подсчетам, ценностей на миллион. Вот и посчитай, какую долю ты бюджету принес! Дзержинский тебе лично грамоту подписал, – сообщил он и засмеялся. – Только я тебе, учти, ничего не говорил – сам хочет вручить.
– Почему же… мне? – помолчав, спросил Константин.
– А кому? – удивился Гришка. – Не мне же! Мы люди неприметные, не за грамоты работаем. А ты к Георгиевским крестам ее приложишь – будет что внукам показать. Нарожаешь ведь внуков, а? – подмигнул он. – Небось Шарлотта заждалась?
– Его… арестовали… их?.. – с трудом выговорил Константин.
– Конечно, – даже удивился Гришка. – А ты разве не знаешь?
– Я уехал тогда. По службе. В Могилев… надо было. Вернулся – сразу сюда отозвали. Ничего еще не знаю.
Он говорил короткими фразами, потому что на длинные не хватало воздуха.
– Мало в тебе все-таки честолюбия, – прищурился Кталхерман. – А чистоплюйства, наоборот, много. Нельзя так, можешь ведь и на задворках у жизни остаться. А при твоих способностях было бы жалко. Обоих арестовали – и Коноплича, и девку его.
– Но… – Он совсем задохнулся. – За что же… ее?!
– Слушай, Костя, – недовольно поморщился Гришка, – ты эти детские вопросы мне не задавай. Что значит, за что? Полвагона багажного набила народным достоянием – и что, надо было ее по головке погладить да отпустить восвояси?
– Она не знала! – Константин еле сдержался, чтобы не вскочить со стула; все у него внутри дрожало от собственного бессилия и еще от какого-то жуткого чувства, с которым невозможно было ни сидеть, ни стоять, ни жить. – Она ничего не знала, Гриша, он же ее просто использовал!
– Да ты, я смотрю, в девку-то влюбился… – насмешливо протянул Кталхерман. – А как же Шарлотта? Хватит, Константин Палыч! – отрубил он. – Знала, не знала – какая разница? Разберемся, это дело уже не твое. С Конопличем нам еще работать и работать, знает он немало. Вот и пусть расскажет, что знает, если ему дочкина жизнь дорога. Да и ее как следует спросим, без интеллигентских слюней. Не знала! Это она тебе такое сказала? Они наговорят – подумаешь, ангелы небесные! И не смотри на меня, как институтская барышня на насильника. Кругом враги, Костя, – жестко сказал он. – Пока мы их дочек будем жалеть, они нас с потрохами сожрут. Так что давай выпьем за твою успешную работу, да ступай ты к здешней своей красотке, а про тамошнюю забудь. Ты парень видный, на твой век девок всюду хватит.
Ни о чем он больше не мог думать, ни о чем! Так плод в материнской утробе ни о чем ведь не думает, а чувствует лишь, что находится в безопасности, что ему хорошо и покойно, потому что он накрепко связан с чем-то живым, и это живое дает ему силы жить.
И, невидяще глядя из окна автомобиля на те же самые московские улицы, которыми он так радостно и молодо любовался всего час назад, Константин тоже не думал больше ни о чем. Он хотел только одного: оказаться рядом с Асей, и даже не рядом оказаться, а просто слиться с нею, чтобы раствориться, не быть, смыть себя с лица земли, как грязное пятно.
Это было странно, это было с ним впервые; он и представить не мог, что захочет схватиться за женщину, как за единственную опору своей жизни. Он сам всегда был опорой многим людям, и Асе тоже, он это знал и потому был сейчас растерян. Нет, он был не растерян – он был смятен, уничтожен, и дело было совсем не в Асе.
Но, шагая через две ступеньки на последний этаж, задыхаясь, словно не ехал от Лубянки до Малой Дмитровки, а бежал, он хотел именно этого: схватиться за нее, как за единственное, что ему осталось в жизни.
Пока он хлопал себя по карманам в поисках ключей, соседняя дверь отворилась и из нее вышла женщина с большой ивовой корзиной. Константин скользнул по ней тем же невидящим взгядом, каким только что смотрел на московские улицы. Он ее не узнал – заметил только, что молодая, широколицая, с соломенными волосами, торчащими из-под клетчатого платка. Ему не было до нее никакого дела, и он не стал вспоминать, кто это.
– Здрасьте… – удивленно пробормотала она. – А мамка говорила Аське-то, что не вернетесь вы – бросили, мол, ее.
Не глядя в сторону этой женщины, которая встретила его здесь первой, и встретила какой-то грязной сплетней, Константин захлопнул за собою дверь.
В квартире было так тихо, что он сразу решил, что Аси дома нет, и сердце у него заныло. Но уже спустя мгновенье он расслышал в этой тишине мелодичные звуки, похожие на звон колокольчиков, и догадался, что это играет музыкальная шкатулка. И не могла же она играть сама собою!
«Этот звук, нежный звук…» – мелькнуло в голове, и горло тут же сжалось, словно перехваченное петлей.
Не сняв даже шинели, только бросив на подзеркальник фуражку, Константин стремительно вошел в комнату.
Солнце било во все окна, освещало все неправильные, изломанные углы большой бестолковой студии, и в этом сплошном круговом сиянии он увидел Асю. Она сидела на козетке, поджав ноги и накрыв их узорчатой шалью, музыкальная шкатулка с откинутой крышкой стояла перед нею, и из шкатулки лились эти нежные звуки, равные яркому свету, рождественской Москве и самому Асиному существованию.
– Ася… Настенька! – выдохнул Константин.
И – упал к ее ногам.
Он стоял на коленях, целовал ее колени, как маленький прятал лицо в подоле ее платья – того самого, из белого кавказского сукна, в котором увидел ее у своей кровати, когда очнулся от горячки, – и не чувствовал, что плечи у него судорожно вздрагивают, не слышал, что из горла вырываются какие-то сиплые звуки.
– Костя, милый, что же с тобой?.. Боже мой! – Она гладила его волосы, его вздрагивающие плечи, пыталась приподнять его голову, чтобы заглянуть в лицо, но он только мотал головою, не в силах оторваться от ее колен, которые целовал с таким исступленным самозабвением.
Он обнимал ее, изо всех сил сжимая кольцо своих рук, словно она могла вырваться и исчезнуть. Поцелуи его поднимались все выше по ее ногам – к животу, к бедрам…
И вдруг, целуя ее живот, весь дрожа от какого-то неназываемого чувства, которое не было желанием и которого он никогда не знал в себе прежде, Константин ощутил, как что-то дрогнуло под его губами и словно бы ударило его – изнутри, прямо из ее живота.
Он удивленно отпрянул и снизу вверх взглянул на Асю, забыв о том, что не хотел, чтобы она видела его постыдные слезы.
– Настенька… что с тобой… там?.. – пробормотал он.
– Как я боялась! – сказала она, глядя на него счастливыми золотыми глазами, в которых он впервые не чувствовал тревоги.
– Чего ты боялась? – спросил он, пытаясь как-нибудь незаметно вытереть лицо.
– Что ты вернешься и… будешь со мною совсем другой, понимаешь? А у тебя глаза опять как роса на молодой траве, Костя, любимый мой, как же я тебя ждала!