Сенька сделал вид, что с трудом отрывается от работы, словно бы нехотя поднял на нее глаза. (А она видела: неправда, неправда! Все это игра! На самом деле он рад. Чертовски рад ее видеть!)
Арсений буркнул:
– Чего ты так долго?
– Как Николенька? – ответила вопросом на вопрос Настя.
– А что ему сделается! – с наигранным неудовольствием нахмурился Арсений. – Спит.
– Покормил?
– Нет, – язвительным тоном отвечал Сеня. – Чего это я его буду кормить?… Наоборот, я ему клизьму поставил. С патефонными иголками.
– Се-ня! – пытаясь быть строгой, прикрикнула она.
– Да покормил, покормил… – шутливо поднял руки вверх Арсений. – В слоника мы с ним играли… В слоника-папу и слоника-сыночка… Иначе б я кашу в него не впихнул… Что это за манера – играть за едой? – ворчливо продолжал Арсений. – Ты приучила… Странный обычай – любой ценой ребенка накормить! Дикий обычай, советский, нецивилизованный… Никто в мире детей насильно не кормит. Жрать захочет – сам поест…
– А ты-то ужинал? – спросила, уводя разговор в сторону, Настя.
Ей был мил псевдоворчливый тон вечерней перепалки. Она душой отдыхала, отмякала после всего горестного и жуткого, что навалилось на нее только что. После всего, что рассказала ей мать.
– Да ужинал, ужинал… – ответствовал Арсений. – Картошки вон себе нажарил.
Настю всегда поражала (и, признаться, радовала) полная неприхотливость Сеньки в еде. Он готов был есть что угодно – лишь бы утробу набить: картошку – так картошку, макароны – так макароны, а мог и попросту хлеба с солью намяться. Вполне объяснимая непритязательность – с его-то прошлым. И очень, честно говоря, ценная – по нынешним-то дефицитным временам.
– И тебе я картохи оставил, – продолжал Арсений, неофициальный Настин муж: супруг не венчанный, не расписанный… – Будешь шамать?…
И тут же, без перехода, наконец спросил:
– А где ты была? – И пристально посмотрел ей в глаза.
Под таким кинжальным взглядом не соврешь.
Настя не выдержала Сенькиного испытующего взгляда, отвернулась и тихо проговорила:
– У матери.
– Вот как? – холодно поднял брови Сеня.
– Да.
Лицо Арсения замкнулось. На нем отразилась целая палитра негативных эмоций: и брезгливость, и отвращение, и сдержанный гнев.
– У нее все плохо, – поспешила сказать Настя, чтобы оправдаться.
Она все равно почувствовала себя виноватой. Виноватой за то, что съездила к умирающей матери.
Из-за этого своего чувства вины (а она ни в чем на самом деле не виновата!) она разозлилась.
Разозлилась на Арсения.
– Мама умирает! – с вызовом заявила она.
– Ну да? – с усмешечкой переспросил Сеня.
– Да! Да! – выкрикнула Настя. – У нее рак!
Лицо Сени не выразило ни грана сочувствия. Напротив, на нем отразилось нечто похожее на злорадство. Ненависть Арсения к теще была глубока и неизбывна. И причины для подобной ненависти имелись. Сеня был уверен: именно по вине Ирины Егоровны он больше трех лет провел в тюрьме.
Эта история сличилась 11 марта 1985 года. В тот день родителей тещи убили, а их квартиру ограбили. В преступлении обвинили его, Арсения. Он был арестован и осужден и, только выйдя по амнистии, смог установить истинного преступника – им оказался шофер Капитоновых. Однако из дневника шофера следовало, что он был просто исполнителем, а заказчиком убийства выступила дочь потерпевших. Его теща Ирина Егоровна Капитонова.
Может быть, шофер врал. Может, он просто пытался на кого-то свалить вину. Но Сене-то от этого не легче! Три года вычеркнуты из жизни. Университет (с каким трудом он туда поступал!) так и не окончен. И навсегда к нему прилепилось клеймо бывшего зэка…5
Что, после всего этого он должен Ирине Егоровне еще и сочувствовать?
Настя заплакала. Она вдруг поняла: это только ее привилегия – плакать.
И больше ее мать не оплачет никто.
Разве что, может, первый муж Насти – Эжен.
Эжен… Подлец, предатель, сволочь. Высокомерный негодяй. Да и то: выдавит ли он из себя хоть слезинку?… Нужна ли Ирина Егоровна ему теперь?…
Да и, положа руку на сердце: даже она, Настя, – разве она не почувствовала нечто вроде облегчения, когда услышала, что мать скоро умрет?
От этой мысли ей стало еще горше, и она заплакала навзрыд, уткнувшись в висевший на крючке фартук.
Сеня и не подумал утешать ее.
Боже, боже мой! Да что же за жизнь прожила ее мать, что смерть ее не будет оплакана больше ни одним человеком?!
Арсений демонстративно ушел в комнату.
А Настя плакала. Плакала одна.
Плакала – и вспоминала другой рассказ матери.
Страшный рассказ…
* * *
– Тебе, конечно, не очень-то жаль меня? – Ирина Егоровна проницательно посмотрела Насте в лицо.
Настя вздрогнула.
– Что ты, мама, – пробормотала она.
И опустила взгляд, встретив угольки маминых глаз.
Да, она права.
Ей жаль – но не мать, а просто женщину – в общем-то, молодую и красивую… Которая по злой прихоти – чьей? бога? дьявола? – должна умереть в самом расцвете сил…
«Я сегодня весь вечер буду,
задыхаясь в табачном дыме,
мучиться мыслями о каких-то людях,
погибших совсем молодыми…»
Когда-то Настя плакала над этим стихотворением. Плакала оттого, что должны погибнуть какие-то совершенно неизвестные ей люди… И точно так же она сочувствовала бы сослуживице, подруге, соседке или героине газетной статьи… И матери она тоже сочувствует. Но той скорби, от которой сводит мозг и колет сердце, у нее все-таки нет.
Насте скорее было жаль себя. Девочку, которую мать родила от подонка. Девочку, все детство мучившуюся из-за того, что она всем мешает и никому не нужна.
Ирина Егоровна вздохнула, в глазах ее блеснули слезы. Она прошептала:
– Что ж… Я сама виновата.
– Ты не виновата ни в чем, – твердо сказала Настя. – Ты просто жила… Так, как считала нужным.
– Ладно, – отмахнулась мать. – Не утешай. Щадящего режима врачи мне не назначали.
Ее взгляд затвердел. Настю вдруг захлестнула волна жалости к ней – такой мужественной, сильной, умной.
«Я просто никогда не понимала ее. Просто не понимала – потому и не любила… А сейчас – уже слишком поздно что-то менять. Нужно просто дожить вместе с ней эти последние дни, недели – может быть, месяцы… Дожить – в согласии и любви. Пусть даже моя любовь будет не такой искренной, какой могла бы быть.
И Настя сказала:
– Что теперь говорить! Давай лучше еще чайку выпьем… мамочка.
Ласковое слово сорвалось с языка само собой. И Настя повторила, смакуя:
– Мамочка… мамуля.
– А ты знаешь, – задумчиво сказала Ирина Егоровна. – Я пытаюсь вот сейчас вспомнить… Твоя бабушка, Галина Борисовна… Я ведь тоже никогда не называла ее мамулей…
– Ну, бабушка такой строгой была, – попыталась пошутить Настя. – Мне вообще хотелось ее всю жизнь на «вы» называть.
– Не в этом дело, – не приняла ее шутки мама. – Рассказала бы я тебе… Ладно, потом… Ты правда чаю хочешь – или просто так сказала?
«Чего уж теперь из себя примерную дочку строить!» – подумала Настя. И спросила:
– А коньяк у тебя есть?
Мама усмехнулась:
– Врачи мне запретили… И пить, и курить. Решение, согласись, весьма своевременное. И принципиальное.
И достала из кухонного шкафчика бутылку «Наполеона» – почти пустую, на донышке с полстакана. Уверенным жестом разлила коньяк по стопкам.
«А раньше спиртное у нас в огромном количестве в баре стояло, – отметила Настя. – И никто его сроду не пил. Бедная мама!»
Появились на столе и сигареты – крепчайший «Кэмел» без фильтра. Пачка тоже была почти пустой – хотя раньше мать курила только в особых случаях. Красовалась при гостях с легкой коричневой сигареткой и, кажется, даже не затягивалась.
– Будешь? – Она протянула пачку Насте.
Сразу вспомнилось из детства: «Унюхаю, что от тебя табачищем несет, – из дома вышвырну. Поняла?!»
– Побалуюсь, – вздохнула Настя, вытягивая из пачки сигарету.
Они с Сеней уже месяца два не видели не то что «Кэмела» – даже болгарской «Стюардессы». Кашляли от невкусной и крепкой дукатовской «Явы».
– А я и так знаю, что ты куришь, – вдруг улыбнулась мать. – Тебя Николенька заложил.
– Николенька? – удивилась Настя. – Когда это он успел?
Ирина Егоровна прежде никогда не проявляла интереса к своему внуку.
После того как Настя переехала к Сене, Николенька видел Ирину Егоровну от силы пару раз. И Настю очень смешило, что мальчик называет бабушку на «вы».
– Я сегодня в садик к нему приходила, – мать с наслаждением затянулась. – Он сказал, что от меня пахнет «так же, как от мамы и папы». Эх вы, курильщики, – не удержалась она от упрека. – Мне-то уже все равно, а вы зачем себя травите?
Настя уже рот открыла – оправдываться, но мать ее остановила:
– Да ладно. Живите, как умеете… А знаешь, мы с Николенькой на «ты» перешли. И я обещала, что в зоопарк его свожу. И в цирк, на тигров. Ты ведь не против?
– Тебе, мамуль, просительный тон не идет, – усмехнулась Настя. – Веди его, конечно, куда хочешь. Только он тебя измучит – капризный стал…
– Ну, со мной, как ты помнишь, не покапризничаешь! – подмигнула ей Ирина Егоровна. И большим глотком допила свой коньяк.
«Я бы смогла ее полюбить! Смогла бы! – подумала Настя. – Только, наверно, уже не успею…»
И сказала, чуть не плача:
– Эх, мамочка… ну почему, почему ты раньше никогда так со мной не говорила?
– Дура я была, – припечатала Ирина Егоровна. – И педагог никчемный. Считала, что детей надо в строгости держать – чтоб они наших ошибок не повторяли.
– Но что же тогда получается? – воскликнула Настя. – Тебя же, ты говоришь, тоже в строгости держали. Ты бабушку и боялась, и слушалась… Совсем как я – тебя. Только все равно в восемнадцать лет…
– В подоле принесла, – спокойно закончила мать: договорила то, что не решилась произнести Настя.
– Да! В подоле! – Настя обрадовалась, что Ирина Егоровна докончила фразу, вертевшуюся у нее на языке. – Значит, должна быть какая-то другая педагогика! Зачем же нужно, чтобы ребенок боялся? Он родителей любить должен, а не бояться!
– Ну, Настя, повело тебя… – спокойно констатировала мать. – Не пей больше, раз не умеешь.
Она решительным жестом отобрала у Насти коньячную рюмку.
Кажется, ей хотелось допить самой – но Ирина Егоровна удержалась, выплеснула остатки коньяка в раковину.
– А про бабушку и дедушку твоих… Не хотела я тебе рассказывать… Но уж каяться – так каяться… Да и тебе знать полезно…
Ирина Егоровна вдруг встала. Резко повернулась, вышла из комнаты. Настя растерянно смотрела ей вслед.
Вернулась мать быстро. В руках – школьная тетрадка. Держала ее мать брезгливо, двумя пальцами. Настя с удивлением смотрела на ветхую, выцветшую от времени обложку. И на надпись вылинявшими чернилами:
«Тайный дневник Иры Капитоновой, 1964 год».
– Читай, – приказала мать. Швырнула тетрадку на стол и горько добавила: – Я бы и сама тебе все рассказала, но не могу. До сих пор не могу…
– Почему? – удивленно спросила Настя.
– Ты поймешь, почему. Когда прочувствуешь, – вздохнула Ирина Егоровна и закурила новую сигарету.
Настя пожала плечами. Не хочет рассказывать – не надо. Она осторожно, чтобы старая тетрадка не рассыпалась в прах, открыла ее и принялась читать.
Тайный дневник Иры Капитоновой
1964 год, весна
…Я давно знала, что со мной что-то не так. Очень давно, лет, наверно, с пяти. Когда мы с отцом, Егором Ильичом, ездили в Южнороссийск и злая тетка (папа объяснил, что это наша бывшая соседка, но я ее совсем не помню) сказала, что у меня глаза «точь-в-точь, как у Арины».
Я долго приставала к папе, кто такая эта Арина и откуда у меня вдруг взялись ее глаза, а он рассердился и объяснил, что соседка имела в виду бабушку Арину Родионовну; ту самую, что рассказывала сказки Пушкину, хотя даже ребенку (а я и была тогда полным ребенком) понятно, что няня Пушкина здесь совершенно ни при чем.
А потом, когда мы вернулись в Москву, я подслушала, как папа говорил маме, что у «патлатой гидры развязался язык». Я сразу поняла, что патлатая гидра – эта та сама злая тетка, которая сказала мне про Аринины глаза. И на следующий день спросила у мамы, кто такая Арина, а мама стала кричать на меня, и запретила произносить это имя вслух, и пообещала, что никогда в жизни больше не купит мне мороженого, если я буду приставать к ней с глупыми вопросами.
…Больше никто и никогда не говорил про Арину, и я совсем забыла про то, что у меня «ее глаза» и с этим связано что-то странное. А в пятом классе я сильно поранила ногу, и мне делали переливание крови в той же поликлинике с красивыми пальмами, где лечились папа и мама. И я услышала, как медсестра спрашивает у врача, по какой причине группа крови ребенка не совпадает с группой крови родителей. А врач смеется и отвечает:
– А по той, милочка, причине, что дети иногда бывают и приемными…
Я снова начала приставать к папе (мне казалось, что это безопаснее, чем говорить с мамой), но он только накричал на меня и сказал, чтобы я не слушала взрослые разговоры, раз все равно ничего в них не понимаю… А потом успокоился, подвел меня к зеркалу и сказал: «Смотри! У тебя глаза – серые, и у меня – серые. У тебя нос прямой – и у меня прямой. Разве мы не похожи? Значит, ты – моя настоящая дочка. И я тобой горжусь».
И я согласилась с ним. Но решила, что обязательно в следующий раз сама спрошу у врача, что он имел в виду, когда говорил о приемных детях. Но, наверно, папа догадался об этом, потому что в ту поликлинику мы больше не ходили, и даже страничка в нашей телефонной книге, по которой вызывали врача из той красивой поликлиники, почему-то оказалась вырванной…
Тогда я стала рассматривать наши семейные фотографии и расспрашивать папу: «Кто эта тетя? А кто – вот эта?» И он терпеливо мне отвечал, и имя Арина не называл ни разу, а мама отчего-то очень сердилась и просила, чтобы «мы занимались генеалогией в ее отсутствие».
Но потом мне стало совсем некогда, потому что мама отдала меня на английский язык и в легкую атлетику, чтобы у меня не было времени думать о глупостях. Но я все равно думала по ночам про эту тетю Арину, и догадывалась, что так зовут мою настоящую маму, и пыталась даже вспомнить, как она выглядит, но только у меня ничего не получалось… Я помнила, как я капризничала, когда была совсем маленькой и не хотела есть кашу, но кашу в меня всегда запихивали мама и папа – Галина Борисовна и Егор Ильич, то есть те мама и папа, которых я знала…
А потом папа сказал, что я должна доказать, что я – настоящая Капитонова. И когда я спросила, как мне это доказывать, он объяснил, что для этого я должна много заниматься, чтобы поступить в институт… Вот что придумал папа. Он сказал:
– А если ты не поступишь в институт, то я и правда буду сомневаться – а моя ли ты дочка?
И я обещала ему, что сделаю все, чтобы доказать, что я – его дочь.
А сегодня стало известно, что меня приняли, и мы с мамой и папой пили шампанское, а потом отец – могу ли я теперь называть его отцом? – рассказал мне все.
Рассказал мне, что на самом деле – я дочка его двоюродной сестры Арины, и что Арина – всегда, как он выразился, вела «вольный образ жизни», и что он даже ума не приложит, «кто может быть моим настоящим отцом».
Я заплакала и сказала, что все равно хочу видеть их обоих, и мою настоящую мать, и моего настоящего отца.
А папа (не могу же я теперь взять и называть его «дядей Егором»?) усмехнулся и сообщил пренебрежительно:
– Ты опоздала, Ирочка. Аринка уже лет десять, как померла. Допилась до белой горячки.
– Не говори про нее так! – закричала я.