— Прекрасная привилегия, Нора, — сказала я. — Намного лучше, чем возможность учиться, работать, выбирать себе партнера, не участвовать в репродуктивном труде…
— Да-да-да! И даже если мужчины говорят о том, что страдают в драках или войнах, это все ничего не значит, ведь все это было придумано и последовательно исполнено мужчинами всех социальных категорий.
Я даже рот открыла. Вальтер говорил так искренне, что я не понимала, в каком тоне ему отвечать. Я потянулась к жареной во фритюре картошке. Да, пожалуй, стоило поесть. Вальтера все равно не заткнуть.
— Я просто хочу стать добрее, Эрика, милая! Я бы хотела закончить все эти преступления, экономическое и сексуальное угнетение. Я больше не хочу в нем участвовать.
— А ты не можешь стать добрее, не надевая мое ожерелье?
— Прости. Я не удержалась. Еще я немного посмотрела твои фотографии!
— Ты рылся в моих вещах?!
— Кто эта высокая блондинка с томным взглядом?
— Ивонн. А тебе какая разница, ты же теперь женщина!
— Думаю, я лесбиянка.
Вальтер сел за стол рядом со мной, и мы принялись есть. Остывшая, соленая, мерзко-приятная еда позволяла мне отвлечься. Изредка я смотрела на Вальтера. Движения его стали какими-то по-особенному манерными, и в то же время было от них какое-то жуткое впечатление ненормальности, дезорганизованной мутности. Он откусывал маленькие кусочки, словно бы это придавало ему изящества.
— У тебя что-то случилось? — спросила я медленно. Вальтер вытер рот салфеткой, достал мою помаду и подошел к зеркалу.
— Да. Я приняла себя окончательно. Я не могу жить так, как мне велят. Я не хочу разрушать. Я не хочу быть источником власти. Мне нравится создавать, принимать…
— А мне разрушать. Отдай мне свой пиджак, давай поменяемся?
Вальтер посмотрел на меня мутным взглядом, нежным движением потеребил жемчуг на шее.
— Ты не понимаешь? Мы с тобой угнетены в самых базовых своих потребностях, не можем выйти даже за хромосомные рамки.
Я не стала говорить, что за них стоило бы выходить в последнюю очередь. В голосе у Вальтера была тоска, у пьяных обычно предшествующая песне. Он, со своими накрашенными губами и томными глазами с черными, как смоль, ресницами, поднимал тем не менее всегда актуальный вопрос. Каким образом можно было сбежать от себя и насколько далеко?
Я сказала:
— Так чего ты хочешь?
— Я бы хотела пожить с тобой некоторое время. Я решила уйти от жены. Думаю, мы не подходим друг другу. Ей нужен мужчина, который будет вертеть перед ней членом и пистолетом. Забавно, что все фаллическое так ассоциируется с проникновением, правда? Пули — это сперма, секс — это смерть.
Добро пожаловать в Нортланд.
— О, — сказала я. — Сочувствую вам обоим.
— Все в порядке, — Вальтер шмыгнул носом, возвел глаза к потолку. — Просто я очень, очень устала. Я хочу тихую гавань, и все обдумать.
— Изменить свою жизнь?
Он вдруг улыбнулся мне, глаза его стали практически ясными.
— Изменить свою жизнь, — повторил он. В дверь позвонили, и все мое зародившееся сочувствие к Вальтеру вдруг исчезло. Он что-то натворил, и теперь они придут за нами обоими. Я прошипела:
— Сдам тебя!
А потом зашептала:
— Прячься! Лезь в шкаф, куда угодно!
Вальтер поцеловал меня в щеку с девичьей благодарностью, оттолкнув его, я побежала к двери. Если это солдаты, они могли вышибить стальную дверь за пару ударов. От страха мир стал ярким, но удивительно неточным, я с трудом схватилась за ручку двери и с трудом встала на цыпочки, чтобы заглянуть в глазок.
Я была права. Двое солдат стояли у моей двери, так прямо и ровно, что в это даже не верилось. Глаза у меня заслезились. Я открыла, потому что знала, что если я этого не сделаю — будет хуже.
— Эрика Байер, — сказал один из них. Я кивнула, хотя он в подтверждении не нуждался. Их роскошная форма в слабом свете на лестничной клетке казалась страшной — что-то черное, угрожающее, со вставками безжалостного металла.
Они не прошли внутрь, чтобы найти Вальтера. Они вытащили меня, перетянули через порог квартиры — без грубости, но с абсолютным пониманием собственной силы и моей слабости.
— Я ничего не сделала, — зашептала я, от страха у меня голос пропал. — Я ничего не…
Они тащили меня к лифту, но я и не думала кричать. Во-первых, от страха у меня отнялся голос, во-вторых это было бессмысленно. Но почему они не прошли в квартиру?
Да потому что они не искали Вальтера. Я посмотрела на оставшуюся открытой дверь, в комнате все еще горел свет. Я не винила Вальтера в том, что он не попытался мне помочь. Не только потому, что один его вид вызывал у меня смех и стыд, но и потому, что сама бы выдала его. Всем нам приходится выбирать между собственной жизнью и чужой, это и есть самое страшное.
— Куда вы меня ведете? — спросила я. — Где Карл? Карл Вольф, мой куратор!
Я не заметила, как оказалась в лифте. Один из них нажал кнопку, и двери захлопнулись, словно челюсти.
Мама, мамочка, думала я, пусть только отпустят меня, пусть только я останусь жива, и я никогда не буду думать ничего дурного про Нортланд.
Я люблю Нортланд, только дайте мне жить в нем, ведь нет страны лучше и не было никогда!
Глава 6. Политическое устройство настоящего
Стекла в машине были затемнены. Я не могла видеть, куда мы едем, я не могла даже отвлечься, рассматривая мой город.
На мне было платье, мое любимое платье, все в синих, похожих на незабудки мелких цветках, с аккуратным, свободным воротником и черными, едва заметными пуговичками, притаившимися на груди. Я любила его и любила себя в нем, но сейчас мечтала оказаться в костюме, он давал хоть какую-то защиту. Я хотела быть в черном, хотела мимикрировать под тех, кого так боялась. Мне не хотелось быть нарядной, не хотелось ни этого платья, ни капроновых чулок, ни туфель с пряжками. Я хотела быть как можно меньше и темнее.
Они не обращали на меня внимания, позволяли себе такую роскошь — реакция у них была много быстрее, чем человеческая. Я не хотела их рассматривать, я была как маленькая девочка, решившая спрятаться под одеяло. Пока я на них не смотрю, думала я, их не существует. Спасительный солипсизм разбивался о тепло их тел, которое я ощущала.
Салон был просторный, но какой-то античеловечный, неудобный, неловко-угловатый. Между нами и водителем было темное стекло, я не могла ничего видеть и впереди. Звуки, даже ход машины, тоже казались приглушенными. Пахло мягкой кожей салона и больше ничем. Они лишили меня всех чувств, оставалось только осязание, но его я применить не могла, потому что боялась пошевелиться.
Все хорошо, Эрика, подумала я, ты разве что умрешь. Но какая, в сущности, разница, раз уж все рано или поздно умрут. Кто-то когда-то сказал: смерть — великий уравнитель. Она и автора этого афоризма давным-давно приравняла ко всем остальным. Даже и страны, в которой жил тот человек, давным-давно не осталось, а мудрость его живет.
Мне стало так жаль, что наши знания об истории слишком отрывочны, что нет великого нарратива, чтобы понимать как случилось, что от начала времен, от холодных пещер, где все хотели только выжить, мы пришли в Нортланд, в конец времен, и отчего-то решили, что одни люди владеют другими.
Вот бы знать, думала я, побольше о королях и цезарях, о географии, об искусстве. Труды каких писателей сохранны, а каких забыли? Что мы знаем на самом деле, кроме того, что память наша пунктирна?
А если все это выдумка?
Я закрыла глаза, погрузившись в соответствующую моменту темноту. Отчего-то я думала о вопросах культурной памяти, бесконечно далеких от малышки Эрики Байер с ее маленькими проблемами. Перед смертью мне хотелось самой себе показаться умнее и тоньше.
Я была уверена, что на этом — все. Если бы я провинилась в чем-то маленьком, простительном, пришел бы Карл. Быть может, я получила бы какой-нибудь новый шрам или душевную травму на всю оставшуюся жизнь. Да, да, давайте все и сразу, только не надо меня убивать.
Но за мной пришли солдаты гвардии, когда-то чьи-то неразумные подопечные, а теперь воплощение Нортланда, единого во многих лицах. Символ того, что Нортланд сам явился за мной. Я стала судорожно думать, где я могла ошибиться. Может быть, я сказала вслух что-то не то? Может быть на меня кто-то донес? Но ведь со словами менее значимыми, чем слова профессора Ашенбаха, могут разобраться и кураторы. Я — ресурс, я должна была быть опасной или же виновной в чем-то опасном, чтобы оказаться в этой машине.
А если дело в Вальтере? Роми? Нине? Каждый из нас был опутан сетью незаконных, неправильных, опасных связей. Я привыкла к этому и не ощущала со всей остротой, на какой тонкой нити держится моя вроде бы благополучная жизнь.
Что же они узнали? Хватит вопросов, Эрика. Я попыталась сосредоточиться. Если уж эти минуты у меня последние, то лучше подумать о маме, потрогать подол платья, ситцевую нежность которого я любила, вспомнить песни, которые я слушала и книги, которые читала.
В голове были только пустота с паникой, никак я не могла сосредоточиться на том, что было, зная, что ничего больше не будет. Я представляла, как меня не станет, и уже в этом была огромная ложь. Я не увижу собственного бесчувственного тела, не посмотрю на него со стороны, не буду ощущать тоску и горечь того, что все ушло. Я перестану существовать, а этого нельзя ни осмыслить, ни представить.
Каким-то чудом мне удалось не зарыдать. Это хорошо, пусть думают, что я сохраняю достоинство. На деле глаза словно бы пересохли, в горле першило. От ужаса и горечи я бы скорее закашлялась самым нелепым образом.
Я хотела вспомнить себя лет в двенадцать, а может в одиннадцать — беззаботную девчонку в круглых очках с книжкой подмышкой. Хотела вспомнить, как мы с Роми сидели на скамейке и болтали обо всем на свете, как смеялись, шутили, плакали, обнявшись, собирали мелочь, чтобы купить жвачки, придумывали истории, которые иногда почти равнялись вранью, а иногда были так очаровательно фантастичны, что никто и не обижался. Я нашла то, что искала. Я была благодарна. Я прожила жизнь, которая была далеко не бессмысленна. Я могла мечтать, читать и любить, и я посчитала свои привилегии. Они были потрясающими, несмотря ни на что.
Я вдруг улыбнулась, мне стало тепло, светло и весело.
Я спросила:
— Мы скоро приедем?
Никто не ответил мне, да я и не ожидала ответа. Я просто хотела показать, что я не боюсь. Что у меня есть некоторая внутренняя сила, которая делает меня мной. Быть может, у солдат, сидящих рядом идеальных версий людей, ее не было. Я была собой, а мои страхи перед миром были старше, чем сам этот мир. Все было хорошо, со мной не могло случиться ничего, что не случалось с другими.
Машина остановилась, словно бы она ехала только ради того, чтобы я подготовилась к неизбежному. Не салон автомобиля, подумала я, а гримерка для моей души. Как только, напудренный и подкрашенный мазохистической смелостью, порожденной разрывом с ощущением собственного тела, а значит и страха, мой разум оказался готов, движение тут же прекратилось.
Меня вытащили из машины — не грубо, но и не осторожно. И я увидела место, где никак не ожидала оказаться. Ракурс был несколько иной, чем предлагали туристические открытки или прогулочные маршруты, но место это я узнала безошибочно.
Протяженное здание, отбеленное, как зубы кинозвезды, блестящее мраморными и медными вставками. Здание было на пепельницу или шкатулку с их особенной, тяжелой важностью, в нем было множество мелких окон, узких, почти триптофобически страшных. Квадратные колонны удерживали над зданием сияющий дагаз, короновавший канцелярию.
Место, куда не попадают смертные, а тем более смертники. Канцелярия казалась огромной, раздавшейся во все стороны Хильдесхайма, и я почувствовала себя крохотным насекомым, у меня задрожали руки, ничего не осталось от моей решимости, от внутренней красоты, что я принесла сюда.
Все оказалось растоптано, и я подумала: признаюсь во всем, что бы ни спросили, всех сдам, даже если не буду ничего знать — все придумаю только за маленький шанс, что мне повезет.
И хотя я должна была оказаться не здесь, не в этом здании, не в сердце и короне мира, страх только усилился. Абсурдность и неизвестность происходящего еще никого не успокаивали.
Что ж, Эрика, ты попыталась проявить лучшие качества своей души. Нет так нет, прояви какие-нибудь другие. Солдаты, охранявшие вход, солдаты, которые вели меня, солдаты внутри здания — мне показалось, что я попала в улей. Их было множество, и как же все они были красивы и неправильны в то же время.
Все правительственные здания в какой-то мере являлись копиями канцелярии. Маленькие уродливые дети отца-великана, не иначе. Зал казался мне бесконечно просторным и длинным до невероятности. Блестящий, начищенный мрамор отражался в зеркалах на колоннах, выдававшихся, как кости, с каждой стороны частых окон. Всюду были удобные кресла с символикой, подсвечники с символикой, у всего была печать, клеймо. Я видела их, солдат. Они все были в форме, но, как в муравейнике, специализация у них была разная. Кто-то держался скромно и охранял покой здания, кто-то сидел за столиками, в центре которых, как око, сверкал дагаз. Они читали газеты, они пили кофе, тихонько о чем-то говорили, потому что любой громкий звук в этом мраморном пространстве, нутре шкатулки, казался сверхзначимым.
Никогда я, наверное, еще не встречала такого сосредоточия власти: политической, финансовой, военной. В них было нечто отделяющее их от людей даже со стороны, какая-то легкая диссоциированность, однако я заметила, что солдаты были куда более разными, чем я считала. Даже тон разговора, жесты, могли доказать мне, что у каждого свой темперамент. Отчетливый холод шел лишь от тех, кто получился не слишком хорошо, и оттого они недостаточно умели быть похожими на людей. Остальным это удавалось куда лучше, и они казались страшнее.
Мой Рейнхард здесь? Впрочем, не об этом я должна была думать. Меня повели по широкой лестнице, когда я споткнулась, меня поддержали.
— Куда мы идем? — спросила я. — Зачем мы здесь?
В этой фразе не было никакого смысла, но мне хотелось доказать себе, что я способна разговаривать в канцелярии. Руки у меня тряслись, я вся дрожала. Интрига, между тем, сохранялась. Неврологическая пьеса, как очаровательно. И каждое ружье в этом здании обязательно выстрелит. В конечном итоге, это долгое путешествие должно было закончиться, у всего была точка назначения. Я увидела кабинет без номера, единственный на этаже. Дверь красного дерева поблескивала в свете люстры. Я уже догадалась, куда мы идем, и каким-то образом мне удалось не потерять сознание. Хотя я никогда не видела этого кабинета, спинным мозгом, шестым чувством, сердцем своим я чувствовала, кому он принадлежит.
Моему кенигу.
Когда передо мной раскрылись дверь, я обомлела. Над столом было огромное панно с изображением Хильдесхайма в черно-красных тонах, над панно этим раскинул крылья медный орел. Из кабинета вело несколько дверей, плотно закрытых, так что я не знала, куда они впускают. Здесь были шкафы с книгами, многие из них казались очень старыми. Я старалась не рассматривать ничего слишком долго, не выказывать излишнего любопытства. На самом деле я была восхищена.
Во всем этом торжественном великолепии, тем не менее, если присмотреться, был какой-то мальчишеский бардак. На столе в беспорядке были расставлены оловянные солдатики, словно бы на середине заброшена была какая-то игра.
На полу валялись листы бумаги, исписанные чьим-то нервным почерком, я не решилась читать содержимое. Сцепив руки в замок, чтобы не показывать, как они дрожат, я уставилась в пол. Сначала я думала, что в кабинете никого нет, а затем услышала голос Себастьяна Зауэра.
— Фройляйн Байер, я полагаю? — спросил он. Отчего-то я поняла, что Себастьян лишь передает слова. Он стоял у окна, сперва я даже его не заметила. Обернувшись ко мне, он улыбнулся. Его прекрасное лицо мученика и героя любовника было озарено мягким светом. Он показался мне неземным существом.