Нортланд - Беляева Дарья Андреевна 16 стр.


— Кроме того, если удастся быстро забеременеть — больше года никаких проблем, никто к вам и не притронется, пока ребенок грудной.

— Как в санатории, — сказала я.

— Да, именно. Только за счет государства.

Тогда я даже посмотрела на нее, поймала взгляд ее блестящих-блестящих, как елочные игрушки, глаз, попыталась понять, издевается она или нет. Фрау Винтерштайн не издевалась ни чуточки, она говорила абсолютно серьезно, со знанием недоступной мне правды жизни и с огромной любовью к своему делу. Меня подкупило, с другой стороны, что она вовсе не казалась злой. Фрау Винтерштайн напомнила мне школьную старосту или одну из одержимых благотворительностью девушек, стремящихся защищать всех слабых и беспомощных, которых Нортланд пока не признал мешающими самобытной жизни нашего народа. Она верила в то, что делала и считала, что может помочь мне. В этом было нечто по-детски очаровательное, словно бы я встретила маленькую девочку, которая решительно взяла управление домом в свои руки, потому что мама устает на работе.

Наивность и решительность фрау Винтерштайн так покорили меня, что я даже забыла о своем раздражении. Кроме того, мне хотелось познакомиться с ней, возможно она единственная в течение долгого-долгого времени будет моей собеседницей.

— Как вас зовут?

— Гретхен, — сказала она, и та ласка, с которой было произнесено это имя, словно бы она кошку ласкала, меня позабавила.

— Очень приятно познакомиться. Меня зовут Эрика.

Произнести собственное имя было приятно, словно бы я обозначила себя в пространстве. Мы замерли у одной из палат, и я поняла, что теперь я дома.

А потом были пять или шесть часов, когда ничего не происходило. Я подумала, что даже могу с этим смириться. В конце концов, я умела и любила быть наедине с собой. Можно было, к примеру, посчитать свои привилегии или вспомнить названия всех глав в книге профессора Ашенбаха, предавшего свою подругу Кирстен. Можно было почитать стихи самой себе, придумать эссе, которое войдет однажды в мой политический роман. Правда, записать его не на чем, но фрау Винтерштайн обещала мне не только книги, но и тетради. У меня может быть свой тюремный роман, в котором я зашифрую убийственную критику настоящего в откровениях государственной проститутки. Я даже представила, какую речь читала бы при освобождении, где-нибудь в другом месте и в другое время, где меня стали бы слушать. Она называлась бы так: «для тех, кто любит войны, и для тех, кто желает с ними покончить».

Правда, примерно на этом месте и произошел ступор, потому как опыта, который я собиралась описать для шокированных, сопереживающих и тайно возбужденных людей у меня не было.

В общем, на самом деле я изрядно себя переоценила. Оказалось, что совершенно наедине с собой, без книг, тетрадей и планов, мне мучительно скучно. Так что некоторое время я плакала, потом пришла к выводу, что кениг напомнил мне Нину Рохау своей абсолютной искусственностью. Все мы были заводные игрушки в огромной коробке под названием Нортланд, и периодически нас встряхивало, кто-то выпадал за борт и исчезал тем или иным способом. Туда ему и дорога, говорили все остальные, наслаждаясь покоем.

Но кениг был другим, в нем вовсе ничего настоящего не было, он был вырезан из бумаги, и этот образ легко было смять до полной неразличимости. Каким человеком он был на самом деле? Да каким угодно. Даже злость его казалась наигранной. Он просто забавлялся.

Мне стало обидно. Надо же, рождается человек, такой же как и все, еще не зная, что он может распоряжаться жизнями других. Все дети в самом начале равны, никому не нужно считать своих привилегий. Ты приходишь в мир и узнаешь, что ты никто или кто-то, постепенно, слово за словом, а затем незаметно становишься взрослым, и у тебя нет даже тени сомнений, что все так, как и должно быть.

Зато потом все равно умираешь. И вот ты уже не "кто-то" и даже не "когда-то". Я со злорадством подумала, что мы все одиноки в самом конце, и кениг еще получит свою долю невыразимого ужаса.

Затем я ненадолго скрылась под одеялом, из белого нырнула в темное, в кокон, теплый и душный. Это навело меня на мысли, показавшиеся меня какими-то склизкими.

Даже не игрушки, нет. Куколки и солдатики с нарисованными лицами, которым не нужно думать и чувствовать — слишком лестно для нас. Особенно для меня в моем текущем состоянии.

Насекомые, вот кто мы. Стараемся выбраться, упасть с липкой ленты, куда угодили, дергаем лапками и блестим крылышками, а солнце просвечивает сквозь липкий янтарь, готовое нас запечь.

Сравнение это, не лишенное мерзости, все расширялось и расширялось, пульсировало внутри меня. Тут у нас муравейник или скорее улей. Каждая комната — ячейка сот. Склизкий мед, от него не отмыться, и мы всей страной побеждаем смерть.

Пчелы здесь, конечно, антропоморфные, с традиционными для человека половыми ролями, никаких королев. Бедняжки-сумасшедшие и солдаты, производящие свое продолжение и тех, кто сможет продолжать других мужчин.

Липкие, копошащиеся насекомые, клаустрофобия сот и отвратительный страх перед ядовитыми, жалящими существами захлестнули меня. Я вскочила с постели, подошла к окну и стала смотреть на муху, переливающуюся лабрадоритовой зеленью. Большие фасеточные глаза ее показались мне пугающе-красными, а жужжание тошнотворным. Мне представились куколки, облепленные насекомыми, словно трупы, и я решила, что еще один подобный образ, и я себе врежу.

Честно говоря, это давно стоило сделать. А потом я услышала писк кнопок на кодовом замке, метнулась от окна в угол, прижалась к нему. Одно хорошо — реакция скорее характерная для животных, чем для мерзких мух или пчел. Я почувствовала, как дрожу, сердце металось в грудной клетке, мне казалось, что я сейчас задохнусь.

К тому моменту, как дверь открылась, я больше напоминала загнанного в угол зверька, нежели человека со всем богатством и проклятием разума.

Увидев Рейнхарда, я на мгновение обрадовалась. Он вошел ко мне в палату, и когда дверь за ним закрылась, я на секунду забыла, зачем он здесь. А потом, когда он положил фуражку на тумбочку, на аккуратный, безликий, белый квадрат, это бесценное знание ко мне вернулось. Я сильнее вжалась в угол, сказала:

— Фантазия на тему инцеста?

Он посмотрел на меня, я никак не могла привыкнуть к его сосредоточенному, осмысленному взгляду.

— Да, я уже пошутил на эту тему при регистрации, — сказал он и улыбнулся мне. И хотя вышло очень красиво, по-своему даже обаятельно, в нем оставалось нечто холодное. Тот самый холод, который вызывает зубную боль, если неловко откусить мороженное, отвратительный и доходящий до самой макушки. В то же время я была почти рада, что Рейнхард пришел ко мне первым. Я знала его запах, я прикасалась к нему прежде. Наверное, это будет менее чудовищно.

Он не делал ни шагу вперед, а я не пыталась вырвать себя из оцепенения. Мы смотрели друг на друга, и я вдруг поняла, как долго это может продолжаться. По сравнению с одиночеством даже весело. В конце концов, он сказал:

— Я здесь не для того, чтобы тебя использовать. Хотя с административной точки зрения все как раз наоборот. По крайней мере, так написано в моем заявлении.

— Заявлении? — спросила я. Этот вопрос был вежливее, чем "сколько слов теперь в твоем словарном запасе?".

— Да. Я имею приоритетное право в выборе партнерши. Во-первых, из-за того, что мое отклонение имело генетическую природу, во-вторых благодаря моему статусу.

Он говорил об этом самым спокойным образом. А я подумала, надо же, рефлексия на тему врожденного слабоумия от его носителя, полностью избавленного от любых ментальных проблем. Форма его фразы в сочетании с ее смыслом создавали контраст, лакуну, в которую я с радостью нырнула. Интересно, думала я, может ли он воспроизвести свои мысли тех времен? Обидно ли ему, что его приоритетное право строится на сложности патологии?

Он сделал шаг вперед, но я сказала:

— Не делай резких движений.

— Хорошо. Я могу сесть?

— Да, безусловно.

Он прошелся по комнате, я думала, он сядет на кровать, но Рейнхард сел на стул у окна, прямо передо мной. В движениях его была несвойственная ему властная расслабленность, особенный вид контроля ситуации. В этом была теперь его суть — в силе.

— Ты точно не собираешься меня…

Я помолчала, затем все-таки выплюнула это слово, как выбитый зуб.

— Использовать.

— Я пришел поговорить, Эрика.

Я смотрела на него, не веря, как быстро мы могли поменяться местами. Теперь он был в черном, в устрашающей и порнографично-садистской военной форме, а я была в ситцевом белом платьице, которые всем здесь выдавали. Все наоборот, меняемся местами, Рейнхард, это такая новая игра.

— О чем? — спросила я.

— Я хотел дать тебе, как это, — он щелкнул пальцами, затем улыбнулся. — Надежду. Я попробую вытащить тебя отсюда. С большой вероятностью у меня получится.

Он чуть выставил ногу, так что ботинок его почти касался моей ступни. Я сделала крохотный шаг назад, словно от волны.

— Как ты мне поможешь?

— Объясню позже. Но твое заключение, как и освобождение, вертится вокруг фигуры Отто Брандта.

— О, этот фаллоцентричный мир, все вертится вокруг мужчин.

Он засмеялся, улыбка замерла на его губах. В нем было нечто от хищного животного. Хотя он был абсолютно спокоен, но я почувствовала, что внутри его одолевает напряжение.

— Ты пришел сказать мне только это?

— Да. Я подумал, что ты могла бы легко впасть в отчаяние от неизвестности.

— Как и любой человек.

— Как и большинство людей.

Мне казалось, мы во что-то играем или соревнуемся в чем-то, о чем я не договаривалась.

— Есть еще кое-что, — задумчиво сказал Рейнхард. — Это понравится тебе меньше.

Я сделала несмелый шаг к нему. Рейнхард глянул в окно, постучал пальцем по стеклу, сбив муху. Я заметила на его руке золотые часы.

— Роми Вайсс. Твоя подруга.

— Ты помнишь ее?

— Я помню все.

Взгляд его снова коснулся меня, я сделала шаг назад. Своего рода фокстрот.

— Поэтому я здесь, — сказал он и без паузы добавил. — Так вот, она в Доме Жестокости.

— Дом Жестокости?

— В соседнем крыле. Общественность мало о нем знает. Разница между этими двумя формированиями инстинктивно понятна, правда?

Я скривилась, сердце мое забилось еще сильнее. Роми была в беде, в опасности, даже в большей, чем я.

— Ты попробуешь ей помочь?

— Если у меня будет время и настроение.

— Пожалуйста, Рейнхард. Скажи, она может там умереть?

— Я бы ставил вопрос по-другому.

— Что такое Дом Жестокости, Рейнхард?

— Не понимаю, что именно тебе непонятно из названия.

— Я не в полной мере постигла искусство развивать полный контекст из двух слов.

Холодность и властность сочетались в нем с какой-то парадоксальной мягкостью, проросшей, быть может, из него настоящего, из неконфликтного, спокойного Рейнхарда моего прошлого. И в то же время в этой мягкости была опасность, иллюзия, в которую так легко было впасть. Когда он встал, я отшатнулась. Он был намного выше и сильнее меня, и я почувствовала страх абсолютно физиологической природы. Мне захотелось извиниться, а лучше исчезнуть.

Он подошел ближе и склонился прямо ко мне. Каким-то странным образом я поняла, что нужно повторить вопрос:

— Что такое Дом Жестокости?

— Столовая, — сказал он шепотом. Я выдохнула. Злость захлестнула меня, и я подумала, что было бы здорово взять что-нибудь острое и воткнуть в его сердце, чувствуя сопротивление плоти.

— Ты издеваешься надо мной? Ты пугаешь меня? Ты специально?

Должно быть, вид у меня был вправду испуганный, потому что Рейнхард посмотрел на меня с легкой досадой.

— Я не хотел тебя пугать.

— Видимо, теперь ты по-другому не можешь.

Он улыбнулся уголком губ, продолжал смотреть на меня с каким-то вежливым сочувствием.

— Да, я понимаю. Твоя подруга в беде, ты в беде, тебя удерживают против воли в программе для сумасшедших, предусматривающей деторождение, и ты напугана, потому что я мужчина.

— Значит, ты все-таки способен сопереживать.

— Сопоставлять факты.

Мы стояли так, что я почти полностью скрывалась в его тени, в этом была какая-то композиционная сексуальность.

— А как тебе твоя новая жизнь? — спросила я.

— Всегда есть куда стремиться.

Я разговаривала с родным человеком, и в то же время он исчез навсегда. Как если бы моего родственника подменили какие-нибудь сказочные существа. Или он изменился бы сам, к примеру, умерев. Человечество одержимо страхом перед такими сюжетами.

Все эти люди, ставшие немного не такими. Или вовсе чужими. Измененные люди, ставящие вопрос: что такое родные, кто такие близкие? Выскобленные и наполненные заново, глядящие на нас так, как никто не глядит, знающие слишком много и ставшие кем-то, кого мы больше не сможем любить.

— Я тебя не знаю, — сказала я вдруг. — Не знаю человека, которым ты стал. А ты знаешь меня, так? Помнишь?

Он кивнул. Я смотрела на его руки, затянутые в кожаные перчатки, смотрела на движения. Он казался мне жестоким, но он не был враждебен мне, потому что однажды я пыталась заботиться о нем, пыталась быть доброй к нему. Эта была успокаивающая и утешающая мысль, от которой внутри стало тепло и до какой-то степени даже просто.

Но кто ты такой, Рейнхард Герц?

Он был безупречно ухожен, чисто выбрит, одет с иголочки, так что создавалось впечатление, что в уходе за собой есть для него нечто эротическое. При всем его спокойствии, в нем было нечто комедиантское, странного рода забавность, открывающаяся при долгом на него взгляде. Истинное значение его ускользало от меня, он прятался. Эта комичность была связана в нем с жестокостью. Я пыталась нащупать это ощущение, в нем был самый пульс современности, в нем был смысл, который помог бы мне осознать все остальное.

Но он ускользал и скрывался. Я смотрела на Рейнхарда, пытаясь собрать его по кусочкам. Жертва моей внутренней катастрофы, разорванный на части образ.

— Что касается меня — возможно. Это если предположить, что ты кого-либо когда-либо знала, и что кто-то знал тебя.

— Ты хочешь растоптать мою хилую социальную адаптацию?

— Нет. Считай это глобальным вопросом ко всем нынеживущим.

В его речи было нечто от моей, переработанное, пережеванное, перенасыщенное штампами, но мое. Наверное, так чувствуют себя матери, узнавая в детях свои черты. Нарочито многословный, самодовольный, как я в своих мыслях. Он вдруг спросил:

— Ты хочешь, чтобы я ушел?

В этом вопросе не было чего-то важного, не доставало чувства, которое сподвигает людей интересоваться, как там другие мыслящие, не вмещающиеся в их эго создания. И в то же время он старался имитировать это, и я ценила попытку.

— Нет, — сказала я. — Мне одиноко и страшно. Не уходи, пожалуйста.

Почти тут же я добавила:

— Ты помнишь себя раньше, а как ты чувствовал себя, помнишь?

— Как человек, которого бросили в незнакомом городе одного. Отрезав ему язык. И несколько раз ударив по голове. Причем чем-то довольно тяжелым. Ты очень мне помогала, хотя я только теперь осознаю большинство вещей, которые ты говорила. Я помню, когда Ивонн сказала, что тебе со мной не повезло, ты ответила тогда…

Он цокнул языком, а затем в точности воспроизвел фразу, которую я произнесла минимум полгода назад.

— Договариваться с ним во-первых непросто, а во-вторых все равно возможно. Так?

Я кивнула.

— Ты пыталась показать, что я такой же, как ты. Хотя я отличался от тебя. И сначала я пугал тебя.

— Сейчас ты вызываешь у меня больше страха.

— Да, я создан для того, чтобы вызывать страх.

Насекомые, всюду насекомые, копошащиеся, похрустывающие лапками, жужжащие существа — источники инстинктивного страха перед болью и множеством.

— Фактически, — продолжал он. — Даже мой внешний вид должен пугать. Красота должна быть страшной.

Назад Дальше