Мы шли по крыше, и я заметила, что ночь звездная. Ивонн была впереди нас, она гуляла, словно кошка, казалось, что Ивонн чувствует себя абсолютно уверенной. Я и сама ощутила невероятную свободу, хотя путь наш далеко не был закончен. Нужно еще как-то спуститься вниз, перелезть через забор, не вызвав подозрение охраны. Я понимала это, но эйфория охватывала меня все равно, пульсировала, как сексуальное возбуждение.
Мы прогуливались по крыше, девушки в белом, полные радости. Я увидела, что Лили улыбается.
— Ивонн, как ты…
Ивонн махнула рукой, не дав мне закончить.
— До того, как стать артисткой, я много где побывала.
— Ты была…
Ивонн прервала и Лили с легкомысленной улыбкой.
— Скажем так, больше всего мне нравилось быть артисткой, — она мотнула головой, потом добавила:
— Нет, больше всего мне понравилось ухаживать за богатым сучонком.
— Интересно, где они сейчас? — спросила Лили. Мы шептались, словно маленькие девочки, сбежавшие ночью погулять по территории летнего лагеря.
— Рейнхард приходил ко мне, — сказала я. — Он сказал, что они советники при кениге. И я видела его с кенигом перед тем, как меня забрали.
— Ко мне приходил Карл, — неожиданно сказала Лили, а затем сжала зубы. Но прежде, чем я что-либо сказала, Лили ускорила шаг. В утешениях она явно не нуждалась, имя Карла было словно кровь, которую она сплюнула. А я подумала: Карлу вообще разрешается тут бывать? Логично рассудить, что генофонд его остается весьма ценным. Быть может ему предоставили что-то вроде последнего ужина приговоренного к казни? Или с ним все в порядке только потому, что он не виноват? Кениг намекал на это. Но я тоже не была виновата, однако моя жизнь далека от порядка как никогда.
С полминуты я наслаждалась свободным, переполненным запахом цветущих деревьев, миром. А затем меня ударило в самое сердце.
Моя Роми, моя милая Роми. Я посмотрела вдаль, туда, где подкова здания оканчивалась креном. Если Рейнхард не найдет меня, он не будет спасать Роми. У нее не останется вовсе никаких шансов.
То есть, она цепкая, она опытная и умная, но я не могла просто сбросить ответственность за человека, которого любила. Дружба — величайшее на свете чувство. И я не могла поступить иначе.
Еще я не могла сказать об этом девочкам. Только когда мы дошли до следующей пожарной лестницы с другой стороны, я остановилась.
— Эрика, ты идешь? — словно бы между делом спросила Ивонн, и я покачала головой.
— Здесь моя подруга. Я должна ей помочь.
— Ты что успела с кем-то подружиться?
— Ты даже с нами не смогла сойтись за этот год.
— Нет, моя старая подруга. Это долгая история.
Ивонн врезала мне по лицу, не очень больно, но унизительно:
— Приди в себя. Не поторопишься, снова окажешься там. Понравилось сосать солдатам?
Но я не отреагировала на ее попытку меня дезориентировать. Прежде, чем они предприняли что-либо еще, я сказала:
— Удачи вам. Это правда важно. Так же важно, как то, что вы пришли со мной. Спасибо.
Я подалась к ним, поцеловала обеих в щеки. Ивонн нахмурилась, затем сняла халат и кинула мне под ноги пропуск, так небрежно, словно бы я была лакеем, которому ей лень было вручать купюру.
— Нам это больше не понадобится. Может даже наоборот помешает, если нас поймают. В случае чего, свалим все на тебя.
Я кивнула, подняла халат и пропуск.
— И тебе удачи, Эрика, — прошептала Лили.
— Я вас не сдам.
— Конечно, не сдашь, — сказала Ивонн. — Ты же понятия не имеешь, куда мы пошли.
Я улыбнулась и помахала им рукой. Чтобы не видеть, как они спускаются, уходят, и я остаюсь одна, я посмотрела на посыпанное звездами, как снежком или сахаром, небо, свежее, прохладное и свободное.
Давай, глупышка Эрика Байер, сделай хоть раз что-нибудь смелое и достойное, пусть это глупо хоть тысячу раз.
Когда я снова посмотрела в сторону лестницы, Лили и Ивонн уже не было.
Я надеялась, что халат кальфакторши, пропуск и нечеловеческое везение мне помогут.
Глава 9. Утопизм после конца утопии
Итак, я осталась одна, и мне предстояло решить, что делать, исходя из этой невеселой перспективы. Я застегнула халат на все пуговицы, он был длинный, и я надеялась, что под ним мое платье Дома Милосердия не будет заметно. На пропуске, ровном пластиковом прямоугольнике, открывающем двери в месте, где женщин держат для приплода, как скот, была фотография фрау Винтерштайн. Не хотела бы я быть запечатленной в таком контексте. А фрау Винтерштайн белозубо улыбалась, демонстрируя свою потрясающую фотогеничность.
Я вздохнула, рассматривая фотографию. Вряд ли они, в конце концов, смотрят на пропуск каждой проходящей работницы. Шанс им воспользоваться у меня был, и это при условии, что он мне вообще понадобится. Фрау Винтерштайн явно знала о Доме Жестокости, но имела ли она право там находиться?
Я пришла к выводу, что это так, потому что фрау Винтерштайн со всей ее политической сознательностью вряд ли позволила бы себе знать о чем-то, что было ей не позволено.
Я побрела по крыше дальше, к крылу здания, именуемому Домом Жестокости. Нужно было попытаться проникнуть туда, хотя у меня не было сколь-нибудь значимых идей по этому поводу. Наверняка в здании должны были быть выходы на крышу, я поставила цель поискать их в нужной мне части. Лезть по пожарной лестнице или пробовать проникнуть в Дом Жестокости человеческим путем, через дверь, мне вовсе не хотелось.
Теперь шагать по крыше, быть выше всех, ощущать себя под самыми звездами было вовсе не приятно. Без Лили и Ивонн эйфория освобождения рассеялась, теперь я чувствовала себя мишенью, предельно открытое пространство пугало меня. Я поежилась, сейчас каждый звук заставлял меня пригибаться к земле, и все очарование ночи истаяло без следа. Настоящего, парализующего страха, однако, не было. Я словно отделилась от своего тела, и это придало мне некоторое спокойствие, явно не самого здорового происхождения. В тот момент, когда я увидела вход на чердак, слух мой пронзил треск гравия под колесами машины. Я упала, прижалась к полу так близко, как только могла, и это тоже произошло словно бы нечто само собой разумеющееся. Тело мое приняло правила игры быстрее меня.
Я увидела машину, черную, блестящую, дорогую. Респектабельный автомобиль для человека с деньгами и положением, и был он там не один. Они скопились во дворе, словно какие-то мерзкие жуки с блестящими, хитиновыми спинками. Я была уверена, что на всех этих машинах гвардейские номера. Дело было не столько в ореоле, который нарисовал вокруг Дома Жестокости Рейнхард, сколько в невероятной дороговизне этих машин, почти никто другой не смог бы себе их позволить. Я лежала неподвижно, наблюдая, как заходит внутрь один из солдат. Водитель его присоединился к небольшой группе мужчин в стороне. Они курили и смеялись, летняя ночь позволяла им без особенного недовольства относиться к тому, что внутрь их не пускают.
В Дом Жестокости было позволено входить лишь избранным.
Я была уверена, что перед нашим (я уже называла его нашим?) Домом Милосердия такого аншлага не наблюдалось, а сейчас все чистые, одетые в белое девочки, и вовсе видели свои, иногда тяжелые от нейролептиков, сны.
Рейнхард сказал, что Дом Жестокости — это столовая. Машины, эти жуки-падальщики, тыкались мордами в здание, так что это выглядело почти забавно, и в то же время картина была переполнена жутковатой жадностью. Наделив неживые предметы смысловой нагрузкой и дождавшись, пока солдат скроется в здании, я поползла ко входу на чердак. Теперь то, что я еще две минуты назад расхаживала по крыше казалось мне непозволительной роскошью, и я чувствовала, как забилось от запоздалого ужаса сердце.
Мне повезло снова — замок оказался кодовым, он запиликал и отозвался зеленым цветом, когда я приложила пропуск. Я вздрогнула, представив, как этот звук отразится на моей судьбе, однако волновалась я зря. Как только я проникла на чердак, оказавшись в пыльной духоте, я услышала, что внизу грохочет музыка. Это было смешение самых разных стилей и ритмов, словно бы каждый присутствовавший задавал какие-то свои правила. Взрывающий легкие рев саксофона, пляска пальцев по клавишам фортепьяно, стучащие вместе с сердцем барабаны мешали друг с другом совершенно непохожие мелодии. Этот хаос испугал меня, в нем было что-то от безумия. Я вдруг малодушно решила остаться здесь. На чердак, судя по всему, мало кто заходил. Нетронутые клубы пыли путешествовали по полу от сквозняка, идущего снаружи, я с трудом различала их, зато они щекотали мне ноги. Не было никаких вещей, ничего, что можно было использовать в качестве оружия — только откуда-то взялись связки газет, в темноте выглядевшие довольно грозными стражами, но оказавшиеся легким, безвредным мусором. Стоило мне немного пройти, и я наткнулась на паутину, это окончательно уверило меня в том, что здесь я в безопасности (если исключать пауков, некоторые из которых кусались очень больно).
Музыка казалась мне нестерпимо атональной, воздействующей на какие-то глубокие и прежде неизвестные части меня, вызывающей обморочный страх. Быть может, я просто перекинула на этот поток звуков все накопившееся напряжение. Я вздохнула, а потом с размаху залепила себе пощечину.
— Крепись, Эрика, ты пришла сюда не для того, чтобы умереть в одиночестве на чердаке.
Ты хочешь достать Роми.
И сделать это нужно быстро, потому что если Дом Жестокости, как сказал Рейнхард, это нечто вроде столовой, то какой из этого рождается вывод?
Их едят.
Халат болезненно жал мне в груди, но я не решалась расстегнуть ни одной пуговицы. Наверняка, я выглядела кем-то вроде медсестрички из порнофильма. Но это лучшая маскировка, чем никакой вовсе. Я прошла к двери, взялась за ручку и поняла, что дверь открыта. Отчасти я даже надеялась наткнуться на замок, который нужно открывать с помощью ключа, лечь на пол и полежать в отчаянии и уверенности, что я ничего не могу сделать.
Но правда заключалась в том, что я могла. И я открыла дверь, и я выскользнула на лестницу, ведущую вниз, и никто не заметил меня, потому что в этом месте было много, много людей. И оно ничем не напоминало Дом Милосердия.
Все было красным, бархатным и атласным, как я и ожидала — подобным женскому лону или внутренностям моллюска. Я спускалась вниз, в холл с удобными диванчиками, баром и потолком, обтянутым бордовой тканью, и я видела все больше людей. Большинство были женщинами, встречались и мужчины, а так же мужчины переодетые в женщин и женщины, переодетые в мужчин. Живые человеческие существа на любой вкус. Холл был большой, но если кто-то из них сидел в одиночестве, то не долго. В Доме Жестокости тоже не было охраны, по крайней мере на этом этаже я ее не увидела. Наверное, охранники приходили по утрам. Кому они вообще нужны, когда здание полно идеальных солдат, не чувствующих боли.
Я видела их везде — кожаные плащи и черные пиджаки, начищенные сапоги и даже в алом оглушительно красные нашивки. Их видимая единообразность, то, как мало они отличались от роя насекомых, все скрадывало мое внимание, обращало его к броским людям рядом с солдатами гвардии.
Они были одеты очень по-разному: я видела девушек, на которых не было ничего, кроме ошейников, и тех, кого нарядили, словно благородных дам — каждая пуговичка застегнута, видела тех, чья кожа искрилась от блесток, и сияние было всем, что на них надето, видела и других, одетых в перья, цепи или кожу. Все это были люди, живые люди, представленные как объекты. Образы на все случаи жизни: садомазохистки, танцовщицы бурлеска, медсестры, школьницы, полицейские — весь порнографический антураж, панорама человеческой похоти.
Ничего такого, что не производила человеческая фантазия — чисто выбритые в интимных местах, накрашенные женщины, и рядом обритые налысо, тощие, дистрофичные, похожие на инопланетянок. Исторические прически и длинные ногти, замысловатые татуировки и золотые украшения — любые аксессуары на человеке, который имеет меньше ценности, чем они. Их всегда можно надеть на кого-нибудь другого. Всюду были плетки и наручники, фаллоимитаторы, разбросанные тут и там, как игрушки в детском саду. Все эти люди казались нормальными, я провела много времени в проекте "Зигфрид" и умела отличать патологию в движениях, взгляде. По крайней мере, самые серьезные ее проявления.
Но в сущности не было никакой разницы нормальны были эти люди или больны, потому что ни одно человеческое существо никогда не заслуживало подобного обращения. Они все были изувечены. Некоторые — очень сильно, у них не хватало пальцев, кистей рук, ног. Большинство было покрыто затейливыми сетками шрамов. По ним, казалось, можно было определять длительность их пребывания здесь, как по срезам деревьев. Я видела женщину, покрытую шрамами почти полностью. Она сидела на диване, голова ее была запрокинута, руки иногда скользили по тощим коленкам. Она явно была под действием каких-то наркотиков. Более того, я бы не поверила, что кто-либо, хоть кто-нибудь на свете, может вставать с постели, не заглушая такую боль.
Вся ее кожа словно состояла из рубцовой ткани, так что лицо было почти неразличимо. Она все еще была здесь, наверное, потому что кому-то это нравилось. Кому-то нравилось оставлять частицу себя на этом теле, которое прежде принадлежало многим другим снова и снова. Школьная, мальчишеская забава, как разрисовывать парту.
На всех остальных шрамов тоже было много, хотя они представляли собой не такое чудовищное зрелище. Однако и их черты сотрутся до полной неразличимости. В конце пути все они превратятся в ничто.
Я не знала, что и думать. Я замерла на последней ступеньке в ужасе, а совсем рядом на фортепьяно играла какая-то девушка, бледная, милая, с двумя шрамами на лопатках, словно бы следами отрезанных крыльев.
Может быть, она надеялась, что если будет играть, ее не уведут отсюда. Я увидела коридор — длинный и красный, с точки зрения планировки похожий на тот, что был в Доме Милосердия. Солдаты уводили людей в комнаты, впрочем выбирали они не сразу, видимо и помещения обладали некоторым разнообразием. Их было так много.
И это всего лишь один этаж.
Я подумала: а если бы я знала о Доме Жестокости прежде? Думала бы я о нем, как о неизбежном зле вроде Дома Милосердия, в котором больных женщин заставляют вынашивать детей?
Я ведь вовсе не думала о Доме Милосердия, пока не попала туда. Я знала и не думала. Ответ пришел ко мне почти сразу. Я смогла бы отстраниться от этого, я смогла бы не вспоминать каждый день об искалеченных людях, об ожогах и шрамах, о месте, где жизнь не стоит ничего.
Мы все смогли бы. Любое насилие теоретически реально нормализовать, и это уже произошло с Домом Милосердия, произойдет и с Домом Жестокости. Уже сейчас это не был сверхсекретный объект.
Утопия для садистов, которые стали потребителями. Даже самую чудовищную индустрию, расчеловечивающую бойню, можно было превратить в рынок. Звуки фортепьяно резко стихли, их сменил визг, один единственный в хоре, с аккомпанементом из смеха, ругательств и плача. Я увидела, как один из солдат схватил девушку за волосы, вытащил из-за фортепьяно. Рука в черной перчатке, сомкнувшаяся на ее светлых волосах, казалась мне символом всей этой жестокости. Он притянул ее к себе, потрогал, словно товар на рынке: грудь, бедра и между ног, нет ничего важного в том, что чувствует этот человек, если ты пришел за вещью.
На лице девушки я видела страдание, и оно возбудило меня. Я с ужасом поняла, что и для меня эти люди — объекты, чьи ужас, беспомощность и боль могут возбуждать меня.
Сознание угнетенных колонизировано угнетателями.
Страх побуждал меня идентифицировать себя с теми, кто мучил и насиловал. По крайней мере, я надеялась, что это страх. И в то же время представив себя на месте этой девушки, я испытала первобытный ужас. Он и подтолкнул меня к первому шагу и ко всем последующим. Я прошла через холл, пахнущий духами и потом, поискала глазами Роми. На этом этаже ее не было, либо же ее увели в комнату, но вряд ли я могла заглядывать за каждую дверь. Сначала нужно было посмотреть на всех этажах. Страдание людей, уходящее вглубь этого здания, как нарыв. Метастазы, фистулы, гнойники — все эти физиологические, тошнотворные сравнения вертелись у меня в голове одно за одним.
И я вдруг вспомнила, что всем нам говорили, когда был начат проект «Зигфрид». Когда солдат стало много, нам обещали, что больше не будет организованной преступности, не будет коррупции, что эти сверхлюди, во всем лучшие, защитят нас от всего.
Они должны были помочь нам, должны были дать нам безопасность, но вместо этого они превращали нас в ничто, безо всяких метафор, без красивых выражений, мы все стали обслуживающим персоналом для тех, кто имеет власть.
Мы отдаем им лучшие товары, мы рожаем их детей, мы даже их самих производим, а потом мы сами становимся тем, что они могут купить. Они уходят из Дома Милосердия и приходят в Дом Жестокости.