— Зачем вы рассказали мне это?
— Мы так и оставили его лежать там. Он разлагался, его тело желтело, пухло, растекалось жидкостями в той красивой комнате долгое-долгое время. А мы закрыли ее на красивый ключ и делали вид, что ничего не происходит.
— Я не понимаю, чего вы добиваетесь.
Себби взял еще одну вишню и засмеялся.
— Да, собственно, ничего. Просто к слову пришлось.
Он съел вишню, сплюнул косточку и щелкнул пальцами. Солдаты схватили меня за руки. Я попыталась вырваться, скорее инстинктивно, чем действительно полагая, что у меня получится.
— Ты, Эрика Байер, разменная монета. Ты — товар. Любовь — это товар. Любовь заставляет людей делать невозможное.
Себби подался ко мне и погладил меня по щеке, в этом жесте не было никакого сексуального подтекста, словно бы он скорее видел во мне идею, чем человека. Я попыталась укусить его, но он разжал мне челюсти, достал из кармана пузырек и, несмотря на мое отчаянное сопротивление, влил его содержимое мне в горло. В своем желании не дать ему сделать это, я зашла слишком далеко, раскусила тонкое стекло пузырька, и осколки поранили мне десны. Себби почти заботливо вытащил их, все еще держа мою голову. Он навалился на меня всем телом, однако в его поведении был очищенный ото всякой сексуальности садизм.
Когда он отстранился, меня трясло от страха. Жидкость была горькой на вкус, казалось, что она даже подслащена моей кровью. Себби влил в меня что-то и, судя по его словам, он хотел шантажировать Рейнхарда. Я не знала, как эта жидкость подействует на меня, но чувствовала приближающуюся опасность. Распад моего тела или разума, суть которого я еще не понимала, пугал меня до слез. Расхожая фраза о том, что нет ничего хуже неизвестности обретала смысл.
— Передай офицеру Герцу, — сказал Себби. — Что ему не стоит интересоваться моими делами. Если выживешь, конечно. В том случае, если нет, ты сама станешь молчаливым посланием. Он поймет.
Начало его фразы дало мне надежду, ее конец разбил эту хрупкую конструкцию вдребезги. Я ощутила, как меняется мое состояние. Быть может, я не поняла бы этого, если бы Себби подлил мне этот яд. Но сейчас весь мой организм был настроен на ужас, который несла с собой жидкость, оказавшаяся во мне. Дискомфорт сменился глухой болью в пищеводе и легкой тошнотой.
— Вот мы и приехали, — сказал Себби. И прежде, чем я успела что-либо сказать (мир стал медленным, расплывчатым), Себби помахал мне рукой.
Солдаты снова подхватили меня, но я больше не сопротивлялась. Машина остановилась, и они выкинули меня из нее. Я приземлилась на мягкий газон, его влажная, холодная нежность почти принесла облегчение. Затем боль усиливалась, пока меня не стошнило. Я увидела на газоне большое, темное пятно, во рту возобладал привкус крови. А кроме того, я почувствовала, как что-то влажное, горячее, капает мне на руки. У меня из носа шла кровь. Страх заставил меня заплакать. Я все еще была в сознании, и мне необходимо было использовать эти минуты (а может даже секунды) для того, чтобы попытаться спастись. Я позвала на помощь, но мой крик был прерван новым приступом тошноты. Вкус крови во рту стал нестерпимым. Я попыталась подняться, шатаясь, встала, наткнулась взглядом на луну и скользнула ниже. Я была совсем рядом с забором, дом за ним не был мне знаком. Это было утилитарно-роскошное многоквартирное сооружение. Здесь, наверное, и жил Рейнхард. Улей. Муравейник. Я сделала пару шагов к воротам, затем пошатнулась, упала и некоторое время самым бестолковым образом пыталась остановить кровотечение из носа. Я доползла до ворот, приподнялась и долго нажимала на звонок, оставляя на кнопке темные пятна. Этот звонок был моим единственным голосом, потому как кричать у меня больше не получалось — от страха я могла исторгнуть из себя только всхлипы (и очень-очень много крови).
Я подумала, что это конец. Я умру, я умру, я умру. Не было ничего страшнее этой мысли, состоявшей из двух слов. Я обняла прутья ворот, стараясь удержаться, хотя я уже упала. Я пыталась удержаться не на ногах, но на земле.
Мне так не хотелось умирать, я подумала, что не дописала свой роман, не попрощалась с теми, кого люблю, никогда не была матерью, не прочитала множество книг. Я не была и не стану, не узнала и не узнаю, не научилась и не научусь — это знание заставляло меня тонко всхлипывать, и я подумала, что слабость, та самая, окончательная, станет спасением хотя бы от отчаяния. Я предприняла даже несколько попыток перелезть через забор, одна из них закончилась тем, что я упала на спину, и передо мной оказалась луна. Сначала она была серебряной, а затем показалась мне красной, почти рубиновой. В этой дымке было и его лицо. Я не услышала шума подъезжающей машины, я не услышала его шагов. Рейнхард возник словно бы из ниоткуда. Я хотела попросить его помочь мне, но с губ сорвалась только кровь.
Выражение его лица показалось мне совершенно незнакомым. Оно не было свойственно ему раньше, когда он был слабоумным, не было свойственно ему и после, когда он стал солдатом.
Рейнхард был испуган.
— Себби, — сказала я неожиданно ясно, и это вызвало новый приступ тошноты. Я перевернулась, выпустила из себя кровь и подумала, он не сможет мне помочь. Никто не сможет, даже мой сильный Рейнхард. Это вызвало новый приступ страха. Краем глаза я увидела Ханса и Маркуса.
— Я же говорил, — сказал Маркус. — Что от нее будут проблемы.
— И что ты будешь с ней делать? — спросил Ханс. Они стояли надо мной, и я смотрела на их сапоги, стараясь перестать бояться. Рейнхард молчал. Я почувствовала на себе его руки. Он пытался остановить кровь тем же нелепым образом, каким это делала я.
— Не знаю, — сказал он вдруг. — Она такая маленькая. Она же сейчас умрет.
И я поняла, что ему страшно ко мне прикасаться. А меня лихорадило и трясло, и я подумала, только возьми меня на руки, пожалуйста, я не хочу умирать совсем одна.
Ханс сказал:
— Я заведу машину.
И я подумала, а им ведь тоже не безразлично умру я или нет. Не из-за меня — из-за Рейнхарда. Я закрыла глаза, и Рейнхард взял меня на руки. Осторожно, словно крохотного, больного зверька.
Я почувствовала, что он поднял меня, прижалась к нему в приступе неожиданного, детского страха высоты. Рейнхард с осторожностью обнял меня, словно хотел согреть, но боялся повредить мне косточки (вовсе не в них заключалась моя нынешняя хрупкость). И тогда я подумала: Себби был прав. Рейнхард любил меня. Эта мысль вызвала внутри спазм, но и только. Все мои чувства стали до предела физиологичными. Я не заметила, как мы с Рейнхардом оказались в машине. Я не почувствовала и тепла — мне все еще было холодно. Рейнхард прижимал меня к себе.
— Я не хочу умирать, — говорила я всякий раз, когда мне удавалось что-нибудь сказать. Ханс вел машину, Маркус сидел рядом с ним. Они молчали, напоминая мне тех солдат, что держали меня в машине Себби.
Рейнхард гладил меня по волосам, я как никогда чувствовала его присутствие.
— Все будет хорошо. Мы едем ко врачу. К очень хорошему врачу. Все будет хорошо. Хорошо, да.
— Выглядишь забавно, — сказал Маркус.
Но Рейнхард не обратил на меня внимания. И я почувствовала, что он укачивает меня, легко-легко. Когда-то давным-давно, когда у Рейнхарда еще не было речи, чтобы сказать, что его волнует, я раскачивалась вместе с ним, чтобы показать, что сочувствую ему и хочу помочь.
Я так боялась, так плакала, и это было все, на что у меня еще оставались силы. Я смотрела в лицо Рейнхарда и видела любовь, нежность и страх перед тем, чтобы повредить меня. Это приносило короткие вспышки облегчения.
— А если она погибнет? — спросил он.
Маркус ответил:
— В таком случае, ее больше не будет. А ты что думал?
Казалось, они не приспособлены, чтобы ощущать такие вещи, а тем более говорить о них.
А потом я вдруг увидела, что его лицо изменилось. Он усмехнулся, затем оскалился. И я поняла, что Себби был куда изощреннее, чем мне казалось. Он хотел не только испугать Рейнхарда, он выбрал для этого самый отвратительный способ. Я истекала кровью, и я боялась.
Я зеркале заднего вида я могла смотреть на то, каким голодным и безжалостным становится выражение его лица. Искренняя, живая, испуганная нежность сменилась глумливым голодом, так ему свойственным.
Ханс сказал:
— Да, это все невероятно не вовремя.
А потом Рейнхард склонился ко мне, и я почувствовала, как он слизывает кровь с моих губ. Это было отвратительно, в этом не было нежности.
Затем во все хлынула темнота, и я почувствовала теплое облегчение.
Все кончилось. А потом я долго сидела на каком-то диване рядом с Роми и Вальтером. Мы были в комнате, которая, казалось, принадлежала нам, хотя я ничего о ней не знала. Шел дождь, и его стук сливался со стуком чьих-то шагов снаружи, за дверью.
— Кто это? — спрашивала я.
Роми говорила:
— Наверное, стоит включить телевизор.
— Кто там? — спрашивала я.
Вальтер говорил:
— Думаю, мы заперты здесь навсегда.
Комната так напоминала гостиничный номер — дешевый, с облезлыми обоями и диваном, который обнажил пружины. Я сидела между Вальтером и Роми. На Вальтере были красивые, блестящие чулки и атласное платье. Оно очень ему шло. Его красные губы с идеальным контуром шевелились, но я не поняла, что он говорит.
Я спросила:
— Кто там за дверью?
А Роми спросила:
— Почему идет дождь?
Она медленно, с какой-то жутковатой раскоординированностью, встала, а затем снова села на диван, словно действие ее было совсем бессмысленным.
— Их много за окном, — сказал Вальтер.
— Кого?
— Стены здесь красные. Но не везде.
Мне захотелось заплакать, но я не смогла.
— Они ходят внизу, за окном, — сказала Роми. — Их много. Все в них.
Она принялась тереть коленки, словно от грязи.
— Так кто там? — спросила я. — Кто за дверью, Роми?
Я снова услышала шаги, они вызывали тревогу, в обрамлении дождя казались еще страшнее.
— Каждый день, с утра до вечера.
Здесь пахло сладостью и железом крови, и я подумала, что где-то есть ее источник. Стены ведь красные, подумала я. Посмотрев окно, я обнаружила за ним только темноту.
— Где они? — спросил Вальтер. Позвонили в дверь, затем затрещал телефон.
Я вдруг поняла, что вот она моя жизнь теперь: стуки, шаги, бесконечные звонки, мир в пределах комнаты, а за окном ходят неизвестные мне существа.
Но одно из них так близко. Спокойные, жуткие, нечеловечески мерные шаги. Шаги убийцы, подумала я.
— Или убитого, — сказал Вальтер. — Никогда не знаешь точно.
Тогда я встала и сказала:
— Мне нужно посмотреть, кто там ходит.
— Это из-за дождя, — пожала плечами Роми. — Не ходи, он выпотрошит тебя.
В этой унылой комнате я двигалась медленно, словно даже воздух здесь был тяжелее. А когда я подошла к двери, она вдруг открылась сама.
Глава 16. Завершенное разделение
Все было белое много-много раз подряд. Я открывала глаза, и в меня бился неудержимый свет, такой, что я не могла его переносить. Слабость и боль у меня внутри росли от этого света, и я предпочитала игнорировать его.
Я не знала, мертва я или нет. В сущности, я просто не мыслила подобными категориями. Сознание обрывалось, затем восстанавливалась, но во всем этом была спасительная пустота. Никаких мыслей о смерти, я даже не знала, что это такое.
Единственное, что занимало меня по-настоящему — белизна передо мной, и чтобы больше ничего не болело. Иногда я чувствовала, как в меня проникает игла, чувствовала мерзкое ощущение входящей в меня через капельницу жидкости.
Еще я ощущала, как кто-то берет меня за руку. Я не помнила его имени, но знала, что этот человек очень дорог мне. Что я нуждаюсь в его тепле. Это тепло и было, пожалуй, всем, что я помнила о жизни.
Затем все изменилось, вместо белого все стало золотым. И я подумала: это из-за меня? Сознание не стало яснее, но теперь тепло возвращалось чаще. Однажды я почувствовала, что его руки дрожат. Я подумала: Рейнхард. И почти в тот же момент ощутила вдруг, как он поцеловал меня в лоб.
Когда он уходил, тоже не было пусто. Я стала различать чужое присутствие, и хотя открывать глаза все еще было невероятно сложно — боль походила на сирену, она оглушала и пугала, на смену зрению вдруг пришло чувство другого порядка. Все мои прежние ощущения были такими смутными, что руководствоваться ими не осталось никакой возможности. Однако, нашлось иное. Внутри у меня словно звенела тончайшая антенна, улавливавшая потаенные потоки человеческого в комнате. Я не слышала, но я ощущала, когда кто-то приходил ко мне. Слова казались, в большинстве своем, бурной речкой, где тонул всякий смысл, оставалось только журчание. Сердце было как солнце, оно видело всех и с большой высоты, но визуальные образы были здесь не причем.
Я узнавала: Маркус, Ханс, Рейнхард. Затем: Ивонн, Лили, Лиза. Иногда: Отто.
Я подумала, где Роми и Вальтер? А когда слабость накатывала на меня с новой силой, мы втроем снова оказывались в той пустой, лишенной покоя комнате с единственным темным окном. И вопрос отпадал сам собой.
Он ухаживал за мной, словно за ребенком. Они сидели рядом, полные скуки и тайного волнения, принадлежавшего не им. Девочки приходили ко мне с тонкой, прозрачной грустью, одетые в нее, как в шифон.
Я не видела их, и любые слова были от меня далеки, но само присутствие стало для меня чувством.
В конце концов, становилось все яснее, что я не умираю. Вместе с этим знанием приходили и воспоминания о смерти. Смерть — это страх, распад, ужас перед небытием. Она оказалась совершенно нестрашной, потому что там, где я распалась, перестала быть, по крайней мере в психическом смысле, никакого страха не было. Не было ничего, в том числе и ужаса, который должен был отделить меня от мира.
Как выяснилось, это делали совершенно другие вещи: теплое спокойствие и уверенность в надвигающейся темноте. Я не знала, сколько времени прошло, и как оно вообще идет.
Однажды Рейнхард лег рядом со мной, и я могла ощущать его тепло долго-долго. С одинаковой вероятностью я могла пребывать в этом странном состоянии два дня и два года. Я подумала, а что если крошка Эрика Байер впала в кому, и все безвозвратно и страшно изменится, когда я очнусь.
Эта тревога значила, как ничто другое, что я вновь становлюсь самой собой. Из кого-то, наделенного способностью только воспринимать, я выросла в того, кто снова умеет осознавать. И это, в конце концов, привело меня к тревожным спазмам мыслей, столь для меня характерных.
А первыми словами, которые ворвались в мое сознание, были слова Лили:
— Знаешь, Маркус, я вправду боялась, что от тебя ничего не останется.
Меня все это несколько оскорбило. Мой статус в этом обществе окончательно приблизился к некоей растительной культуре, раз при мне обсуждались столь личные вещи. В то же время я ощутила аморальное любопытство, которое подавило во мне все крохи возмущения. Интерес к жизни и таким ее проявлениям, как Лили со своей занудной моралью, вспыхнул с новой силой. Я почувствовала желание перевернуться, спина затекла. Также меня посетило приятное чувство голода. Все это, впрочем, затихло, как только Маркус, смеясь, ответил:
— У меня для тебя, как и для идеалисток, на тебя похожих, как всегда плохие новости.
Наглость и злость Маркуса вовсе не казались мне странными. Хотя в той, другой, жизни это был кроткий и честный человек, в нем должно было содержаться нечто такое, что заставляло его проявлять сейчас похожую на огонь, постоянно поддерживающую его злость.
Маркус, в конце концов, содержал в себе ту грязь, что вытащила наружу Лили. Это было правдой о солдатах, они не брались из ниоткуда. Содержимое их разумов мы вытаскивали наружу, мы отрывали друг от друга уже существующие части. Быть может, Маркус потратил значительную часть своей жизни на то, чтобы относиться с уважением ко всем живым существам, на то, чтобы быть, а может казаться, лучше, чем он есть.