Нортланд - Беляева Дарья Андреевна 8 стр.


Я зажмурилась и потерла виски. Роми смотрела на далекую площадь долго, дольше меня. Зрачки ее были сильно расширены даже для ночного времени. Расширенные зрачки, подумала я, признак возбуждения.

Мы вернулись в комнату, тяжело вздохнули, словно все это время давила на нас толща воды. Я включила телевизор, сама того не ожидая.

Мы сели прямо на пол и стали смотреть. Все каналы были одержимы одним и тем же. Экран глотал экраны, с которых лилось изображение. Медийная спираль, чем больше экранов, тем более опосредованное складывается впечатление, и вот уже даже не ясно, лгут тебе или нет. Какая разница, если это просто картинка?

Себастьян Зауэр был идеальным человеком. Я не знала, был ли он искусственным. Вполне возможно, что не был. Безусловно, актер он был хороший, а красота его не вызывала желание разве что в стариках и старушках. Он был человек из расколотых воспоминаний прошлого, из наших сокровищ, из того немногого, что было до Нортланда — не то святой, не то какой-то из безымянных ныне королей. У него был томный взгляд и пухлые губы. Он не был мужественным. Себастьян Зауэр был символом сексуальности и красоты, в общем-то не касавшимся вопросов пола и ориентации.

Он вызывал желание безликое и далекое, нечто подобное посещало меня, когда я впервые оказалась в музее, и мне захотелось украсть одну из картин, на которой была изображена женщина в блестящем от дождя, как от слез, саду.

Себастьян был своего рода искусством, и в его прекрасный рот вкладывал свои слова наш кениг. Иногда я сомневалась, есть ли он на свете. Мы никогда его не видели. Раньше его скрывал отец, который направлял нас прежде, затем он скрывал себя сам.

Некоторые даже считали, что Себастьян и есть кениг, но это была, конечно, глупость. Себастьян рекламировал кенига.

Роми уселась поближе к телевизору, склонилась к нему и коснулась губами изображения Себастьяна, когда камера взяла крупный план.

— Думаю, Себби Заэур любит меня.

— Себби?

— Ага. Один раз я видела его в толпе. Он смотрел прямо на меня.

Роми мечтательно улыбнулась, потом сказала:

— Я уверена, что он запомнил меня.

И я видела — это правда, в том смысле, что Роми совершенно не сомневалась в себе. Забавно, подумала я, что Роми, выбравшая жизнь крысы, была по-девичьи влюблена в Себастьяна. Она даже говорила, что собирает с ним календарики. Учитывая ее вечно отчаянное положение, они должны были стоить для нее необычайно дорого.

— Он тогда улыбнулся мне, — продолжила Роми.

— Я помню эту историю.

— То было в Ратингене.

— Ага, я знаю.

— На параде.

— Да, помню.

— Он понял, что я девчонка.

— Непременно.

— И улыбнулся мне.

Я сделала звук погромче, а Роми еще раз припечатала поцелуем губы Себастьяна Зауэра.

— О, Себби!

Себастьян улыбался так, что даже у меня закрались подозрения, что он говорит со мной лично. В то же время сам Себастьян ни с кем не говорил. Речь принадлежала кенигу, и Себастьян передавал ее не от третьего лица, а словно бы кениг управлял им, как чревовещатель куклой.

— Мой Нортланд, когда я вижу, как ты приветствуешь меня, я чувствую гордость.

Я нахмурилась. Разве Нортланд — это мы? Но вспомнив те минуты на балконе, я поняла — да, да, мы. Странные, разобранные на части существа, составляющие Нортланд.

— С каждым годом я вижу, как меняется наша жизнь. Могли ли мы помыслить о технологической революции, которую совершили наши доблестные ученые. Могли ли мы помыслить о достатке, которого достигнем? Наш народ остался после опустошающей войны, на всей земле единственные, мы оказались достойны. Поколение за поколением терпело лишения ради нас, ради того, чтобы мы жили в комфорте и достатке. Я — лишь звено в цепи поколений, и я признаю, что могу сделать только пару шагов к будущему нашего великого народа, и дорога мне выпала намного более легкая, чем моим великим предкам. Они шли сквозь тернии, я же иду по тропе. И пусть наша с вами жизнь — лишь несколько мгновений по сравнению с тем, сколько отмерено Нортланду, мы сделаем все, чтобы оставить нашим детям и внукам лучший мир. Тропа, по которой идем мы, превратится в проторенную дорогу, а через несколько поколений станет магистралью…

Я вдруг выключила телевизор, и красную кнопку нажала с таким остервенением, словно в речи упомянули Эрику Байер, смертельно ее оскорбив.

— Эй! Себби!

— Дрянь какая, — сказала я, разозлившись. В прекрасной, блестящей обертке по имени Себастьян Зауэр, нам скормили очередную медийную сказку о жизни для Нортланда, питающегося своими детьми. От лицемерия сводило зубы, как от излишней сладости.

— Верни Себби!

— Только без слов, — сказала я. Снова включив телевизор, я вдавила кнопку отключения звука, и теперь Себастьян Зауэр представлял собой исключительно красивое зрелище, безо всякой примеси склизкого отвращения.

— Что думаешь? — спросила я у Роми. Она снова поцеловала экран.

— Прекрати, тебя током ударит.

Роми вдруг повернулась, ее светлые глаза чуть грязноватого, как вода в аквариуме, цвета показались мне еще более странными, чем обычно. Взгляд Роми вонзился куда-то мне в шею, и она задумчиво сказала:

— Знаешь, что? Я почти уверена, что земля полая.

— Что за глупости?

— А что бы нет? Ты лично проверяла, какая она?

На это мне было нечего ответить. Я даже не могла доказать, что она круглая. И вообще-то довольно фантастично предположение, что мы дрейфуем в бесконечном, темном пространстве на небольшом, в этих масштабах, шарике. Жаль, у нас не было астрономии. Интересно, нужны ли солдаты-астрономы? Я могла доказать только что-то, с чем была знакома, но на таких основаниях науку не построишь.

— Ладно, не проверяла.

— Твое знание о мире строится на авторитетах.

— А твое на буклетах, которые оставляют в отеле.

— Слушай, Эрика, серьезно. Я почти уверена, что мы живем во внутренней части земли. К примеру, почему мы не хотим летать на космических кораблях? Мы же великий Нортланд.

— Мобилизационное, параноидальное общество поддерживается экспансией и тотальной войной, а не великими гуманитарными достижениями.

— Точно. Ну или как-то так. Но нам больше не с кем воевать. Но почему-то мы не хотим воевать в космосе.

— Потому что это глупо, Роми. Там никого нет.

— Ну, можно было проверить.

— У тебя дурацкие аргументы.

Роми выставила указательный палец, ткнула им куда-то вверх.

— Моя теория, короче, состоит в том, что мы живем внутри земли, а не снаружи. Я думаю, что небо не настоящее. Снаружи тоже живут люди. Мы от них прячемся. Или они нами управляют. Возможно, мы просто полигон для испытаний методов контроля населения.

Я засмеялась.

— Последнее похоже на правду.

Роми еще в школе увлекалась теориями заговоров, к примеру, она верила, что правительство фторирует воду, чтобы добиться от нас покорности. Или в то, что кениг на самом деле неудавшийся продукт генетического эксперимента, поэтому и не показывается. Но теория про то, что мы живем внутри земли была, пожалуй, самой странной.

— Вот смотри, как раньше было много стран.

— Мы точно не знаем, сколько.

— И что ни человека не осталось, мы что все народы уничтожили?

— Их остатки ассимилировались с нами.

Разговор становился все более абсурдным, и в то же время моя позиция стала казаться мне шаткой, как это часто бывает при попытках отрицать что-то настолько далекое от реальности.

— Все, Роми, — сказала я. — То, что не может быть опровергнуто, это вопрос веры, а не знания. Фальсифицируемость — признак науки.

— Ох, какие мы умные стали.

— И как ты предлагаешь проверять твою теорию?

Роми почесала бровь.

— Не знаю. Кидать камни в небо.

Мы обе засмеялись, и напряжение каким-то образом исчезло мгновенно.

Роми покинула меня после двух часов ночи, сказала это лучшее время, но для чего — умолчала. Это было мудро. Я дала ей с собой еды, мыла и сигарет, сказала возвращаться еще и не попадать в беду.

Как только дверь за ней закрылась, я подумала, что не увижу ее еще очень долго. В связи с этим нахлынули и ожидания от завтрашнего дня. Я пришла к Рейнхарду, постояла в дверях и подумала, что это был наш последний вечер вместе. Хотя мы вряд ли провели бы его каким-то отдельным от череды одинаковых вечеров образом.

Рейнхард не спал, и я сказала:

— Отдохни, пожалуйста. Тебе завтра предстоит сложный день. А потом все дни станут сложными.

Он посмотрел куда-то сквозь меня — у него был особый взгляд, даже если он касался меня, я никогда не была объектом видения. По крайней мере, так казалось. Он фокусировался на людях не больше, чем на предметах. И о чем тут жалеть? По чему скучать? И как так могло случиться, что мне защемило сердце при взгляде на него?

Я еще посидела с ним, рассматривая Рейнхарда, запоминая.

— Хорошо, не буду тебя беспокоить. Сегодня вся страна не спит. Может, тебе мешает шум?

Я прошла мимо него и закрыла ему окно, а дверь оставила открытой, чтобы Рейнхарду не было жарко.

Приняв душ и переодевшись в ночную рубашку, я легла в кровать и почувствовала, что читать мне не хочется. Завтра и Маркус Ашенбах изменится, может быть даже более радикально, чем при прощании с частью мозговых тканей.

Я выключила свет и легла спать. Рейнхард пришел через полчаса, когда я все еще не могла заснуть. Мне все время было душно, так что балкон я закрыть не могла, а люди снаружи шумели, как особенные, всесильные и неутомимые версии себя. Завтра все они будут глотать кофе на работе и сожалеть. Но сейчас толпа бесновалась совершенно дионисийским образом.

Он лег под мое одеяло, невесомый, неслышный, как кот. Мы периодически спали вместе, но никогда не касались друг друга — одеяло было достаточно большим, а кровать просторной. А тут я вдруг нарушила правило и повернулась к нему.

— Рейнхард, мы завтра больше не увидимся.

Он лежал на спине и смотрел в потолок, безответный, как в гробу.

— Может, никогда-никогда. Наверное, ты будешь при большой власти. Если все пройдет хорошо, я не встречу тебя на улице. У тебя в руках будут капиталы, компании. А может они сделают тебя генералом? Кем ты станешь?

Он не двигался, даже глаза замерли. Но мне вдруг показалось, он слушает меня.

— Я очень привязалась к тебе. Я не думала, что смогу привязаться так к мужчине. Что, конечно, характеризует меня как психологически неразвитую, инфантильную женщину с травмой по поводу отца. Я благодарна тебе за все, что ты мне дал.

Рейнхард вдруг повернулся ко мне. Взгляд его устремился куда-то за окно, где неон и пламя сливались друг с другом, и небо становилось светло-фиолетовым.

— Завтра мы с тобой так искреннее не поговорим. Будет Карл, он все испортит. Ну, знаешь, как всегда.

Я опять не заметила, что плачу. Пора было пить успокоительное и примиряться с мирозданием, но все это было мне боязно.

— Я желаю тебе удачи. Научись делать все, что хочешь, не нарушая предзаданных координат. Это кажется невозможным, но вполне реально. Думаю, ты справишься лучше меня. И можно я тебя обниму?

Он, конечно, не ответил, а я его все равно обняла. Рейнхард не отстранился. К моим прикосновениям он уже привык, но мы никогда не были так близко. Я услышала биение его сердца в груди, и дыхание его стало ощутимым. Он не обнял меня в ответ, но дал побыть рядом. От него исходило человеческое тепло, которое было мне очень нужно и дорого.

В конце концов, я перевернулась на другой бок, решив оставить его в покое. Мне стало очень спокойно, и я ненадолго заснула. Проснулась я от непривычного ощущения его дыхания на своей шее. Еще не вполне оправившись ото сна я ощутила еще несколько вещей: нарастающие крики — финальная часть парада, шествие с огнями, поджигающее рассвет, биение сердца Рейнхарда — куда менее спокойное, чем я слышала до этого, и его возбуждение.

Я не знала, каким образом он справлялся с подобными, вполне естественными, впрочем, импульсами и бывали ли они у него прежде вообще, но все это никогда не касалось меня. О, пожалуй эта мысль претендовала на лучшую игру слов в моей голове за последнее время.

Или худшую, смотря любят ли судьи пошлую безвкусицу. Я занервничала, мне стало стыдно, и я даже не решалась посмотреть, спит ли он.

— Рейнхард, — прошептала я, хотя от этого было, как и всегда, мало толку. Удивительно, но паника меня не накрыла, хотя комфортной эту ситуацию назвать было сложно. В ней имелось нечто сверх неловкости. Какая-то не то инцестуальная, не то почти зоофилическая порочность. Я замерла, сердце мое билось так, что выплюнуть его на подушку казалось приятной перспективой.

Наверное, он почувствовал нечто такое, когда я обняла его — физиологическая реакция мужчины на близость с женщиной. Я не привыкла так о нем думать и только теперь поняла, что обнимать его, когда мы в одной постели, возможно было не лучшим решением.

Хотя откуда ему было знать о том, для чего мужчина и женщина ложатся в постель?

Рейнхард неожиданно ткнулся носом мне в затылок, в этом движении было нечто животное. Нос у него был холодный. Он не умел целоваться, но я вдруг подумала, что это могло бы быть поцелуем, инстинктивной попыткой выдумать что-то подобное заново.

Я была теплой и приятно пахла (по крайней мере, у меня были надежды на это, раз уж я соблюдала все правила гигиены), может этого ему было достаточно, чтобы найти меня привлекательной в физическом смысле. Он вдруг двинулся мне навстречу, и я сильнее почувствовала его. Непроизвольно я громко выдохнула, нарушая собственное решение сделать вид, что ничего не происходит. Он двигался, еще толком не понимая, чего хочет, просто оттого, что это было приятно. В этом было нечто особенно волнующее, словно мы с ним заново открывали секс.

Я не могла понять, хочу я оказаться далеко от него или нет. Я чувствовала его дыхание на своей шее, прерывистое, возбужденное. За окном кричали, славили Нортланд, но кроме этого слова я не слышала ничего, все остальное слилось в первобытный рык и пламя.

Все стало вдруг первобытным. Я сама ощущала возбуждение, постыдное, вызванное не тем, кем Рейнхарду предстоит стать, а тем, кто он есть сейчас. Я чувствовала себя влажной, грязной, и все стало туманным, словно бы я опьянела. Я и сама не поняла, когда именно начала отвечать на его движения. Мне было приятно как-то за пределами меня самой, за пределами того, что я о себе знала.

Крики за окном, возбуждение, его дыхание и ощущение его в такой близости слились для меня в единое, странное, надличностное ощущение. Я не знала, было ли что-то такое у других женщин с их подопечными. Происходящее казалось мне одновременно неестественным и притягательным. Я боялась и одновременно хотела, чтобы он завершил все это тем или иным способом.

Я не думала, что он вполне осознает, что делает, и это одновременно пугало и притягивало меня. В отсутствии разума у человека остаются инстинкты, и во мне теплился почти детский интерес, я хотела узнать, как далеко он может зайти со мной.

Я не чувствовала, что мы делаем это, он делал нечто со мной, и я что-то с собой делала. В голове бился Нортланд. Нортланд делает что-то с нами, и мы с собой что-то делаем, чтобы быть готовыми для него.

Мои сравнения из дешевого политизированного порно (каким, стоило отметить, и стала в этот момент моя жизнь), прервал Рейнхард. Он вдруг перехватил меня за живот, притянул к себе ближе, задрав на мне ночную рубашку. Даже такой иллюзорной преграды как ткань между нами не осталось. Он сильнее прижался ко мне, и я почувствовала укус — не болезненный, почти приятный. Мне стало стыдно от того, что теперь он чувствовал, какая я влажная, хотя, откровенно говоря, стыд подразумевает, что у всех участников неловкой ситуации ясное сознание. Я не могла сказать это ни о ком из нас: ни о себе, ни о нем, ни о целой стране сегодня.

Он держал меня крепко, от этого внизу живота горело и тянуло, было почти больно. Я подумала, что пожалею об этом сильно-сильно. Он был готов, и я была готова, и теперь мы чувствовали друг друга слишком хорошо, даже не было страшно, как перед операцией, когда уже подали наркоз. Тоже забавное сравнение, я надеялась, что они кончатся. Я надеялась, что мне никогда не придется думать об этических нюансах подобного поступка.

Назад Дальше