Кого я смею любить - Эрве Базен 13 стр.


Безобидная беседа! Я словно вернулась во времена мирных споров, в которых в лице бабушки и Натали сталкивались поверья Франции и Бретани, сходившиеся только по двум пунктам: «В мае жениться — век маяться» и «В новолуние сеять — червь поест». К несчастью, у меня из головы не шла другая пословица, как нельзя лучше подходящая к случаю: «Когда валится не хромой и не пьяница — знать, сердце у него не на месте!» Натали не удостаивала меня взглядом. Вид у нее был трудноопределимый, отчужденный или, может быть, сдержанный. В общем, непонятный. Чтобы почувствовать себя непринужденнее, я решила вступить в разговор.

— Ладно, — говорил Морис, — подумаем об этом на следующий год.

— А почему бы тебе не купить уже привитые саженцы? — брякнула я, не подумав.

Непривычное «ты» резануло мне ухо. Морис в ужасе вытаращил глаза. Берта наморщила свой узкий лобик, и мне показалось, что рука Нат на секунду задержалась в воздухе, прежде чем поставить на стол последнюю тарелку. Оставалось только одно: стоять на своем, превратить оплошность в сознательный выбор, дать понять, что, для того чтобы упрочить мир, заявить во всеуслышание о добром согласии в доме, я решила по-дочернему говорить отчиму «ты», как и всем остальным. Нат непременно оскорбится, но уже по менее серьезным причинам, а мама только обрадуется. Во всяком случае, мы избежим других промахов, не затыкая поминутно себе рот. Морис тихо дрейфовал к двери. Я схватила серебро, оно зазвенело, помогая мне разрядить необычно сгустившийся от напряжения воздух, а я вдоволь сыпала привычными местоимениями:

— К тому же сразу видно, что ты совершенно не знаешь Залуку! Уж поверь мне, у тебя здесь никогда ничего не вырастет, кроме червивых яблок размером с орех… Ты наверх? Тогда, Морис, измерь, пожалуйста, маме температуру.

И я украдкой мигнула на Натали, стоявшую к нам спиной, внушительную и молчаливую, но уже снова невозмутимую.

XVIII

Когда под рукой нет роз, которые рифмовались бы с морозами и могли подкрасить водичку для разведения сантиментов, сойдет и свекла: у нас своя красивая драма, мы можем занести себя в список жертв проклятой любви — краткой, но страстной, — мы вступаем в ряды избранных, возжелавших превратить ад в рай.

Но Мориса трудно представить героем трагической баллады, и он бы крайне удивился намеку на то, что его дела с падчерицей оказались гораздо успешнее, чем у Федры с ее пасынком. Я сама была вынуждена признать, что мое слишком короткое шестидневное счастье напоминает мне качели: то взмывая вверх, то падая ниже некуда, я беспрестанно колебалась между смешанными чувствами, между головокружением и тошнотой.

Шесть дней! И до их истечения еще оставалось несколько часов. Наш нерабочий вторник, это 24 марта, из-за которого я всю жизнь теперь буду бояться числа 24, заканчивался серо и обыденно. Морис снова спустился к ужину, объявив, что у мамы 38,5°. Мы начинали привыкать к этим скачкам температуры, удручавшим Магорена, и эта новость даже оказала нам услугу: натянутость за ужином могла сойти за озабоченность. Поведение Нат все больше меня тревожило: мне не нравилось, когда она стискивала зубы и затягивалась, словно в латы, в свой корсаж, обычно свободно на ней болтавшийся. Все ее слова и взгляды были обращены к Берте, которой попадало ни за что: то капнула соусом на скатерть, то локти положила на стол. За десертом небо затянуло тучами, собирался ливень, в кромешной темноте вскоре засверкали быстрые фиолетовые молнии, и я прижалась носом к стеклу.

* * *

На следующее утро, в среду, уже Берте пришлось меня будить: природа иногда делает нам такие одолжения. И уже Морис выглядел неважно: должно быть, теперь он в свою очередь провел бессонную ночь в размышлениях и самокопании. Сначала он не решался уехать («Твоя мать действительно плохо себя чувствует: надо бы вызвать Магорена»), затем не решался остаться («У нас столько работы накопилось!»), в конце концов все-таки добрался до своей конторы и позвонил оттуда врачу, попросив заехать в Залуку. Затем все утро я наблюдала зрелище человека, разрываемого пополам. Для мэтра Мелизе программа оставалась прежней: сохранять серьезность, придать этому приключению вид почти разумного поступка, свести его к повседневному эпизоду. Но Тенорино терзал себе душу, явно жалея о том, что не может пролить на нее бальзам оправданий. Войдя в кабинет, он сказал после нескольких ничего не значащих слов:

— А теперь, дорогая, за работу!

Но едва ушли первые два клиента, как секретарша очутилась на коленях своего начальника, тискавшего ее, бормоча:

— Ну, ну, будем умницами.

Почти тотчас же эти приливы сознательности растворились в ворковании, миловании, всекасании. Была предпринята попытка поиронизировать над собой:

— Если так будет продолжаться, Изетта, кабинету уже не подняться.

И даже еще одна, слабенькая, — поиронизировать над барышней, которая была рада и не рада слышать, как узник в башне с блеском в глазах напевает где-то внизу:

— Если б проведал король, Изабель…

Наконец — капитуляция:

— Скажи мне, что дела могут подождать.

Дела подождали полчаса. Затем вернулся прежний Морис с высоко поднятой головой — и тут же ушел, понурившись. Я чувствовала, что он мечется, боясь разбередить свою совесть, создать себе права. Немного униженная такой требовательностью, но уже достаточно женщина для того, чтобы догадаться, в какую ловушку попадает тот, кто считает, будто обладает нами, я позволяла ему совращать меня в кратком, но настолько порывистом согласии всех чувств, что мне казалось: он совращает сам себя. Став менее покорной и подстерегая его, как кошка мышь, я ждала, когда же он выдаст себя, когда же искренность развяжет ему язык. Около одиннадцати он наконец сказал, поправляя галстук:

— Боже мой, Изабель, куда мы идем? Ты и я — надо признаться, скандал может выйти нешуточный. — И в его голосе появилась красивая хрипотца, когда он добавил: — А мне плевать, слышишь, плевать! Я больше не могу без тебя…

В эту минуту — самую прекрасную — все показалось мне простым, ясным и светлым. Я знала достаточно, больше не о чем говорить, я избавляла его от остального. Он любит меня, и я его люблю, и, кто бы ни взялся нас судить, на нашей стороне закон любви, отрицающий все остальные. Пускай он мне почти отец, а я ему почти дочь, пускай таково наше официальное положение — это ничего не меняет. Он прежде всего Морис, как я прежде всего Изабель. Мы — Морис и Изабель. Все. Пусть весь мир этим удовлетворится!

— Мне на тебе надо было жениться! — некстати добавил Морис.

Эта фраза все испортила. Демон разочарования, не спускавший с меня глаз, простер крыло, чтобы вернуть меня с небес на землю, крикнув: «Слышишь? Ты хотела поверить в чудо! Я прекрасно знаю, милочка, что преимущество всех двусмысленных ситуаций состоит в том, что люди начинают доказывать самим себе, будто они таковыми не являются, валя в одну кучу принципы и предрассудки, создавая себе новую философию. Я даже поясню тебе, если ты не слишком разбираешься в вопросах религии, что кюре благословил бы твой брак, тогда как брак твоей матери он должен предать анафеме. Для него у вас обеих один любовник, и в определенном смысле ты более свободна, чем она… Но вот беда! Морис окольцевал не ту».

Я глупо посмотрела на свою голую руку. Морис тоже взглянул на нее со вздохом, и я так сильно разозлилась на него за этот вздох, что не сдержалась и жестко повторила ему вопрос, который уже однажды задавала.

— Так почему же ты женился на маме? — спросила я.

Он захлопал глазами, избегая моего взгляда, ставшего пронзительнее от его замешательства.

— Мне бы хотелось, чтобы ты меня поняла, — сказал он тихо. — Но это будет трудно, для этого нужно рассказать тебе про нас все с самого начала. Как тебе объяснить? Не все в мире происходит четко и ясно, по определенным причинам. Бывает, что-то накапливается, накатывается и само по себе, часто без нашего желания, приходит к развязке, которую в конце концов приходится принять. Теперь я могу тебе признаться: я не хотел жениться, а твоя мать долгое время притворялась, будто колеблется — из-за вас, людских пересудов, моего отца. Потом она незаметно передумала, начала со мной об этом заговаривать, упорно сводя все к одному и тому же. Когда она решила, что беременна, я не смог отказаться…

— Замолчи, — сказала я, — замолчи.

Он замолчал, прекрасно понимая, что его глухой голос никак не объяснит, в чем заключается власть моей матери над ним, и не сможет убедить меня в том, что эта власть навсегда переходит ко мне. Я отодвинулась от него и надулась. Он счел нужным на это посетовать.

— Как у тебя настроение быстро меняется!

— А у тебя — женщины! — крикнула я, отравив себе остаток дня, который Морис предпочел провести в суде, завернувшись в свою мантию, как я в свое дурное расположение духа, и, наверное, возлагая все надежды на первую разлуку, делающую такими одинокими молодоженов, чьи губы наконец успевают просохнуть.

* * *

В четверг я отплатила ему за такое к себе внимание. Магорен заехал вечером и оставил нам записку, в которой просил «не отходить от больной, чье сердце его тревожит». Я воспользовалась этим предлогом, чтобы остаться дома, и Морис согласился на это с легкостью, приведшей меня в замешательство. Он сказал только: «Ты права, это всех успокоит», — и я почувствовала, что меня обделили сопротивлением, которое могло бы дать мне понять, чувствует ли он себя обделенным без меня. Итак, он уехал один. Нат не верила своим глазам.

— Ты что, с ним поругалась? — спросила она полушутя-полусерьезно, когда я лишь слегка махнула рукой вслед удалявшейся «ведетте», а Берта, собезьянничав этот жест, принялась размахивать обеими руками.

Нат насупилась, когда я прошла мимо, не отвечая. Я не поделилась с ней своими планами. Разрываясь между привязанностью к ней и опасениями, которые мне внушали ее непримиримость и преданность, наделяющие ее опасной проницательностью, я избегала любых разговоров. Удрученная сама и с каждым днем все больше удручая Натали, я теперь говорила с ней только на необходимые бытовые темы. Я не знала, как вести себя с ней, испытывая, впрочем, не меньшие затруднения при разговоре с сестрой, чьи вопросы, возможно, кем-то подсказанные, не всегда были глупы. Например, она спросила меня в то же утро, надевая чулки:

— Слушай, Иза, ты уже не так не любишь Мориса?

Причем мало того, что она выговорила всю эту фразу, самую длинную за всю ее жизнь, она еще и присовокупила (или повторила)

* * *

И настала пятница, которую я провела рядом с Морисом, совершенно овладевшим собой, снова отгородившимся молчанием во избежание всяких стычек и прочно вжившимся в это двоебрачие, где у меня было место фаворитки, а титул первой жены оставался у той, кому он принадлежал по праву.

Мое присутствие в Залуке не казалось необходимым, и я уехала оттуда, должным образом уведомленная начальником:

— Сегодня, Иза, будем работать.

Он уехал даже на четверть часа раньше, чтобы иметь время в запасе и в срок закончить изучение залежавшихся дел, в частности самого важного из них: «Пакгаузы Бретани против зерноторговцев Отьона». Все должно быть без сучка, без задоринки, и я энергично помогала ему, посматривая в нужное время на свои наручные часы:

— Давай, Морис, уже девять двадцать.

Я не уверена, что он усмотрел в этом насмешку. В девять тридцать он уже вдохновенно диктовал, выразив мимоходом сожаление о том, что «я не умею стенографировать, мы бы продвигались быстрее», а я печатала всеми своими еще немного неуклюжими пальцами блистательный юридический анализ дела. Гордясь им в этом отношении, я не без горечи думала: «Как легко быть мужчиной! Любовь ничего их не лишает, не ставит на них отметины, даже не выбивает из колеи. Им уступаешь, ставишь себя в невозможное положение, выворачиваешь себя и весь мир наизнанку, а им стоит только подняться с постели, чтобы все встало на свои места. И их драгоценная карьера снова поглощает их целиком…»

Назад Дальше