Это время было эпохой счастья и для маленькой Цецилии. В продолжение всей зимы, пасмурной, холодной и дождливой, мать держала ее взаперти, и девочка, привыкшая к парижской жизни и к этикету отеля на улице Вернель, не заметила большой разницы между прошедшей и настоящей зимой, но когда наступила весна, гость невидимый в Париже, когда она могла осязать ее, так сказать, руками, когда увидела, как все одушевляется, распускается, цветет, ее радость не знала пределов, и все свободное от детских занятий время она проводила в саду.
Мать не мешала ей; показывала ей небо, мало-помалу освобождавшееся от туманного покрывала, и, когда солнечный луч, проскользнув сквозь тучи, открывал лазурь небосклона, говорила маленькой Цецилии, что этот луч — взгляд, брошенный Богом на землю, и что этот божественный взгляд живит всю природу.
Для маркизы не существовало ни весны, ни зимы. Она продолжала вставать в половине двенадцатого, пить шоколад в постели, одеваться, причесываться, пудриться и класть мушки, перечитывала в двадцатый раз сказки Мармонтеля и романы Кребильона-сына, разбирала их красоты с Аспазией.
Баронесса молилась за умерших, за мужа и за короля, за королеву и за дофина, долженствовавших умереть.
Время от времени проносились слухи о победах республиканской армии, и имена Флера и Вальми проникали в глушь загородного домика.
VIII. Бог во всем
Уединенная жизнь баронессы и эксцентричное существование маркизы дали особое направление воспитанию Цецилии.
Вследствие системы, установленной баронессой, ученье не представлялось девочке трудом, но мать думала, что после занятий чтением, урока музыки или рисования ребенку нужно было отдохновение, и двери в сад открывались для девочки.
Сад был для нее раем.
Баронесса сама заботилась о нем и наполнила его лучшими цветами, какие только могла найти. Тут были кусты роз, лилии, левкои, услаждавшие зрение и обоняние. Маленькая Цецилия, босиком, в коротеньком платьице, с развевающимися русыми волосами и бархатными щечками, казалась цветком в этом цветнике. Садик не был царством одних лилий и роз. Это был мир в миниатюре: насекомые копошились в траве; разноцветные бабочки порхали прихотливыми и неровными кругами над блестящим ковром; щеглы прыгали с ветки на ветку, принося пищу своим птенцам, высовывавшим головки и протягивавшим носики из гнезд, свитых из мха и сухих трав.
Баронесса никого не принимала, и для маленькой Цецилии, совершенно лишенной общества детей равных с нею лет, сад сделался целым миром. Цветы, бабочки и птицы стали ее друзьями; лишь только сказала она это матери, баронесса объяснила ей, что всякая вещь исходит от Бога и от него получила жизнь. Она показала ей, что солнце одушевляет природу и что цветы, распускающиеся поутру, закрываются ввечеру; что бабочки, порхающие днем, прячутся ночью; что птицы, просыпающиеся с рассветом, умолкают в сумерки, за исключением соловья, пение которого раздается как молитва, как ночной гимн, как мелодическое эхо. Щебетания, раздававшиеся поутру и ввечеру, прихотливый полет бабочек, аромат цветов — все благодаря религиозному и поэтическому уму баронессы казалось Цецилии молитвой этих существ и творений, способом, посредством которого птицы, бабочки и растения воздавали хвалу своему творцу.
Лучшими друзьями Цецилии были цветы; бабочка, за которой она гонялась, ускользала из ее пальцев; щебетавшая в кусте птичка, которую она хотела поймать, улетела кончать песню на дерево; но цветы, ее дорогие цветы позволяли себя обнимать, ласкать, даже срывать. Правда, сорванные цветы теряли свою красоту и запах, печально вяли и, наконец, умирали. Баронесса, показывая дочери розу на стебле, дала ей понятие о жизни, а указав на сорванную лилию, объяснила смерть.
С тех пор Цецилия не рвала более цветов. Убеждение, что под наружной нечувствительностью таится настоящая жизнь, образовало между дитятей и цветами отношения, вследствие которых при содействии юного воображения каждое явление получало свое назначение. Так, цветы ее бывали здоровы или больны, печальны или веселы; она веселилась с одними, грустила с другими; она поддерживала их, ухаживала за ними, если они были больны, утешала их, если они были печальны; однажды, войдя в сад ранее обыкновенного, она нашла свои гиацинты и лилии покрытыми росой и воротилась в слезах, говоря, что ее цветы грустят и плачут; в другой раз баронесса увидела, что она дает сахар розе, которую нечаянно задела и сорвала у нее несколько листьев.
В картинах, рождавшихся под ее карандашом и на вышивках, цветы были ее избранниками; когда ей встречалась лилия красивее других, она срисовывала ее, как бы снимая портрет с друга; встречая розу пышнее других, она помещала ее в шитье, чтобы не забыть о ней. Так, весной, летом и осенью жила она действительностью, зимой — изображениями ее.
После цветов более всего любила Цецилия птиц. Подобно воробьям Жанны д'Арк, которые садились на ее плечи и искали корм даже за корсетом, птицы загородного домика мало-помалу привыкли к Цецилии, которая, желая избавить отца и мать птенцов от продолжительного труда, несколько раз в день насыпала зерен подле деревьев, на которых были свиты гнезда. Так как она не трогала детенышей, то отец и мать их не боялись ее приближения, а птенцы, привыкшие видеть ее, также не боялись девочки, и сад сделался для Цецилии настоящим птичником, обитатели которого пели при ее приближении, следовали за нею, как куры следуют за птичницей, и летали вокруг нее, когда она занималась цветами или читала.
Что касается до бабочек, то, несмотря на их радужные цвета, Цецилия стала вскоре к ним равнодушна; несмотря на все ласки, они остались нечувствительны; притом Цецилия заметила, что всякий раз, когда она ловила бабочку, в руках у нее оставались обрывки крылышек, и по неверному полету бедных пленниц заключила наконец, что нежности ее были для них мучением.
Итак, мир Цецилии составляли бабушка, любившая ее по временам и иногда пугавшая выражением своей любви; мать, всегда спокойная, набожная, благоразумная; цветы, горести и радости которых она понимала; птицы, пение которых она слушала, и бабочки, за которыми она гонялась.
Время от времени уединение нашего маленького семейства нарушалось визитом герцогини де Лорд, приезжавшей к маркизе, или посещением госпожи Дюваль, бывавшей у баронессы.
В первое время приезд госпожи Дюваль был праздником для Цецилии, потому что Эдуард всегда приезжал с матерью. Тогда оба ребенка гуляли, играли, бегали по саду, топча траву, растения и цветы, прячась в кусты, ломая сучья дерев, на которые старались влезть, пугая птиц, преследуя бабочек. Но, как мы видели, Цецилия мало-помалу вступила в новые отношения с жителями своего рая и уже с большим беспокойством начала вводить Эдуарда в свой маленький мир: сперва она хотела растолковать беспокойному товарищу чувства цветов, щебет птиц и непостоянство бабочек, но беззаботный школьник смеялся, утверждая, что цветы не могут ни любить, ни ненавидеть, ни радоваться, ни грустить. Птиц Эдуард хотел переловить и посадить в клетки, несмотря на то, что Цецилия уверяла его, что Бог дал им крылья не для того, чтобы прыгать с палки на палку в тесном пространстве решетчатой тюрьмы, но для того, чтобы они рассекали ими воздух и садились на вершины тополей или крыши домов. Наконец, Эдуард потерял расположение своей подруги тем, что однажды, когда она заговорилась с одной из роз и забыла о своем товарище, он воротился к ней с великолепным пионом, безжалостно приколотым к шляпе. Цецилия вскрикнула от горести, но этот крик очень удивил Эдуарда, который стал уверять девочку, что у него есть до трехсот бабочек, так же проткнутых и уложенных в ящики, в которых они сохраняются как живые.
С этого дня Цецилия дала обещание не впускать Эдуарда в сад и в следующий приезд его под различными предлогами удерживала в комнатах, позволяя ему ломать куклы, посуду и все игрушки, но не желая, чтобы он смеялся над ее цветами, пугал ее птиц, мучил бабочек.
Баронесса Марсильи заметила старание дочери удалить Эдуарда от сада и по отъезде его спросила ее о причине. Тогда Цецилия рассказала ей обо всем случившемся и спросила, не дурно ли она поступила.
— Нет, дочь моя, — отвечала баронесса, — напротив, ты имела на это полное право. Одна гордость заставляет нас думать, что свет создан для одних нас и что мы имеем право все разрушать; напротив, всякая вещь, как и человек, — творение Бога: Бог в цветке, в птице, в бабочке, он и в капле воды, и в бесконечном пространстве океана, в жучке, блестящем под травой, и в солнце, освещающем мир. Бог во всем.
IX. Время идет, не останавливаясь
В то время как изгнанное семейство жило в уголке Англии, вдали от всех, великие события совершались в других странах Европы.
Смерть короля и королевы принесла плоды; их убийцы, подобно воинам, родившимся из зубов дракона, истребили друг друга. Народное Собрание изгнало жирондистов, гильотинеры уничтожили сентябриеров, наступило 9 термидора, и Франция успокоилась на минуту.
Когда пришло время террора, Людовик Дюваль, роялист в душе, не имел духа, чтобы оставаться долее во Франции; пожертвовав частью состояния, которую он не успел обратить в деньги, отправился в Англию и, к величайшей радости своей жены, счастливо достиг Лондона. Но в Лондоне герцогине де Лорд не был нужен управитель, потому что она не получала уже пятисот тысяч ливров дохода, а господин Дюваль был слишком молод для того, чтобы быть без дела, и не довольно богат, чтобы существовать своими доходами: он поступил кассиром к банкиру, которому пятьдесят тысяч франков, составлявшие капитал Дюваля, служили обеспечением. Вскоре его честность и ум были оценены по достоинству, и банкир дал ему небольшую часть в своих оборотах. Между тем графиня д'Артуа оставила Англию вместе с герцогиней де Лорд; госпожа Дюваль просила оставить ее при муже и получила согласие тем легче, что продолжительность изгнания заставляла эмигрантов быть экономными.
Те же происшествия, которые имели влияние на плебейское семейство, имели влияние и на аристократическую фамилию. Против ожидания маркизы, союзники были отброшены за границу, и эмигранты не только не могли получать из Франции пособий, но потеряли все имения, конфискованные и проданные в пользу народа. При этих известиях первой мыслью баронессы было возвратить бедному Пьеру Дюрану деньги за два года аренды, взятые у него при отъезде, она отослала их ему при письме, в котором благодарила его, уверяла, что не только не терпит ни в чем недостатка, но, напротив, живет в изобилии. Баронесса справедливо думала, что только подобное уверение заставит благородного фермера принять назад сумму, предложенную им с такой деликатностью и с таким усердием.
Таким образом, теперь все способы существования ограничились бриллиантами баронессы и ее матери. Она пошла к маркизе, прервала ее чтение и рассказала, в каком она положении.
— Ну! Так что же, дочь моя? — спросила маркиза.
— То, маменька, — отвечала баронесса, — что, по моему мнению, надобно собрать все бриллианты, какие только у нас есть, продать их за один раз для того, чтобы выручить довольно большую сумму, и, положив ее в лондонский банк, стараться жить, по возможности, процентами.
Это предложение было всего благоразумнее, но для приведения его в исполнение маркиза должна была расстаться со своими бриллиантами, единственной вещью, оставшейся от прежнего ее богатства, бриллиантами, которыми она утешалась, вынимая их время от времени из ящика, показывая Аспазии.
— Но не лучше ли, — отвечала маркиза, — продать только то количество бриллиантов, которое необходимо нужно теперь, таким образом, чтобы по возвращении во Францию у нас осталась хоть часть фамильных бриллиантов, которые должны быть для нас очень дороги.
— Судя по ходу дел, время нашего возвращения во Францию еще далеко, и, действуя так, как вы полагаете, мы проживаем небольшой капитал наш, тогда как, продав все, могли бы жить почти одними процентами.
— Но, признаюсь, — сказала маркиза, рассчитывая на материнскую любовь своей дочери, — я сохраняла эти бриллианты для внучки. Бедное дитя, — прибавила она, качая головой и стараясь выжать слезу, которой не было, — едва ли будет иметь другие.
— Я замечу вам, маменька, — продолжала баронесса, печально качая головой, — что Цецилии нет и семи лет и что скорее всего мы не выдадим ее замуж ранее как через десять лет, а в эти десять лет, если вы не примете моего предложения, и мои и ваши бриллианты исчезнут один за другим, по частям, не принося процентов.
— Так это бедное дитя, — вскричала маркиза, разгорячась, именно потому, что чувствовала справедливость замечаний дочери, — не будет иметь приданого?
— Ее приданым, маменька, — отвечала баронесса с той непоколебимой кротостью, которая делала из нее земного ангела, — ее приданым будет незапятнанное имя, религиозное воспитание и, если можно к этим вечным благам присоединить столь преходящее, как красота, — красота, которая увеличивается с каждым днем.
— Хорошо, дочь моя, хорошо, — сказала маркиза, — я подумаю.
— Подумайте, маменька, — сказала баронесса и, едва поклонясь, вышла.
Неделю спустя баронесса воротилась к этому разговору, но в это время маркиза, имевшая свободу обдумать свое мнение, запаслась столькими ложными предлогами для отказа, что баронесса, видя невозможность переменить ее решимость, оставила свое намерение. Конечно, бриллианты, о которых шла речь, принадлежали маркизе и она имела право отдать или не отдать их, но бедная женщина ушла со стесненным сердцем, видя, что единственно возможный способ с несчастными обстоятельствами отнять у нее одну из прихотей, внушенных воспитанием уму, но не сердцу ее матери.
В тот же день баронесса написала господину Дювалю, приглашая его с женой и сыном провести следующее воскресенье в Гендоне.
Доброе семейство приехало около полудня, хотя дела Дюваля улучшались ежедневно и он из простого приказчика сделался товарищем торгового дома, но он остался тем, кем был прежде, то есть честным и добрым человеком, и заслуживал доверенности герцогини де Лорд и дружбы баронессы Марсильи.
Маркиза с неудовольствием смотрела на то, что она называла наклонностью дочери унижаться до отношений с простолюдинами, и часто упрекала ее за слишком тесную дружбу с Дювалями; когда же баронесса напомнила ей, какой важный случай был началом этой дружбы, то маркиза, принужденная признать услуги, оказанные достойным Дювалем, старалась уменьшить их важность, говоря, что он сделал только то, что на его месте сделал бы всякий честный человек, хотя и это было не последнее достоинство, потому что в такое время честные люди редки; следствием этого было то, что, предупрежденная о посещении, маркиза, в ту минуту, как Дюваль входил в зал, послала сказать своей дочери, что у нее мигрень и она просит гостей извинить ее.
Цецилия, по обыкновению, не позволила войти в сад своему гостю Эдуарду, десятилетнему толстяку, который, более чем когда-либо, был неспособен понимать жизнь цветов, уважать спокойствие птиц и сочувствовать мучениям бабочек.
В замену этого Эдуард благодаря заботам господина Дюваля, если не столько поэтическим, то столько же тщательным, как и заботы госпожи Марсильи о Цецилии, мог делать самые сложные умножения и деления, не только на бумаге, но и в уме.
После обеда баронесса попросила господина Дюваля к себе в кабинет, посадила его и, вынув из футляра все свои бриллианты, то есть пару серег и крест, с возвышенной простотой объяснила ему свое стесненное положение, прося его по возвращении в Лондон продать их и прислать ей вырученные деньги.
Господин Дюваль поспешил предложить ей сумму, равную ценности бриллиантов, с тем чтобы она не продавала их, повторяя ей то же, что беспрестанно говорили герцогиня де Лорд и маркиза, то есть что вскоре обстоятельства переменятся. Но баронесса отказалась с той признательностью, которая не позволяет ни обижаться, ни возобновлять предложений; сверх того баронесса, опасавшаяся деликатной услужливости господина Дюваля, объявила ему, что ее бриллианты стоили пятнадцать тысяч франков и что потому теперь не могут стоить более девяти тысяч; это значило, что ее нельзя обмануть, предложив ей большую сумму, и Дюваль тут же отказался от этого намерения.