Князь Федор был скромен, однако в пору жизни своей в Париже не раз мог убедиться, что природа не поскупившись одарила его более чем приятной внешностью, а некоторые дамы даже находили его неотразимым. И сейчас, подвергнутый этому въедливому осмотру, когда глаза Варвары Михайловны, чудилось, выворачивают наизнанку каждый шов его камзола, он порадовался, что этот камзол из дорогого лионского шелка глубокого синего цвета, что полы изящно расшиты серебром, что рубашка на нем самого тончайшего и белейшего батиста, а при виде его кружевного жабо многие парижские модники готовы были бы удавиться от зависти. Серебристо-белые кюлоты, чулки, новые башмаки с золочеными пряжками – все было безукоризненным, как, впрочем, и его светло-русые, на прямой пробор причесанные волосы, которые и без пудры имели необычный пепельный отлив, коему завидовали даже женщины. И потому князь Федор был вполне согласен со словами Варвары Михайловны, которые она наконец-то выдавила:
– Что же… завидный жених, слов нет!
Но холодок пробрал князя – так бывает с бойцом, который обезоружил противника и уже торжествует победу, да пропустил обманное движение – и похолодел, внезапно увидев в руках врага кинжал, извлеченный из потайного кармана. И уже нет времени отпрянуть: коварное оружие нацелено прямо в сердце!
– Родич, значит, Алексея Григорьича… Горяч, го-ряч, ну весь в дядюшку! Посватался бог весть к кому, не спрося ни имени невесты, ни звания. А коли девка неровня тебе? Или ты – ей неровня? А то не дай бог она уже и просватана?
Князь Федор резко выпрямился – и Варвара Михайловна с видимым наслаждением нанесла удар в самое сердце:
– Похвально, сударь, что вы во всех обстоятельствах своей жизни стремитесь быть рыцарем чести, однако благие порывы ваши можно расценить как преступление! Извиняет вас лишь то, что вы слишком долго вдали от дома пробыли и о последних новостях едва ли осведомлены. Знаете ли, кого вы посмели оскорбить своими домогательствами? Ее императорское высочество государеву невесту Марию Александровну!
Князь Федор невольно вскинул подбородок – только так можно было удержать себя на ногах, не рухнуть… хотя, наверное, этого от него и ждали. Все как бы закружилось вокруг, понеслось стремительно вверх, и такая тишина воцарилась, такая гробовая тишина, что громом почудился веселый голос внезапно вошедшего человека:
– Федька! Да неужто ты! Не верю очам – дай поверю рукам!
И Александр Данилыч Меншиков крепкой, дружеской, ласковой хваткой выдернул незадачливого жениха из-под земли, сквозь которую он уже почти провалился.
6. Кокетка
И как всегда, как и всем прочим, при встрече с Александром Данилычем, почудилось Федору, будто он – тряпичная кукла, которой так и сяк забавляются опытные руки, перебрасывая ее с места на место, заставляя принимать нелепейшие позы, бессмысленно кивать направо и налево, разевать раскрашенный рот, и даже собственный голос чудился сейчас князю Федору чужим, неестественным, словно принадлежал не ему, а все тому же кукловоду-чревовещателю. А вокруг весело кружились такие же тряпичные куклы, только что прибывшие с царской охоты…
Федор был незамедлительно представлен высокому неуклюжему мальчику с возбужденными глазами – государю, который был весьма, весьма приветлив, узнав, что перед ним – двоюродный брат Ивана Долгорукова, и даже трижды поцеловал нового знакомца – по своему обычаю, в губы. Князь Федор потом едва дождался случая утереться, поскольку был мало сказать брезглив – навидался при французском дворе, к чему ведут такие-то дружеские поцелуи! Впрочем, молодого царя трудно было заподозрить в чем-то непристойном: уж слишком жарко заглядывался он на женщин.
Иван же Долгоруков встретил двоюродного брата с великой радостью и тотчас отрекомендовал его двум дамам, стоявшим обочь Петра, причем трудно было отыскать два более разных создания, чем они, и дело было вовсе не в пятилетней разнице по возрасту, тем паче что Наталья Алексеевна, сестра царя, высокая, плотная, очень некрасивая, выглядела гораздо старше своих лет. Все ее существо излучало достоинство, ум, важность, и даже когда она забывалась и начинала болтать, хохотать, как все, а пуще – забавно гримасничать, мастерски подражая и передразнивая остальных, это чудилось не проявлением искреннего веселья, а откровенной издевкой над окружающими, принужденными хохотать, даже если они чувствовали себя оскорбленными.
Другая – рыжая, яркая – была совсем иная, и князь Федор подумал, что она очень к месту пришлась бы в суматошных, веселых распутствах Версаля, Лувра, Фонтенбло: куда более к месту, чем застенчивая Ма-рия Лещинска! В глубине ее ярких глаз гнездилось манящее, повелительное лукавство, словно в каждом мужчине она видела прежде всего поклонника, может быть, даже любовника… Разбитная цесаревна, юная тетушка юного государя, Елизавета Петровна, мастерски соблазняла всех подряд: словечко, улыбка, взгляд, пожатие сдобными плечиками – и всякий готов быть у ее ног! Впрочем, чаще всего ее очи обращались, конечно, к Петру, и тогда примечательный взор мог бы прочесть весьма откровенное выражение ее глаз: «Государь мо-лод, робок, неловок, не имеет жизненного опыта. Мой долг помочь ему стать мужчиной и царем». И по лицу мальчика видно было, что такое будущее казалось ему великолепным искушением.
Вообще говоря, князь Федор был поражен, насколько откровенно все здесь выказывали свои чувства! А может быть, это смятенное сердце вдруг наделило его такой острой проницательностью, что он мог читать по лицам, словно по неосторожно раскрытым книгам?
Молодой князь видел, как менялось лицо Петра, когда он поглядывал на свою прекрасную невесту. Он желал, чтобы Мария кружилась вокруг, подобно Елизавете, заигрывала, опутывала его златыми сетями кокетства, но для Марии он был только избалованный мальчишка, безмерный дерзец, в полную власть к которому она скоро попадет. Федор украдкой обращал взоры к этому пленительному лицу, и сердце его исторгало тайные вздохи. Как Мария была понятна ему, как открыта – что-то поразительное! Он видел, что она из тех женщин, которые только выжидают внимания, никогда не стараясь и не умея его разбудить. Да и зачем ей это, если несказанная красота и без того обращала к ней все взоры. Федор замечал, что во взглядах Марии, устремленных на Петра и Елизавету, нет ревности: в них было только опасение, что при муже, который ее не любит, ее жизнь сведется к роли наседки, высиживающей детей, в то время как он будет развлекаться с другими. Да уж, и ей нельзя было отказать в проницательности! Но тосковал ее взор пуще всего оттого, что в сердце своем она не находила ни малой искорки любви! Князь Федор заметил также, что Мария изо всех сил старается не глядеть на него, и такое разобрало его уныние!..
Что бы он ни делал сегодня, с кем бы ни говорил, кому бы ни улыбался – во всем была она и мысли о ней. Как ни гнал от себя князь Федор смутную, глухую тоску, снова и снова сосала его сердце ревность к глупому мальчишке, коему невзначай досталось истинное сокровище, с которым он не знает, что делать, которое он даже оценить не способен, ибо предпочитает разноцветные стекляшки безупречной красоте бриллианта. Отчасти поэтому Федор не беспокоился, что будет, если до царя вдруг дойдет весть, будто молодой Долгоруков по незнанию присватался к его невесте. Варвара Михайловна была не столь глупа, чтобы его выдать: ведь это могло потянуть за собой целую цепочку разоблачений, опорочить Марию в глазах царя, а значит, принести Варваре Михайловне вреда несравнимо больше, чем радость от утоления злобы на весь мир вообще и каждого человека в частности. Единственное, что его всерьез терзало: почему Мария оказалась во власти неистового черкеса? И мысли не мог он допустить о взаимной меж ними склонности: мир покрывался черной пеленой, стоило вообразить, что Бахтияр – счастливый обладатель любви Марии, хотя его неприкрытая страсть явствовала в каждом взгляде, движении – даже в ненависти, даже в грубости, именно оттого, не мог не видеть Федор, и ярилась горбунья, что распознала эту страсть своего наемного любовника к другой – юной, прелестной, милой.
Однако никто и заподозрить не мог, какая тяжесть лежит на сердце князя Федора, какие мрачные думы его терзают. Ведь он был не мальчик, не мужик неотесанный, позволяющий всякому случайному чувству одержать над собой верх, а потому он держался стойко и был вкрадчив, как придворный, ловок, как мушкетер, обходителен, как сводник, и выказал столько ума, обаяния и дерзости, что с куда большей легкостью, нежели надеялся, очаровал всю веселую компанию и сделался в ней своим человеком – к великому удовольствию Александра Данилыча, который, хоть и недолюбливал вообще Долгоруковых, к Федору был расположен, не забыв благосклонности к нему великого государя и считая молодого князя чуть ли не их общим крестником. Но Федор, все с той же опасной проницательностью, видел, как изменился некогда острый, хитрый, умный, приметливый Меншиков. Теперь он подмечал только внешнюю сторону событий, только ею интересовался, только ею управлял, ну а что кипело, томилось в сердцах окружающих, его интересовало очень мало. И это насторожило князя Федора… насторожило не потому, что он обеспокоился за Меншикова – нет: Меншиков был отцом Марии, а значит, все, что было бы плохо для него, могло нанести вред ей… и это почему-то было для князя Федора нестерпимо. Нестерпимо и непереносимо!
* * *
Как «надсмотрщиком» компании был Меншиков, так заводилою, конечно, Елизавета Петровна. Ей нравилось, когда ее называли на старинный манер – Елисавет, и сие помпезное имя в применении к ней почему-то приобретало изощренно-кокетливый характер – как, впрочем, вообще все, что имело до нее отношение. Чудилось, какой-то живчик сидит и играет в ней. Она и минуты не могла оставаться спокойною! Даже после чрезмерно обильного обеда, когда и по обычаю, и по телесной потребности надлежало разойтись по уединенным покоям и сладко вздремнуть, она затеяла танцы! Но буйная охота и велеядие
[17]
[18], – успел сказать князь Федор.
– К сердцу прижмет, – лукаво прошептала Елисавет, не сводя с него своих искристых очей.
Мгновение царило молчание, потом князь Федор в замешательстве кашлянул, а Елисавет усмехнулась – и вдруг резко села на траву, раскинула юбки, выставила ножки, туго обтянутые зелеными чулочками:
– Ох, я и напрыгалась! Устала! А взгляните, князь, на мои чулочки и скажите, что вы о них думаете?
– Они… на диво зеленые, – не покривив душою, изрек князь.
– Экий вы бука! А ведь только что из Парижа! Зеленые! Что, очень я отстала от моды? Какие теперь чулки носят при дворе?
– Совершенно такие, – поспешил заверить ее князь Федор, мучительно стараясь припомнить, какого цвета чулки были у его последней любовницы. Дама была модница, да… но, поскольку встречаться им удавалось лишь по ночам, в садовой беседке, у него не было ни возможности, ни желания разглядывать ее чулки.
– А подвязки? – не унималась Елисавет, еще выше оголяя точеную ножку. И впрямь жалко было прятать такое совершенство под множеством длинных юбок!
Князь Федор сказал довольно громко:
– Право, какой жаркий нынче день!
Вдруг громкое мяуканье раздалось рядом – злое, воинственное, с подвывом.
Елисавет невольным движением обрушила юбки на колени:
– Брысь! Брысь, проклятые!
– Брысь! – подхватил князь Федор. – А ну, пошла отсюда! – И, поскольку кошка не унималась, он счел нужным забежать в кусты. Некоторое время раздавались его «брыськанье» и кошачье сердитое шипенье, затем все стихло, и князь Федор выбрался на полянку, где застал Елисавет уже не сидящей в прельстительной позе – она лежала навзничь, и рыжие волосы ее сплетались с травой.
– Вы простудитесь, сударыня! – изрек Федор, с усилием вынуждая себя говорить хотя бы с малой толикой волнения.
– О, земля уже теплая! – беззаботно отозвалась Елисавет, нежно поглядывая снизу. – Да вы присядьте, сударь, вот здесь, рядышком – сами убедитесь. – И она властно похлопала по траве рядом с собой.
Можно было бы, конечно, сослаться на белые кюлоты, которые он боится запачкать, но не хотелось выставлять себя полным дураком, поэтому он все же опустился на корточки ввиду прелестных сливочно-белых холмов, выпирающих из дерзкого выреза платья.
– А каковы носят парижские дамы декольте? – полюбопытствовала Елисавет. – Я слышала, что теперь не модно открывать грудь слишком уж глубоко.
– Сие зависит не от моды, а от красоты самой гру-ди, – сказал Федор довольно сухо, но тут же сгладил впечатление от своего равнодушия: – Вы, сударыня, можете позволить себе вырез какой угодно глубины… («Хоть до пупа!» – это грубоватое замечание он все же поймал на кончике языка.)