— Ефим Маркович, научите отличать поддельные марки.
— Милый мой мальчик! Научить этому очень трудно… Ты не раз попадешь впросак, пока каким–то особым чутьем не станешь улавливать подделку.
— Неужели это так трудно?
Старик улыбнулся, положил жилистую волосатую руку на плечо мальчишки и сказал:
— Я тебе расскажу одну историю, и это будет ответом на вопрос. Известный шведский филателист более двадцати лет коллекционировал… поддельные марки. Ты не удивляйся. Есть и такие странные люди. Специально собирал поддельные марки. Однажды он решил продать свою коллекцию. И нашел покупателя. И о цене договорились. Большую, хорошую цену давали. Но сделка не состоялась. При тщательной экспертизе выяснилось, что половина его коллекции — подлинники. А ведь швед был не простак среди филателистов.
Бахарев сперва вступил было в спор со стариком: «Простите, но это похоже на анекдот», потом задал несколько вопросов, свидетельствовавших о широте его филателистического кругозора, затем похвастался своей последней покупкой — весьма и весьма редкой маркой. Так они познакомились.
Бахарев отрекомендовался студентом литинститута, сказал, что у него две страсти — поэзия и марки. У него друзья за рубежом, и потому он смеет утверждать, что обладает действительно уникальными марками.
Гринбауму как–то с первого взгляда пришелся по душе этот молодой блондин с пышной шевелюрой и озорными серыми глазами. Он тут же пригласил его в гости: «Заходите, чайку попьем… Покажу вам мои марки. А вы вашу редкую захватите. Любопытно взглянуть».
Редкостную марку, принесенную Бахаревым, старик принял дрожащими руками. Он долго и пристально рассматривал ее — и на свет и в лупу.
— Молодой человек, я могу предложить вам…
Гринбаум назвал цену и выжидающе посмотрел на гостя. Но тот только улыбнулся в ответ.
— Нет уж, увольте, Ефим Маркович, не продам. Я пришел к вам, как к знатоку… Хочется посмотреть вашу коллекцию… Да и вообще мне приятно познакомиться с вами.
Через полчаса они уже дружески чаевничали. Юрист по профессии, Гринбаум тоже оказался поклонником поэзии.
— И я вам покаюсь, молодой человек. Иногда даже мучаюсь рифмою. Идешь по улице, а она, проклятая, в голове сверлит и сверлит: «благородной — свободной», «славить — забавить»…
Старик долго распинался по поводу назойливых рифм, а потом робко спросил:
— Вы, наверное, много стихов знаете? Побалуйте старика.
— Стихи я могу читать хоть до утра.
В открытое окно лился свежий пронизанный осенним солнцем воздух.
Старик внимательно слушал. Время от времени он закрывал глаза — для него стихи звучали, как музыка. А когда Бахарев прочел что–то из Тютчева, Гринбаум тяжело вздохнул, понурил голову и сказал:
— Никогда не нужно задерживаться в отеле, именуемом жизнью. Наступает время, когда человек должен сказать сам себе: «Сударь, поспешите освободить номер…» Так вот–с, молодой человек…
— Что это вас, Ефим Маркович, на такую мрачность повело?
— Ничего не поделаешь, мой молодой друг. Умирать никому не хочется. А болезни атакуют и атакуют. Широким фронтом. Я сопротивляюсь сколько могу. Вот видите, — он показал на книжный шкаф, — даже медицинскую энциклопедию купил. Смеяться будете над стариком. Я и «Медицинскую газету» выписываю. Аккуратно подшивку веду… А что делать?
— Да нет, почему же? Все это очень любопытно. И даже то, что «Медицинскую газету» выписываете. Ее, вероятно, небезынтересно листать.
— Только при вашем здоровье да при вашей специальности она вам ни к чему. А если хотите, посмотрите…
Бахарев неторопливо перелистывал подшивку. Январь, февраль… На какую–то долю секунды задержался на знакомой полосе: на месте. Всё! Вариант Гринбаума рухнул. Бахарев подумал: «Надо сниматься с якоря и прокладывать курс к 38–й квартире, где тоже выписывают «Медицинскую газету». Но это уже для другого. Мне здесь больше появляться нельзя, долго ли столкнуться лицом к лицу с филателистом».
И все же перед уходом он решил провести легкую разведку. Коль скоро Гринбаум завел речь о болезнях и медицине, нетрудно переключить разговор на лечащих его врачей. И выяснилось, что Анна Михайловна из 38–й квартиры по долгу службы в районной поликлинике и по закону давней дружбы, восходящей еще к довоенным временам, и есть тот единственный врач, коему безгранично доверяет Гринбаум.
— Молодой человек, если вам когда–нибудь потребуется доктор в самом высоком смысле этого слова, позовите Анну Михайловну. Если она возьмется вас лечить, считайте, что вы уже здоровы. Это говорю вам я, Ефим Маркович Гринбаум, у которого столько болезней, что их хватит минимум на половину медицинской энциклопедии. Анна Михайловна — кудесник… Хотите, я вас сейчас познакомлю? Вам будет интересно, даже если вы сам Поддубный.
Старик на мгновение умолк. Но только на одно мгновение. Потом вскочил с места и схватился за голову, будто случилось что–то страшное:
— Дорогой мой, я забыл о самом главном, Аннушка ведь тоже филателист. Она никогда по простит мне, если я вас отпущу с этой маркой… Собирайтесь, сударь. И не сопротивляйтесь. Между прочим, у нее дочка. Очаровательное создание. Несколько, правда, взбалмошная. Но это смотря на чей вкус. Это я просто так, к слову. Один момент, я только позвоню ей. Женщины всегда хотят быть в форме, когда в доме появляются мужчины.
Старик вышел и быстро вернулся в комнату.
— Все в порядке! Через полчаса нас ждут. Между прочим, я вас должен предупредить: так, как варит кофе доктор Эрхард, никто не умеет варить.
— Эрхард? Странная фамилия…
— О, это я по старой памяти величаю ее. Теперь она Васильева. Девичья фамилия.
— А Эрхард?
— По мужу. Его уже нет. Простите, я не совсем точно выразился. Физически он существует, но для нее он труп — живой труп. Это большая трагедия. Бедная Аннушка!
Гринбаум взглянул на часы.
— Извольте–с! В нашем распоряжении полчаса, и я, пожалуй, успею кое–что рассказать вам об удивительной жизни этой женщины. Нет повести печальнее на свете… Литератору может пригодиться. Присаживайтесь и слушайте. Только, чур, с Аннушкой на эту тему ни слова.
На третий день войны доктор Эрхард получила повестку военкомата. Это не было неожиданностью — почти все коллеги уже стали военврачами. Она заранее продумала все, что касается дома, семьи. Собственно, думать надо было только о Маришке. Фридрих Эрнестович, хотя это была не родная его дочь, души не чаял в девочке и категорически настаивал на немедленной эвакуации. — В понедельник вечером ее отвезли к бабушке в одну из рязанских деревень, А что касается самого Фридриха Эрнестовича, учителя немецкого языка, то здесь все ясно — не сегодня, так завтра его призовут в армию. Переводчики сейчас очень нужны…
Прощались сурово, молча. К чему слова? Все было сказано еще до последних объятий. Как это ни странно, женщина оказалась крепче мужчины — ни одной слезинки, а Фридрих, высокий, широкоплечий богатырь, не выдержал, всхлипнул:
— Ты побереги себя, любимая! Ты же у меня совсем слабенькая… Как это случилось, что в стране, давшей человечеству Карла Маркса, Гёте, Шиллера, хозяйничают эти выродки, звери, варвары… Аннушка, мне стыдно людям в глаза смотреть. Я принадлежу к той же нации, что и эти… — И он заплакал. Анна успокаивала его:
— Не терзай себя, лапонька, — так она называла человека, который был на десять лет старше ее. — Не надо заниматься самобичеванием. Ты сын немецкого рабочего класса.
…Фридрих исчез на следующее утро. Не ушел, а исчез. Вроде бы отправился в школу, налегке. И больше в квартире его не видели. Соседи терялись в догадках, высказывали разные предположения: несчастный случай, к теще в деревню подался, прямо из школы ушел добровольцем в ополчение, а может быть… Нет, в такое не хотелось верить.
Один из вариантов — ополчение — отпал. Через три дня пришла повестка из военкомата. Тогда забили тревогу, сообщили домоуправу: «Некому повестку вручать — исчез сосед». Домоуправ — в милицию, в военкомат. Начался розыск. В школе Эрхард не был. К теще не заезжал. Среди жертв несчастных случаев не значился. Пришел лейтенант милиции. В присутствии понятых открыли комнату. Все на месте. Стали искать хоть какую–нибудь фотокарточку Фридриха — для милиции, для розыска — не нашли. Тут кто–то из соседей вспомнил странную причуду учителя: не любил фотографироваться, суеверный был, что ли.
Фотографию милиция, конечно, нашла. В школьной анкете. Но лейтенант милиции тем не менее счел нужным подробно записать свидетельства соседей о странной причуде учителя немецкого языка…
Розыск, предпринятый милицией, не дал результатов. Да и трудно было надеяться на успех в те тревожные, суматошные дни, когда сотни тысяч беженцев кочевали с запада на восток, когда, кажется, полстраны находилось на колесах. Ищи иголку в стоге сена…
Одна из соседок, Мария Григорьевна, та, что была поближе к семье Эрхардов, написала о случившемся в рязанскую деревню. А через три месяца получила письмо Аннушки — та уже знала обо всем от мамы. Военврач сообщила Марии Григорьевне свою полевую почту на случай, если вдруг объявится Эрхард. Она всегда была оптимисткой…
Но, увы, военная судьба Анны Михайловны сложилась печальнейшим образом. Кровопролитные бои. Окружение. Тщетная попытка вырваться из кольца. Последняя отчаянная схватка горстки обессилевших воинов, две недели скитания по лесам. Ранение. Плен. Гнусное предложение служить гитлеровцам. Дерзкий ответ. Лагерь. Попытка к бегству. Били резиновыми дубинками, пинали сапогами, скручивали веревками и снова бросали в барак — теперь уже барак строжайшего режима.
Она стойко встретила все испытания и быстро нашла единомышленников — бороться, бороться и бороться! Даже тут, где смерть может настигнуть каждый час. Их была небольшая группа военнопленных, не терявших надежды на новый, более успешный побег.
Надежда эта как бальзам. Еще кровоточили следы побоев и ранения, еще свежи были в памяти все унижения, которым подвергали их на допросах. Теперь допросы позади, и они просто–напросто заключенные лагеря, погребенные во чреве этого мрачного барака со скудным светом, сочившимся из двух запыленных лампочек под потолком. Так прошла первая неделя. И вдруг ночью в барак явилось высокое для здешнего лагеря начальство. Эсэсовец прошелся вдоль пар, пристально рассматривая всех.
На рассвете, когда заключенных погнали на особо трудные работы, ее одну почему–то вызвали к коменданту. Все, в том числе и она, решили, что это уже конец.
Долговязый лейтенант, царь и бог в этом бараке, передал ее по всей форме офицеру комендатуры.
Анну повезли к дому с зарешеченными окнами. У входа стояли часовые, державшие волкоподобных псов.
В комнате полумрак. Хозяин все предусмотрел: лица его не было видно, фигура оставалась в легком затемнении. Зато свет бил в лицо человека, переступившего порог. Но Анна и не старалась разглядеть коменданта лагеря. И только голос немца, восседавшего за массивным столом, заставил ее вздрогнуть. Он сказал лишь одно слово — «садитесь». И вздрогнула она совсем не потому, что само это приглашение в устах коменданта концлагеря прозвучало по меньшей мере неправдоподобно. Ее ошеломил голос, который она не слышала уже давно, но забыть который не могла. Нет, это не он. И вдруг:
— Садись, Анна!
И прежде чем она успела опомниться, фашист встал из–за стола, подошел к ней и обнял…
Анна очнулась в палате госпиталя. Глубокий обморок длился более часа. В палате она лежала одна. Открыла глаза, оглянулась и застонала.
Дежуривший около нее санитар тут же сорвался с места и куда–то помчался, а через несколько минут явился Фридрих. За эти несколько минут Анна все вспомнила, и первая мысль, что пришла ей в голову, была и радостной и тревожной: «Фридрих — наш разведчик в тылу врага. Только не выдать его, только сдержаться…» Она поначалу никак не могла уразуметь, почему Фридрих так рискованно ведет себя, называет ее Аннушкой, предлагает чашку куриного бульона. Что он — совсем голову потерял? Она приложила палец к губам, как бы напоминая, что и стены имеют уши. Он не сразу понял, за кого его принимает Анна. А сообразив, в чем дело, весело расхохотался…
— Ты что же решила: я советский разведчик?
Позже, когда придут советские войска и ее освободят из лагеря, она узнает, что Фридрих, ее Фридрих, которого она так боготворила, был действительно разведчиком, но только немецким. Все годы их дружной предвоенной жизни. Это уже скажут ей там, куда она придет, чтобы рассказать о всем случившемся с нею. Они, эти люди, внимательно слушавшие ее, знали о нем больше, чем она сама. Несколько лет скромный учитель немецкого языка никак не обнаруживал себя, чтобы в грозный час войны сбросить маску…
Аннушка, восстанавливая в памяти каждую минуту своего скорбного бытия в лагере, поведала чекистам во всех деталях о страшной встрече с Фридрихом. И как он ласково увещевал ее: «Пойми, судьба России решена. Гибель. Крах. Ты будешь рядом со мной, моей помощницей. А если хочешь, врачом в госпитале. А еще лучше, если бы…» Одно предложение гнуснее другого. Он хотел бы снова бросить ее в барак, но… в качестве своего агента. Худенькая, слабенькая, кажется, едва теплится жизнь в ней, а она кинулась на него с кулаками: «Подлец!» Глупая, она еще пыталась в чем–то убеждать его, взывая к совести, напоминая о прошлой жизни, о дочери… Потом он переменил тактику: угрожал, рисовал страшные картины будущего.
— Если ты даже снова попадешь к своим… Это невозможно. Но предположим. Ведь они тебя расстреляют. Кто поверит жене шпиона? В бараке уже все знают…
Нет, он не сломил ее воли. Анну каждый день вызывали к нему. И все о том же. И все те же увещевания и угрозы, ласки и побои. А потом ее снова уводили в карцер: «Посиди, подумай». Она не сдалась, и тогда ее повели на расстрел. Позже она поняла: это был последний козырь Фридриха, который, прожив с ней много лет, так и не узнал ее по–настоящему. Она стояла у степы, а пули ложились поверх головы и — сбоку. И после каждого выстрела офицер спрашивал: «Не хочет ли русская женщина повидать шефа?»
В десятый барак, к своим, она так и не вернулась. Может, это и к лучшему. Ей было страшно от одной только мысли: «Что они думают сейчас обо мне?» Анну отправили в лагерь строжайшего режима, где она находилась под особым наблюдением. Первое время ее вызывали к какому–то рыжему оберштурмбанфюреру, который хмуро спрашивал, не передумала ли русская и не имеет ли желания снова встретиться с мужем. Он получил на сей счет особые указания…
И она решительно отвечала: «Нет, не имею желания».
Свобода пришла за несколько дней до окончания войны. Кругом радуются, ликуют, обнимаются. На ее глазах какая–то женщина среди офицеров–освободителей встретила мужа. И она тоже радуется, тоже ликует, но… кто снимет тот тяжелый камень, что лег на ее истерзанную душу!
Гринбаум тяжко вздыхает.
— Увы, минуло немало времени, пока этот камень был снят, пока Аннушке не было сказано: «Мы вам верим. Спасибо за стойкость! Забудьте, что у вас когда–то был муж». Она расплакалась. Ибо камень–то все же на душе остался, и есть дочь, которая все знает. Знает и, может это только показалось Анне, надеется на возвращение отца, хотя и не родного.
Их встретили весьма приветливо. И мама, располневшая, но не утратившая былой красоты, и дочка Марина, стройненькая, русоголовая, с высокой белой шейкой и большими, как у мадонны, мягко светящимися зелеными глазами. Сдержанно и несколько сухо раскланялась находившаяся тут же молодая женщина, отрекомендовавшаяся Ольгой. Но сухость и сдержанность быстро исчезли. Милое лицо се нет–нет да одарялось улыбкой. Она были удивительно похожа на спою подругу. И ростом, и спортивной фигурой, и цветом глаз, волос. Судя по акцепту, Ольга — иностранка. А имя русское — странно.
Бахарев поддерживал оживленный разговор и с девушками и с хозяйкой дома — она действительно оказалась страстной филателисткой. Редкостная марка, принесенная Бахаревым, стала объектом тщательного исследования и подробного комментария. И неизвестно, сколь долго длился бы этот филателистический разговор, но вмешайся Марина, девушка весьма резкая в суждениях.
Марина, словно белка, перескакивала с одной темы на другую — то о себе, то о подруге. И отличнейшим образом ответила на целый ряд вопросов, интересовавших Бахарева.
…Через день Птицын с утра заглянул в кабинет Бахарева.