У Птицына на сей счет есть некоторые соображения. Но он пока ничего не говорит о них Бахареву. Он хочет доложить генералу, выслушать его мнение, вернее, его оценку встречи Бахарева с Зильбером — доклад об этой встрече уже давно передан Клементьеву. И сейчас, в ожидании разговора с ним, Александр Порфирьевич неторопливыми глотками пьет горячий кофе.
Тишину разорвал телефонный звонок. Птицын прижимает плечом трубку к уху.
И вдруг он, человек степенный, весь преображается, начинает жестикулировать. Бахарев растерянно, ничего не понимая, — Птицын бросает в трубку односложные «да», «нет», «он самый», «ясно», — смотрит на подполковника. Наконец Птицын, стараясь быть сдержанным, объявляет:
— Звонили из приемной… Марина пришла.
Птицыну надо быстро решать, как быть с Бахаревым, — может, ему до поры до времени все еще оставаться… литератором? Вопрос серьезный и все из той же серии далеко идущих замыслов. Птицын звонит полковнику, генералу — их нет на месте. Надо немедля принимать решение: в приемной ждет Марина. И Птицын решает: «Придется тебе, Николай, еще некоторое время пребывать в литераторах…»
…Она не сказала ни «здравствуйте», ни «благодарю» в ответ на приглашение сесть. Сразу выплеснула: «Спасите!» И больше не могла сдержаться — к горлу подступил комок…
— Успокойтесь, вот так… Я, простите, не очень понял вас: кого спасать надо? Последние слова были сказаны вежливо, учтиво, но достаточно строго.
Марина растерянно посмотрела на Птицына: что означает этот вопрос? Когда она шла сюда, то десятки раз прикидывала, как спокойно, размеренно будет рассказывать обо всем, начиная с первых дней войны и кончая встречами с «туристами», подарками отца, расскажет о его странной статье и ее подспудно зревших подозрениях, о домогательствах Зильбера и легкомыслии Бахарева. Все разложила по полочкам. И твердо решено было покаяться в собственной вине, объяснить, почему медлила, почему не пришла тогда, после беседы с Кохом. Но, как часто бывает в таких случаях, все заранее приготовленные слова в последний момент исчезли. Растаяли как ледышки. Когда она вошла в приемную КГБ, ей почему–то показалось, что главное в ее визите — спасти Бахарева… Она так и начала свой разговор с Птицыным.
— Я хочу сказать о близком мне человеке… Бахареве Николае Андреевиче, литераторе. Поверьте, речь идет о весьма достойном человеке. Иначе я не пришла бы к вам.
Сказала и запнулась, смутилась. То есть как не пришла бы? Она все равно пришла бы сюда и вовсе не потому, что Бахарев…
У нее закружилась голова, она вдруг почувствовала недомогание, охватившее ее после бессонной ночи. Но нашла в себе достаточно сил, чтобы стряхнуть тяжесть.
А Птицын все так же вежливо, но холодно продолжал:
— Вы не ответили на мой вопрос, товарищ Васильева, — кого надо спасать: вас или упомянутого вами литератора?
Марина тяжело вздохнула и, глядя в упор на Птицына, отчеканила:
— И меня и его. Я пришла к вам с повинной…
Птицын с живейшим интересом, словно для него все это открытие, слушает исповедь мечущейся девушки, отмечая точность бахаревских характеристик, точность нарисованного им портрета Марины. И про себя фиксирует: девушка ничего не утаивает. И про родителей, и про первую встречу с «туристом», и про подарки Эрхарда, и про первые тогдашние сомнения, касающиеся истинного лица отчима; и про то, как не теряла надежду — «а вдруг вернется, раскается во всем и вернется»; и про «Метрополь», и про танец с Зильбером…
— Я его сразу узнала… Он был с Кохом, когда мы с ним второй раз встречались в кафе «Метрополь». Подозрения незаметно, исподволь закрадывались уже тогда. Я догадывалась, какие это туристы. Но сама себе не решалась признаться в этом.
До сих пор она говорила спокойно, ровно, глядя прямо в лицо собеседнику. А тут вдруг сорвалась, опустила глаза, и голос задрожал.
— Это был мой первый ложный шаг… А за ним второй… Мы танцуем, гремит музыка, а Зильбер нашептывает: «Вам привет от папы… Он очень скучает без вас. Я привез вам небольшой подарок господина Эрхарда». И я не успела опомниться, как он надел мне на палец бриллиантовое кольцо… Я принесла его с собой, вот оно. — И Марина, достав из сумки кольцо, положила его на стол. — Оно не принадлежит мне. Делайте с ним то, что считаете нужным.
Умолкла. Собирается с мыслями. Вспоминает:
— Во время танца Зильбер сказал, что имеет некоторые пустяковые поручения ко мне от господина Эрхарда. Я спросила: «Какие?» Он ответил: «Не стоит сейчас об этом». И тут же сообщил, что хотел бы показать мне статью отца, опубликованную в одной из прогрессивных газет Запада. «Господин Эрхард немного занимается литературой и немного политикой. Ваш папа тоже хочет бороться за мир против империализма и фашизма. Жизнь многому научила его…» И многозначительно добавил: «Конечно, средства борьбы бывают разные… А газету я вам принесу. Нам надо еще раз повидаться. Но у вас, кажется, не принято встречаться с иностранцами в гостинице…» И назначил свидание у памятника Пушкину. Мы встретились там. Потом поехали в Архангельское. Гуляли. Обедали. После обеда я попросила у Зильбера обещанную газету. Он изобразил на лице смущение: «Не обессудьте, проклятый склероз. Приготовил для вас газету и в последний момент забыл положить ее в карман». Позже я поняла — он соврал. Газета — повод для продолжения наших встреч. И действительно, он тут же предложил мне через два дня встретиться у Кировских ворот…
— И вы встретились?
— Да. Я пыталась вернуть ему кольцо, сказала, что не хочу получать подарки от чужого человека и очень жалею, что приняла такой подарок тогда, в первый раз… Зильбер сунул кольцо в карман моего пальто и сказал: «Вы никуда от этого не уйдете… Вот вам газета, прочтите его статью, и вы поймете, что ваш отчим не так уж далек от тех, кто стоит на весьма прогрессивных позициях… Я не сомневаюсь, фрейлейн Марина, и в вашей стране есть люди, которым придется по душе статья вашего папы… Да! Это так есть… Не смотрите на меня удивленными глазами. Я читал статьи этих людей… Там, у нас… Я мог бы вам показать очень интересный русский журнал, который издают на Западе. Вы нашли бы там прекрасные рассказы и стихи советских авторов. То есть люди, не имеющие возможности печатать свои произведения у себя дома… Я не политик, я ученый, но я не могу не преклоняться перед ними».
— Он назвал этот журнал?
— Да, но я не запомнила…
— «Грани»?
— Кажется, так… Зильбер сказал, что если я пожелаю, то буду получать этот журнал.
— По почте?
— Он не уточнял…
— И вы согласились?
— Почему вы так говорите? Неужели я даю основания?.. — Ее измученное лицо ожесточилось.
— Значит, отказались? Ну–ну… Не сердитесь. Не надо. Молодежь, она ведь любознательная: хочет знать, что за «Грани» такие… А что вы скажете о статье отца? О тех комментариях к ней, что были высказаны господином Зильбером?
— Я плохо разбираюсь в политике, тем более в вопросах теории…
— Жаль… Серьезный пробел в вашем вузовском образовании.
— Бахарев тоже так считает. И все же я позволю высказать свое мнение… Автор — она избегала слов «отец», «отчим» — обличает империализм и ратует за многообразие путей строительства социализма. И при этом, может быть, мне показалось, ловко маскирует подтекст: из всего многообразия путей он предпочел бы тот, который решительно отметает диктатуру пролетариата и руководящую роль партии…
— Оказывается, вы не так уж плохо разбираетесь в политике, если уловили эти «мотивы» знакомой «симфонии». Я, кажется, зря ополчился на вузовское образование.
— Это не вуз… Это мой друг, Бахарев… У нас с ним был долгий спор. И, читая статью, я не раз вспоминала про тот наш большой разговор… Это был, пожалуй, единственный случай, когда я увидела своего друга в неожиданном для меня облике.
— В каком же?
Марина задумалась.
— Несколько легкомысленный и вольнодумный, Николай вдруг предстал передо мной, если хотите, политическим бойцом, этаким воинственным агитатором, умеющим убеждать и драться за свои убеждения. А разговор у нас шел на острые политические темы… Я ведь привыкла к тому, что у нас в институте ребята–активисты иногда уклоняются от таких разговоров, отшучиваются… А Бахарев не уклонился, сам вызвал меня на спор. И я ему была благодарна тогда… Вот вам и ответ насчет подтекста в статье… И насчет комментариев Зильбера к ней…
— Надеюсь, вы догадались принести нам газету со статьей господина Эрхарда? — спросил Птицын. — Отлично. Сейчас мы почитаем это прелюбопытнейшее сочинение.
Птицын, неплохо знавший немецкий язык, бегло пробежал статью и тут же занялся тщательным изучением всей газетной полосы. И, к немалому удивлению Марины, стал даже на свет рассматривать ее. Затем он позвонил кому–то по телефону, сообщил название газеты, дату и заголовок статьи.
— Проверьте, и как можно быстрее… Да, да, вы правильно поняли… Напоминаю — фамилия автора Эрхард… Ну–с, продолжайте, товарищ Васильева. Я вас слушаю… Как дальше развивались события?
— Через несколько дней Зильбер снова позвонил мне и сообщил, что вчера в Москву приехал его коллега по институту, и он видел у пего в номере газету, в которой опубликована еще одна статья господина Эрхарда. Если она меня интересует, мы можем завтра пообедать в Сокольниках. Но газету он не принес, сославшись на внезапный отъезд коллеги в Ленинград. Однако счел нужным разразиться целой тирадой: «Жаль, что вы не прочтете этой блестящей статьи вашего отца… Вдохновенное слово о величии гуманизма, который, увы, иногда игнорируют даже там, где он должен стать знаменем людей, объявивших себя строителями новой жизни».
Глухим голосом Марина рассказывает об этой последней своей встрече с Зильбером.
— В Сокольниках он начал действовать активнее, решительнее, почти в открытую стал требовать: «Вы обязаны стать помощницей отца… Не забывайте, что вы дочь господина Эрхарда…» От требований он перешел к убеждению: доказывал, что если я буду помогать отчиму, то это облегчит ему возвращение к семье. Потом отказался и от этой тактики. Стал прощупывать мои настроения, говорил о высоком призвании молодых бороться за гуманизм, демократию. И сразу дал понять, что он имеет в виду… Я не помню, как это случилось, но я рассказала ему о нашем студенческом поэте, авторе песни «Заря». Она в рукописи ходила по рукам. Зильбер обрадованно воскликнул: «Это есть настоящий борец, Марина!.. Ваш папа всем сердцем с такими людьми». И снова повел разговор о каких–то издаваемых на Западе русских газетах и журналах, где охотно напечатали бы подобные песни.
— А вы не спрашивали у Зильбера, чем, собственно, вы должны помочь отчиму? О каких поручениях идет речь?
— Нет, не считала нужным даже задавать такой вопрос, мне все было ясно. Но он сам, не дожидаясь моего вопроса, поспешил набросить туманную завесу: «От вас требуются сущие пустяки, Марина… Информация… Обычная информация о самых обычных фактах… В глазах любого человека — коммуниста или социал–демократа, капиталиста или рабочего — факт остается фактом… Это категория внеклассовая, вне партии…» Я слушала его и улыбалась. Он удивленно спросил меня: «Чему вы улыбаетесь? Разве я сказал что–нибудь смешное?» Я ответила: «Нет, не смешное… Тривиальное… Недавно я имела возможность выслушать примерно такую же точку зрения: одна из наших студенток доказывала своему другу, что есть такие неопровержимые факты, которые и для советского и для буржуазного писателя в одинаковой мере бесспорны. И тогда начался спор. Друг студентки рассказал любопытную историю о том, как один и тот же совершенно бесспорный факт был по–разному воспринят людьми, представляющими разные классы.
Осенью 1920 года Петроград посетили два иностранца: он и она. Он, вернувшись домой, написал, что улицы Петрограда находятся в ужасающем состоянии: изрыты ямами и автомобильная езда по городу сопряжена с чудовищными жертвами. А перед ней — эти же улицы, изрытые ямами, предстали в ином облике. Неподалеку от Путиловского завода она увидела развороченную мостовую и баррикаду, сложенную в дни наступления белогвардейцев. И перед ее внутренним взором возникли баррикады Парижской коммуны, священные камни революции. Так один и тот же факт по–разному выглядел в глазах Герберта Уэллса и Клары Цеткин».
Зильбер вначале растерялся, потом улыбнулся: «О, это есть блестящий полемист… Друг вашей подруги есть отличный мастер коммунистической пропаганды… Но я еще более высокого мнения о русской студентке — у нее острый ум интеллектуала, который ищет настоящую правду… Я был бы рад беседовать с такой студенткой…» Ох, как мне хотелось отхлестать его, сказать, что такая студентка стоит перед ним, а ее друг — это Николай Бахарев, с которым господин Зильбер имел честь познакомиться в ресторане «Метрополь».
— Почему же вы не сказали ему этого?
— Не хотела… Не хотела, чтобы господин «турист» причислял меня к тем молодым, о которых он говорил. Зильбер сделал бы из этого гнусные выводы.
— Вам нельзя отказать в некоторой проницательности, товарищ Васильева. Итак, Зильбер, судя по вашему рассказу, атаковал вас и с фронта и с флангов…
— Да, примерно так… Но было еще одно направление атаки: Бахарев… Только что я объяснила вам, почему не было сказано Зильберу, кто та студентка и кто тот «блестящий полемист». А сейчас я подумала: жаль, что не сказала. Быть может, Зильбер тогда и не добивался бы встречи с ним.
— С кем?
— С Бахаревым…
— Что вы можете сказать о нем?
Марина не сразу отвечает Птицыну. Мысли у нее сейчас, как предгрозовые облака, растрепаны, лохматы и быстро бегут в разные стороны. А их надо собрать в один узел, чтобы ответить Птицыну. И она пытается это сделать.
— Говорят, что настоящая привязанность слепа. Может быть, и так. Но я попытаюсь… На первый взгляд он кажется человеком легкомысленным. Но, пожалуй, это — обманчивое впечатление. Кто познакомится с ним поближе, тот увидит, что он вдумчив, умен, серьезен. Я уже вам, кажется, говорила… Однажды он даже предстал передо мной воинственным агитатором… Нет, нет — тонким, эрудированным полемистом. — Марина умолкла, задумалась, опустила голову, потом, глядя в глаза Птицыну, резко сказала:
— И все же я смею утверждать, что этот человек несколько легкомыслен, есть в нем что–то от богемы, от прожигателя жизни. Бахарев любит рестораны, веселые компании, легко тратит деньги на себя и других, любит щегольнуть острым словом и острой мыслью. О таких говорят: для красного словца не пожалеет и отца. И думает он порой не так, как многие… Я не боюсь говорить вам об этом.
— А чего же бояться. Я тоже люблю острую мысль. Самое опасное — стандартомыслие. Оно идет от равнодушия. А ваш Бахарев каков?
— О, нет, он не из равнодушных. Нет, нет… Бахарев человек импульсивный, человек острой реакции. И эта реакция его… Я боюсь, что она будет понята господином Зильбером по–своему. Я боюсь, что он попытается…
Марина старается точнее выразить свою мысль, но не находит подходящих слов. Птицын спешит ей на помощь.
— Сделать с Бахаревым то же, что он пытался сделать с вами. Так?
— Возможно, что и так… Это очень сложно… и страшно… Я не знаю, чем кончился их разговор…
Она несколько растерянно посмотрела на Птицына.
— Мне тяжело говорить вам все это… Я знаю, где я нахожусь… Мне трудно говорить так о близком человеке, которого я…
Она осеклась, смутилась, а Птицын про себя отметил: «Пожалуй, я начинаю проникать в тайну, которую не отнесешь к категории государственных. Бот уж действительно — молодость не умеет таить своих чувств».
И снова пауза. Тяжелая пауза — девушка, кажется, задыхается от молчания, когда слова застревают в горле, когда хочется сказать очень многое, даже слишком многое. А Птицын не склонен нарушать молчание. С отрешенным выражением лица он смотрит куда–то в сторону и ждет.
— Зильбер настойчиво добивался встречи с Бахаревым, — продолжает Марина. — Я это чувствовала, догадывалась, зачем нужна ему эта встреча… Я вам говорила о некоторых чертах характера Бахарева… Таким, вероятно, я нарисовала его портрет и в разговорах с Зильбером, когда мы были в Архангельском. Тогда у меня еще не сложилось окончательное представление о «туристе». А потом было уже поздно. Он действовал тонко, хитро. Не могу не воздать должное уму, выдержке этого человека, его хватке.
И она снова все о том же, об ухищрениях Бородача.