Трудно отнять у человека радость и покой, запретить ему работать на ниве. Трудно! Но нужно!
Полно, нужно ли?
Как бабочка вокруг свечи, все над одним местом кружит мысль. Вот–вот огонь сомнения опалит ей крылья.
«Нужно ли? — думает Сергий. — Нужно.! Ныне ратному труду приспело время, и каждый, кто, подобно Семену, владеет мечом, выронить его не должен».
Сергий оглянулся, встретил горящий вопросом, надеждой, верой взгляд Семки и опустил низко голову: трудно!
В это время сразу кончился лес. Из чащи они вышли к обрывистому берегу реки. Там, за рекой, широко и радостно раскинулись сочные поемные луга.
Сергий остановился.
Солнца–то сколько! Зной, безветрие. Лишь горячий воздух колеблющимися столпами поднимается ввысь. Тишина, только кузнечики стрекочут да пчелки трудятся. Экая благодать!
По травам прошли две неясные тени. Сергий поднял глаза. Низко над лугами летела пара журавлей, лениво помахивая крыльями. Заслышав их курлыканье, игумен повторил вслух:
— Благодать–то какая, тишина и мир!
Но в синем спокойном небе, значительно выше журавлей, широко и властно кружил ястреб.
Глубокая складка легла на лоб инока: и тут не все мирно.
Сомнения вновь взметнулись вверх, и, не найдя на них ответа, Сергий искал желанный ответ в приметах. Ну, а если ответ уже известен, то найти нужную примету не так уж трудно. Так случилось и сейчас. Из–за леса, свечкой уходя в небо, взмыл белый кречет.
Журавли закричали тревожно, заспешили прочь, низко прижимаясь к земле, а кречет все шел и шел ввысь и вдруг, сложив крылья, ринулся вниз, но не на журавлей, а на ястреба.
Глазам своим не верил Семка: не видано, не слыхано, чтобы сокол ястреба, как простого селезня, бил.
А Сергий, схватив парня за руку, сжимал ее все сильнее и шептал срывающимся голосом:
— Знамение! Знамение! — В эти мгновения игумен и сам был убежден в чудесном ответе на свой вопрос.
Не успел ястреб приготовиться к отпору, как сокол пролетел мимо него, вниз, сверкнул на солнце белыми крыльями и вновь пошел в небо — ставку сделал.
Не торопясь бить врага, кречет играл в воздухе, вновь и вновь делая все учащающиеся ставки. Вдруг ястреб метнулся в сторону, и Сергий и Семка поняли: сейчас! Кречет ударил мгновенным прямым ударом, в синем небе мелькнули темные перья, кувыркаясь и бессильно трепыхая крыльями, стал падать ястреб, а кречет взмыл ввысь и через несколько мгновений превратился в белую искру, чуть сверкающую где–то там, в недосягаемых просторах неба.
Просветлевшим взглядом посмотрел Сергий на парня:
— Видел? Это про тебя знаменье. Быть тебе белым кречетом, ибо ястребы кружат над Русью! Труд мужицкий не про тебя! Покой и мир не про тебя! Урожай нищим раздай. Миру поклонись, что помог тебе; деду Микуле поклонись, а топор обратно отдай, ибо твое дело — мечом работать, — и, заметив на лице Семена не сомнение, а лишь мелькнувший мгновенно намек на него, Сергий Радонежский закончил: — Князей нет! Истинно, нет их! Будут!.. — взглянул вдаль, внезапно строгие морщинки ушли с его лба. — Гляди, парень, вот князь твой, беды нет, что млад, из сего отрока выйдет для Руси князь добрый. Такие люди, как ты, Семен Мелик, ему надобны.
Из леса один за другим выезжали соколятники московских князей. Дмитрий издалека заметил игумена, поскакал к нему, на левой руке князя, вцепившись когтями в шитую рукавицу, сидел белый кречет, кожаный колпачок закрывал ему глаза. Князь кликнул соколятника, передал кречета. Птица тревожно взмахнула крыльями, но соколятник, ласково приглаживая перья, быстро успокоил ее.
Дмитрий соскочил с коня, подбежал к Сергию, глаза у него так и сверкали веселым задором, торопливо сказал:
— Благослови, отче. — Потупился, но едва игумен перекрестил его, он тряхнул густой шапкой черных кудрей, крикнул звонко:
— Отче, видел? Кречета моего нового видел? Гамаюном [95]звать. До чего же лих! Какого матерого ястребищу сбил! А?
С улыбкой слушал веселую, торопливую мальчишечью речь князя Сергий Радонежский, потом, положив ему руку на голову, молвил:
— Добрая птица твой Гамаюн, Митя, а только и сам ты не ведаешь, какую службу он тебе сослужил. Неспроста он на ястреба кинулся.
— Что ты, отче, как так неспроста? Да он за три дни четвертого ястреба так сшибает. Это у него повадка такая. Он всегда так…
Но Сергий строго перебил князя:
— Твержу тебе, Митя, что неспроста он кинулся, а ты слушай, — игумен говорил искренне, веря в свои слова, — слушай да умом пораскинь. Над Русской землей ястребы кружат, добычу высматривают, рвут и терзают, живую кровь пьют. Помни об этом всегда! На веселых звериных ловах, на пирах, в думе боярской, в походах и трудах воинских — всюду, всегда про ястребов помни. Собирай соколиную рать. Приспело время!
Как всегда, жадно слушал игумена Дмитрий. Многие ближние люди твердят ему то же, но никто из них так любовно и властно не обрекал его на подвиг, никто, кроме Сергия, не умел внушить ему, что он — отрок Митя — надежда и чаянье Русской земли. Никто так сурово и заботливо не смел открывать перед ним всю тяжесть бремени, которое ему — великому князю Московскому — поднять суждено.
Сергий повернулся к Семке:
— Подойди–ко сюда. — Положил ему руку на плечо, подвел к князю.
— Вот тебе, Митя, добрый дружинник. Лихим кречетом будет он, лишь ты о ястребах не забудь.
Наклонившись к князю, он расстегнул серебряную чеканную пряжку его пояса, снял меч и, протягивая его Семену, сказал:
— Владей, Семен, мечом с княжого бедра да на мече же поклянись мне служить, себя не жалеючи, великому князю Московскому Дмитрию Иванычу. — Оглянувшись на Митю, добавил строго: — Но и ты, княже, попомни: коли, не дай бог, забудешь про ястребов степных, ордынских, свободен будет Семен от клятвы своей.
Тихим, но внятным голосом клялся Семен. Дмитрий выслушал, с чуть заметной обидой сказал, обратись к Сергию:
— Уж коли на то пошло, отче, так и я на том же мече клянусь перед тобой и дружиной быть подобным Гамаюну моему…
Сергий Радонежский с радостью увидел, как на мгновение твердо, по–взрослому сомкнулись уста князя Дмитрия Ивановича.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. КАФФА ГЕНУЭЗСКАЯ
Ни звезды в небе, ни огня на земле, затихшей перед надвигающейся непогодой, лишь прибрежный песок чуть белеет и, нарушая тишину, в него все злее и злее ударяют валы, идущие издалека, из непроглядного мрака моря.
Усталые лошади бредут понуро, давно пора на отдых и им, и людям, но в Ахмед–мурзу злые джинны вселились — гонит и гонит свой отряд вперед.
Когда бежал он из Москвы, также без пощады гнал свой караван; многие лошади тогда пали, а живые шатались от слабости. Однажды утром мурза точно впервые заметил оскаленные ребра на лошадиных боках и… свершилась милость Аллаха: пробормотав что–то про себя, Ахмед–мурза вдруг вернулся в шатер, сел на кошму и весь день не тронулся с места.
Безмятежны недели отдыха, когда на тучных травах отъедаются табуны, а в неподвижном теплом мареве, висящем над степью, тоскливо звенит старинная, близкая сердцу степная песня.
Приволье! Приволье всем, лишь мрачно молчавший Ахмед не ведал, не хотел отведать безмятежности. Настал день, и, гонимый своими темными думами, мурза сорвался с места и вновь помчался вперед, не жалея ни лошадей, ни людей, ни себя, чтобы через некоторое время опять, запутавшись в тенетах сомнений, потерять ярость и вновь начать бесцельное кружение по степи, вытаптывая лошадиными копытами пастбища.
Ныне джинны снова овладели душой мурзы — от Гнилого моря, [96]через весь спаленный солнцем простор Крыма, лошади прошли почти без отдыха.
Куда спешит мурза?
И Каффа близко, и ночь темна, и отдых давно нужен, а Ахмед, грузно осев в седле, не плетью — упрямством гонит свою кобылу вперед.
Было далеко за полночь, когда остановились наконец татары. Ахмед–мурза ни есть, ни пить не стал, сидел у костра, зябко кутаясь в ватный халат, не замечая, что от моря и медленно остывающих скал тянет теплом.
Утро было веселым. Последние тучи, так и не уронившие дождя, торопливо уходили прочь, открывая глубокую синеву неба, и лишь за вершину Карадага зацепилось белое облако, как бараньей шапкой, покрывая ее.
Темная зелень дубов, проглядывая сквозь облако, казалась совсем черной (не в такое ли утро Черная гора — Карадаг — получила свое имя?).
Солнце уже успело поднять над Крымом колеблющиеся струи зноя, когда на прибрежных увалах увидел мурза серые, сросшиеся с камнями башни Каффы. Меж зубцами, закутанные от солнца цветными плащами поверх стальных доспехов, стояли генуэзцы–часовые.
Сверху окликнули по–татарски.
— К синьору консулу, — важно ответил мурза.
Консул встретил Ахмеда так, будто ничего не случилось, будто не беглец, а гость почетный для него Ахмед–мурза: глупо терять старую дружбу только из–за того, что сейчас он в опале.
Бердибек, Кульна, Науруз… — кому ныне гнев ханский страшен?
Потягивая вино из граненого венецианского бокала, консул говорил:
— Не тревожься, мурза, много дней пути от Каффы до Сарай–Берке, — поднял бокал, прищурясь, вглядывался в лучи солнца, ломавшиеся в янтарном вине, сказал небрежно, мимоходом:
— У нас в Каффе часто путают имена ханов Золотой Орды, но никто ни в Крыму, ни в далекой Генуе не забудет имени эмира Крыма.
Ахмед понял — насторожился:
— Почему?
— Потому что он силен и с каждым месяцем становится все сильнее, а сенат Генуэзской республики привык иметь дело только с действительно сильными людьми. — И, видя, что Ахмед–мурза его внимательно слушает, консул, закручивая острые стрелки усов, добавил:
— Этого человека зовут Мамай.
2. В ПАСТЬ ЗВЕРЯ
Орда!
Зловещий отсвет в дымных тучах, низко нависших над Русской землей. Беспросветность судеб порабощенного народа в этом коротком слове.
Орда!
Но в тревожных снах княгини Орда — это кровь замученных князей русских. Едва смежила она очи, как перед ней открылась излучина реки Калки и мутные, как пылью отошедшей битвы подернутые, виденья поползли одно за другим. На окровавленном поле пьяная от кумыса и победы орда, и где–то вверху, на досках, покрытых пестрыми коврами, беснующиеся в нечестивом ликовании эмиры и мурзы. Дикий посвист, дикие крики, а снизу, из–под помоста, чуть слышный хрип князей русских.
Княгиня открыла глаза, стерла холодный пот со лба. В душной тьме спальной палаты исчезло пиршество свирепых варваров, и лишь в ушах, замирая, еще звучит все тот же последний, предсмертный хрип князей, задавленных помостом, на котором пировали ордынцы после победы над Русью.
— Господи боже, помилуй и спаси… — шепчет княгиня. Но и привычная молитва не гасит тревоги.
Полтора века минуло со времен Батыевых, полтора века порабощенные русские люди молят помиловать и спасти их, но отвернулся, забыл бог о земле Русской. Княгиня переворачивает горячую подушку, ложится ничком, а червь грызет, грызет изнутри. Разве найдешь покой, если только вчера, вцепившись в стремя сына, она в последний миг хотела удержать его. Все, все запомнилось! Вот Митя наклонился к ней с седла, темная прядь волос упала ему на лоб, вот сказал:
— Матушка родная, надо!..
Ускакал Митя в Орду добывать у нового царя ярлык на великое княжение, тягаться с Дмитрием Костянтиновичем за дело князей московских. Так говорят бояре. Им тоже тревожно за молодого князя, а ей каково? Им он князь, а ей сын, которого, кажется, совсем недавно она под сердцем носила, а теперь отпустила! Отпустила в пасть зверя!
Орда! Кровь князей русских!
3. ПИР ХАНСКИЙ
Вторую неделю дует горячий ветер. С востока, с черных песков Кара–Кума несет он пыль. С высот посеревшего неба жестокое, кровавое око солнца глядит на степи, жжет их, ломает и дробит тусклые лучи свои в свинцовых, мутных водах Ахтубы.
От зноя даже на воле деваться некуда, а в палатах саранского епископа и вовсе дышать нечем. В полутемных покоях — великое смятение. Тревожно шепчутся монахи, попы, служки, и лишь в келье, занятой митрополитом Московским Алексием, тишина нерушима.
Много раз заглядывал туда послушник, но, видя все ту же глубокую морщину на челе владыки, в страхе прикрывал дверь.
Смутен и непонятен, подобен неверному мареву степному, стоит перед глазами митрополита царь Хидырь.
Рады бояре — Хидырь кроток, а сын его Темир–ходжа и совсем благочестивый царевич, недаром ходжой [97]зовется, ездил он в град Мекку, на богомолье, ныне тих и духом светел.
Рад и Митя. Щедро швыряет князь казну и соболей, всех эмиров купил, и ярлык на великое княжение Москве обещан.
Но глубже и глубже ложится складка на лбу владыки: Митя млад, Орды не знает, бояре легковерностью своей веселы, но не весел Алексий, митрополит Московский и всея Руси; он на своем веку Орду вот как изведал и хотел бы, да не может поверить кротости Хидыревой.
Кроток?! Не иначе от кротости он и царицу Тайдулу прикончил: помешала зверю старуха! Со времен царя Чжанибека жила царица на покое. Резались ханы; от ужаса к веселью и обратно к ужасу колебалась Золотая Орда, а царица Тайдула жила в тиши, мирно.
Вспомнились далекие дни, когда на Москву пришло Чжанибеково грозное слово: «…грехами нашими прогневали мы Аллаха: ослепла мать наша, царица Тайдула. Пришли, князь, в Орду главного попа вашего Алексия, пусть помолится о царице моей».
Текут и текут воспоминания. Вся Москва провожала митрополита плачем, да и сам он шел в Орду, как на смерть, а в Орде, увидав слезящиеся, гнойные глаза царицы, совсем пал духом, ужаснулся, готовился встретить смерть и в молитвах своих просил уже не за себя, лишь от Руси молил отвратить гнев ханский.
Вспоминается митрополиту раннее мглистое утро в Орде, когда прислал к нему в юрту царь Чжанибек знатных мурз сказать, что открылись глаза царицы Тайдулы.
То ли сама собой пошла болезнь на убыль, то ли татарские колдуны помогли, думает митрополит Алексий, то ли бог землю Русскую пожалел — набег татарский отвел, кто знает? Но все меньше гноя становилось в глазах у царицы, увидела она свет, решила — помог он, митрополит, и милостивый ярлык дала.
Выпросил он тогда у Тайдулы Царев Посольский двор, просил для бога — Чудов монастырь строить, другого места в Кремле не нашлось, — на лице митрополита тихой тенью проходит улыбка: схитрил, выжил татар из Кремля, за Москву–реку, на Ордынку.
С той поры много лет минуло. Свирепые волки были царями ордынскими, но никто из них не тронул седин царицы Тайдулы, кроме… кроме Хидыря, коего нарекли кротким.
Очнувшись от своих дум, владыка постучал об пол посохом.
Склонясь в смиренном поклоне, на пороге появился послушник.
— Где князь Дмитрий? — спросил митрополит.
— Не ведаем, отче, все подворье в страхе. Вчера с обеда уехал Дмитрий Иванович во дворец, с той поры не бывал.
Алексий резко вздернул голову:
— А во дворце что творится?
— Тож не ведаем, владыко. Слышны оттоле шум и бубны, аки пир велий идет, токмо вкруг стража стоит и к палатам царским никого не подпускает.
Митрополит поднялся встревоженный. Подхватил упавший было посох, сказал послушнику:
— Прихвати мягкой рухляди. [98]Со мной пойдешь.
— Сороковичок собольков [99]взять? — спросил послушник.
— Одного сороковичка мало, чай, в царский дворец пойдем, аль неведомо тебе ненасытство их? Три сороковичка возьми.
Не доходя до дворца, в ближнем переулке оставил митрополит воинов и слуг своих, сам пошел к ханскому дворцу.
«Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его…» — шептал послушник, чувствуя, что ноги с каждым шагом будто свинцом наливаются, а под коленками возникает противная дрожь. В голову лезли грешные мысли: «Что проку в кротости Давидовой, от кротости иль свирепости царя Хидыря все сейчас зависит. Вон владыка идет бесстрашно, — митрополит стар, свое пожил, а мне каково в лог зверя за ним лезть!»