— Древолазные шипы? — удивился Некомат.
— Они самые. Княжой дар. А вместе с шипами мне князь в своем заповедном Васильцевом стане, промеж Марьиной и Сокольничьей рощами, бортные угодья отвел. [109]
— Что ж, и сей мед с твоих бортей? — спросил купец, легонько щелкнув ногтем по ковшу.
— Сказал! Недосуг было мед сбирать. Только и успел на бортных деревьях свое знамя высечь, вот эдакое: стрела наискось, жалом вверх. Ну, там, где колоды висят, слазал на сосны, поправил, укрепил их, чурбаны подвесил — медведям на угощенье.
Некомат опять щелкнул по ковшу.
— Смотри, парень, после эдакова ковшика на дерево полезешь да спьяна заместо медведя с чурбаном и подерешься, сверзишься, сломаешь шею. Тоже мне бортник выискался. Пчелка любит степенных людей, а не таких вертопрахов, как ты. Вишь, и в дому у тя все вверх дном…
— Это ты зря, — отвечал Семен, — до ковша я не больно охоч, а что во дворе и в дому порядка у меня нет, то правда. Хозяйки в дому нет… а посему прошу милости пожаловать на свадьбу, авось тогда корить не придется, на свадьбе князья будут, так что в грязь лицом не ударим.
Некомату только того и надо было, сразу подобрел, убранство палат Семеновых хвалить начал и долго еще просидел у парня, вспоминая былое.
Хотя Семка за это время спускался к бочонку не раз и не два и под конец они оба еле лыко вязали, а все же холодная настороженность так и не покидала парня. Знал: купец шагу не шагнет без корысти — и наконец начал понимать, чего купцу от него надо было. В полдень, провожая гостя, Семен думал, глядя с крыльца ему вслед: «Попутал черт, позвал купца на свадьбу. Раззадорил он меня, хвастнуть захотелось! Обошла меня, дурака, старая лисица!»
8. СВАДЬБА
О Семеновой свадьбе говорила вся Москва. Сам князь Дмитрий был в дружках у Семена Мелика. Дивились люди: с чего бы такая милость?
Когда выехали из хором Семена в церковь, свадебный поезд заполонил всю улицу, прохожие жались к заборам, береглись от брызг грязи, летевших во все стороны из–под копыт коней.
Сентябрьское солнышко порадовало, выглянуло из–за туч, озарило парчу и бархат кафтанов, которые особенно ярко горели златом и багрецом, [110]лазорием чудным и зеленью узорных трав среди московской осенней улицы с намокшими, темными стенами изб. Лишь березы да клены пожаром листопада вторили ярким краскам свадебного поезда, весело, с песнями скакавшего вниз к Неглинной.
Но на мосту песня оборвалась — случилась беда. Конь жениха попал ногой в щель между бревен.
Семка соскочил с седла, забыв о новом кафтане, присел у конского копыта, стараясь высвободить завязшую ногу коня, засучив рукава, пытался поднять бревно.
Вокруг столпился весь свадебный поезд. Конь испуганно мотал головой, роняя на окруживших его людей клочья пены, покуда купец Некомат не догадался взять его под уздцы и, ласково похлопывая, успокоить.
Сваты и дружки, кряхтя и переругиваясь, осторожно тянули тяжелое, осклизлое бревно.
Князь Дмитрий остался в седле. Был он весел: успел хлебнуть малость Семкиных медов и потому, глядя сверху на шумную толпу, кричал:
— Эй вы, чудаки! Чудь белогла–за–я! Завязли средь бела дня! Невеста в церкви ждет, а они копаются. Жених, вылазь! Полно под конем сидеть! Срам!
Некомат откликнулся:
— Срам, княже, ништо. Он очей не ест, не дым, а вот примета худая.
Князь сразу потемнел, схватился за плеть, да одумался, огрел своего ни в чем не повинного жеребца и прямо конской грудью наехал на Некомата.
Купец оробел. Не смея отойти в сторону, он только отстранился немного, а князь, наклонившись с седла, кричал ему прямо в лицо:
— Тебе, старый кошель, срам — не дым, а мне он глаза вот как ест! Довольно с меня этой бесстыжей премудрости! Довольно!
Некомат сразу и не понял, с чего гневается князь, глядел на него снизу вверх; сухое лицо его с глубокими морщинами и узкой с проседью бородой было неподвижно и чем–то напоминало лики святых пустынников на образах старого византийского письма, а когда понял, как рукой сняло благообразную святость, искривленная лукавой улыбкой плутовская рожа старого мошенника мелькнула перед глазами Дмитрия, но тут же купец, бросив уздечку, склонился перед князем смиренно, а когда поднял голову, лицо его было опять неподвижно и благообразно.
— Коли что неладно молвил, прости, княже, — сказал он, — я о примете говорил, примета, мол, плохая, а что до сраму, так ведь то народ бает, на пословицу что ж серчать, а впрочем, прости.
— Приучили народ к сраму, — проворчал князь и отъехал в сторону. — Теперь жди! И матушка и бояре начнут корить, дескать, крутенек растешь, княже. Не пристало эдак стариков лаять! Хуже всего, что все это верно, а только рожи его бесстыжей ведь никто из них не видал.
В церкви все переполошились, узнав, почему задержался жених, пошли шепоты о лихой примете. У невесты слезинка упала и, не омочив парчи, по сарафану скатилась, но взглянула Настя на Семку, а тот смеется беспечно, и сразу полегчало — забыла она о примете зловещей, забыла о горе минувшем.
Люди, глядя на нее, шептались изумленно. Как будто светом озаренная, стояла под венцом Настя, окрыленно и радостно молясь о выстраданном счастье.
Лишь потом, когда после венчанья надо было поцеловать мужа, Настя вспомнила о людях, смутилась, но Семен понял ее, ласково привлек к себе и поцеловал в дрогнувшие губы.
Настя подняла опущенные ресницы — Семкины глаза, заботливо глядевшие на нее, так близко!
Молодых обсыпали хмелем и пшеницей. С курчавой бороды Семена, озорно крутясь, упал лепесток хмеля, и где–то тут же рядом была у него запрятана озорная улыбка. С таким жизнь пройдешь, как крылом взмахнешь.
Вновь забыв о людях, нежданно для себя, Настя промолвила:
— Ладо мое!
И прошедшее метнулось прочь, в небыль, в забвение, навсегда!
9. ВОЛКИ И ВОРОНЫ
Поздней осенью по пути в Каффу и Сурож Некомат проезжал степями ордынскими. Пасмурный дождливый день разгорелся под вечер пожаром. Невольно заглядевшись на зорю, купец заметил на пылающем небе несметные стаи птиц.
Черным–черно в небе!
Некомат остановил коня, сощурясь, глядел вдаль.
Работники его каравана заговорили о теплых странах, в которые перелетные птицы летят.
Некомат открыл было рот, хотел обругать людей своих за глупость, какие такие перелетные птицы — осень глубокая, но промолчал, только на ночлег раньше времени остановиться велел, а сам с коня не слез, нахмурясь, чтоб, не ровен час, не пристали с расспросами, кратко приказал ждать его на месте, поехал вперед.
Бывают такие вечера: свинцовые тучи тяжело накрыли все небо, а из–под них низкое солнце бросает лучи, в которых то ли пожара отсвет, то ли крови поток, кто их разберет, но на душе от этого света тревожно.
Поднимаясь на холм, Некомат оглянулся, ясно увидел дальний, пронизанный светом розоватый дымок костра и сидящих вокруг работников, накрывшихся от лениво крапающего дождя рогожами, светлое лыко которых в закатном зареве почервонело, горело углем раскаленным.
Перевалив за вершину кургана, старик невольно натянул поводья: прямо перед ним лежали кости человеческие, а чуть поодаль череп в рассеченном шлеме вцепился зубами в землю — нижней челюсти у него недоставало. Дальше, насколько хватал глаз, было видно, что по полю рассыпаны кости, щиты, брони, среди ковыля торчали вонзившиеся в землю стрелы, валялись сломанные татарские сабли.
Повсюду бесчисленные волчьи следы, а немного в стороне, выжидательно поглядывая на купца, сидели на костях вороны — их–то и видел купец на закатном небе. Сюда, на место отшумевшей битвы, привели они Некомата. Ждал этого купец, но сейчас на поле, окровавленном вечерней зарей, старику, заглянувшему в пустые глазницы черепа, стало не по себе. Однако, совладав с собой, купец, старчески кряхтя, слез на землю и пошел полем, ведя на поводу храпящего и упирающегося коня.
Подойдя к черепу, Некомат легонько толкнул его носком сапога. Так и есть! Ехал сюда не зря! Полуистлевшую чалму, обмотанную вокруг шлема, удерживала изумрудная пряжка.
Купец наклонился, трепещущими, похолодевшими пальцами отстегнул ее, сунул за пазуху. Металл и мокрые камни могильным холодом легли на сердце.
— Свят, свят, свят… — зашептали тонкие губы Некомата, но тут же купец и страх и молитву забыл — в порыжевшей траве сверкнули каменья на рукояти сабли. Несколько шагов — и опять что–то блеснуло.
Купец обезумел. С горящими глазами метался он по полю, задыхаясь, наклонялся к земле, ворошил мертвые кости.
Лязг и звон спугнули воронов, со зловещим карканьем поднявшихся к темнеющим тучам.
Некомат и остерегаться забыл, видел лишь золото и каменья мертвецов, их добром торопливо набивал он мешок, притороченный к седлу.
Наконец, когда совсем стемнело, купец выпрямился, натруженная спина ныла, пот на лбу и роса в бороде холодили, провел рукавом по лицу да так и замер с поднятой рукой: над полем пронесся заунывный вой. Конь дернулся в сторону, купец опомнился, бросился к нему, не попадая ногой в стремя, еле влез на седло, поскакал. Куда? Разве знал Некомат! Пригнувшись к гриве, он мчался без дороги, один среди мертвецов, слыша лишь волчий вой, да лязг доспехов, да хруст человечьих костей под тяжелыми подковами коня.
— Старый дурень! Жадность одолела! Свят, свят, свят… господь бог Саваоф, — шептал Некомат, с ужасом оглядываясь назад и видя во тьме бесчисленные огоньки волчьих глаз.
— А может быть, это ограбленные мертвецы волками обернулись? Не уйти!.. Наседают оборотни! Вот она, лютая смерть!
А мешок, как живой, подпрыгивает, бьет по колену. Тяжел мешок! То ли встречный ветер хлещет по глазам, застилая их слезами, то ли мешка жаль, но рука сама собой срезает ремни, и вся добыча со звоном срывается вниз. Были сокровища и нет их, только застежка, снятая первой с мертвой головы, порой сквозь рубаху покалывает грудь.
А волки скачут вровень с конем…
— Пропал! Пропал! — твердит старик, полосуя плетью конские бока. Выкаченные глаза его уже ничего не видят, но замечает купец, что измученный конь прибавил ходу, не слышит, как ржет он, и, лишь увидев костер так близко, что даже искры разглядеть можно, старик вопит не своим голосом и валится с седла.
Лают собаки, гортанно кричат люди, ничего не слышит Некомат: обмер старик. Когда подняли его, поволокли к костру, идти он не мог, косолапо загребал землю ногами, на вопросы ничего не отвечал, икал только.
— Очухался, что ли, дед? Ишь очами хлопает, аки сыч! — услышал он над собой голос, поднял трясущуюся голову, тупо уставился на говорившего, и хотя тот окликнул его по–русски, но узкие глаза над острыми скулами, редкая бороденка и остроконечная, отороченная волчьим мехом шапка говорили за себя.
— Откуда? Куда едешь? Как тебя на мертвое поле занесло? Нечисто там, мы туда ходить боимся, — говорил татарин.
Некомат отвечал односложно, потом, невольно вздрогнув, спросил:
— Что за кости там в поле? Чьи?
Татарин нахмурился, но ответил:
— Была битва. Мюрид–хан, что ныне в Сарай–Берке сидит, посек орды наши.
— Чьи?
— Абдулла–хана, — с запинкой ответил татарин, потом добавил: — Правду сказать, орды эти не Абдуллы, а Мамая. Эмир это дело затеял, из Крыма ушел, его наговором Темир–ходжа Хидырь–хана убил, Темир–ходжу убил Мамай же, да вот с братом Хидыря не поладил, ну Мюрид и разбил нас, вот теперь мы в степях и бродим.
Некомат навострил уши.
Еще в Москве на Семкиной свадьбе, желая загладить окрик свой, был с ним князь Дмитрий ласков, рядом посадил, вина подливал, о делах торговых беседовал, а узнав, что Некомату путь лежит в Сурож, в великой тайне поручил разведать, который из двух царей ордынских сильнее. Обещал трудов не забыть и задаток дал, а тут сама собой тайна в руки шла.
По обычаю своему, чтоб татарину язык развязать, Некомат ужалил:
— Коли Абдулла не хозяин у вас, коли Мамая Мюрид разбил, что же вы в степях под дождем мыкаетесь, что к царю Мюриду с повинной не идете?
Татарин пристально приглядывался — не Мюридов ли то лазутчик, не нужно ли его кинжалом пырнуть, — но старик выглядел простецки, сидел у костра съежась, на лице плохо стертая грязь, глаза испуганные, рот приоткрыт, сомнения у татарина исчезли.
— Я еще не о двух головах, чтобы в Сарай–Берке к Мюриду идти, — ответил он, — не знаешь ты, гость, нашего эмира, потому так и спрашиваешь. Не человек — волк. Во что вцепится, то зубами держит. Крым бросил, мало ему, весь Улус Джучи подай. Помяни мое слово, Мюрида он слопает.
— Что же Мамай–то ваш, — опять незаметно кольнул Некомат, — воевода, эмир, вроде царя, что ли? Только как же тогда Абдулла царствует?
— Абдулла–хан? — татарин сплюнул в костер через редкие зубы. — Как это у вас на Руси говорят — «рыба — не мясо», только и есть, что щенок Чингисхановых кровей. В том и беда Мамая, что с родом Чингиса он никак не в родстве, а то давно бы быть ему ханом… только все равно и так он себя покажет.
Засыпая у огня под попоной, пропахшей конским потом, Некомат уже не жалел о брошенном мешке.
В самую середину Мамаевой орды угодил, теперь только вынюхать, а там князя Дмитрия и за мешок заплатить можно будет заставить.
10. ИУДА
Золотой халифский динар [111]в руках Мамая блеснул и исчез.
Некомат не отрываясь следил за тонкими, подвижными пальцами эмира, не чуял, что Мамай сам наблюдает за ним.
В недобрый час привел купец свой караван в становье Мамаевой орды. Только что вернувшийся из степи с ханской охоты эмир сидел усталый, мрачный. Узнав о приезде московского торгового гостя, Мамай потребовал его к себе немедля, послал за ханом, но Абдулла не пришел, велел сказать, что хочет отдохнуть, выспаться.
Сейчас, сидя в теплой юрте, эмир чувствовал, как горят у него щеки, исхлестанные за день осенним степным ветром, но, видя, что купец свеж и хитер, подбадривал себя, злобясь на хана.
«Щенок, гаденыш», — думал Мамай, не отвечая на вкрадчивые речи Некомата, а сам вертел и вертел меж пальцами золотой динар.
Некомат, поглядывая на хмуро сведенные брови Мамая, хвалить Московского князя остерегался: не ко времени — эмир, помилуй бог, сердит, выгоднее топить, ну и плел паутинку.
— Не во гнев будь тебе сказано, смеялся над тобой князь Московский, дескать, побил тебя Мюрид и в степь выгнал. Известно, князь–то Митя млад, неразумен.
Эмир поднял голову, прищурясь, посмотрел на Некомата.
Купец в страхе увидал, как на лице у Мамая под скулами желваки ходят, точно Мамай слова гостя на зуб положил, жует — пробует. Потом мало–помалу все на лице его застыло, окаменело, кожа стала пергаментной.
Некомат пуще перетрусил (сердит сегодня эмир), а еще страшнее, что под этой мертвой маской ничего не стало видно, как тут за мыслью Мамая уследить?
Но вот на лбу у эмира появились две–три поперечные морщинки, одна бровь полезла выше другой.
— Говоришь, на пиру все это тебе Московский князь сказал?
Купец кивнул утвердительно.
— Значит, другом своим считал тебя князь, а ты его мне продаешь… был бы он врагом тебе — иное дело... — Мамай помолчал, продолжая всматриваться в лицо Некомата. — Впрочем, морда у тебя, купец, постная — святоша! Князь Дмитрий по младости своей тебе доверился. Вижу — зря. — Мамай вдруг улыбнулся, у Некомата отлегло от сердца, а эмир сказал, спокойно бросая слова: — Все ты врешь, купец!
Некомат вздрогнул. На самом деле, в угоду Мамаю оболгал он князя. Как вышло, и сам не знал, во всем золотой блеск динара виноват.
Купец опустился на колени:
— Повелитель, сурожанин я — с Сурожем генуэзским торговлю веду и через степи твои езжу в Крым постоянно, изловить меня просто. Посмею ли я лгать тебе?
— А врешь! С чего бы Дмитрию ругать меня? Заврался, купец, не с этим ты сюда ехал. С чем же?