Князь гордо выпрямился в седле, не оглядываясь больше ни на мечеть, ни на толпу, поехал прочь, и вдруг, будто удар стрелы, короткая, острая мысль: «А может, так и надо нам? Вместе с волей мы и честь и стыд потеряли!»
Андрей Костянтинович головой замотал, да разве мысль стряхнешь, не слепень она, укус ее хуже, больней! Стыд и гнев!
Зарделись щеки князя Андрея. Даже сквозь клочковатую бороду, которой все лицо его мало не до глаз заросло, видно, как покраснел князь. Вспомнить стыдно! Сейчас только что было: ему, Андрею, давал царь Навруз ярлык великокняжеский, а он отказался, взял свой, нижегородский, с легким сердцем выходил из царского покоя, да черт попутал оглянуться, увидел горящий, гневный взгляд царский. Встретил его не дрогнув, спокойно, в спокойствии этом была насмешка. Навруз опустил глаза и… ужалил — посмотрел на князя Дмитрия, стоявшего перед ним на коленях. А Дмитрий, брат… теми же устами, что Москве на верность крест целовал, к поганым сапогам Навруза приложился.
Поднял Андрей коня на дыбы, погнал его по улицам и площадям Сарай–Берке. Завидев взмыленного княжного коня, люди шарахаются в стороны, понимают: встань сейчас ему поперек пути, забудет про гнев ханский, своей головы не пожалеет, затопчет супостата!
Страшен русский человек в гневе!
7. ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ
В каждом селе Дмитрия Суздальского трезвоном встречают. Еще бы — великий князь! Что за беда, что с ним вместе и татары едут? Царь ордынский ярлык на великое княжение дал, а к ярлыку и татар в придачу, для крепости. Кто посмеет худо сказать про князя Дмитрия? Только не Семка, он смолчит: парню деться некуда!
Пришлось–таки с Настей расстаться, куда пойдешь с девкой? Продал Семка коня и доспех, сделал вклад в монастырь и оставил там Настю, мыслил на год, не больше, только бы опериться малость.
Для себя лишь меч сберег и пошел к Дмитрию Суздальскому на поклон, помнил княжью ласку. Здесь, на дороге в стольный град Владимир, решил он подойти к стремени князя Дмитрия, бить ему челом, вновь проситься на службу.
Отовсюду сбегаются люди, толпятся по обочинам дороги, веселый, праздничный говор вокруг, но ничего не слышит Семка, не отрываясь смотрит вдаль, ждет своего князя.
За селом встали тучи пыли.
Едут!
Из–за последней избы показались пестрые стяги княжьи, а рядом бунчук. [83]
При виде этого крашеного хвоста, неведомо от какой ордынской кобылы, смолкли люди, а ветер играл и бунчуком и стягами. Что ему!
Шевельнулась мыслишка: «Зазорно эдак–то», — оглянулся вокруг на народ и по лицам, вдруг помрачневшим, понял — все про одно думают: «Как встречать, как честить такого князя? По древним ли обычаям нашим, кланяясь истово в пояс, или рабьим поклоном о земь лбом?!»
И все прахом пошло: не окликнешь князя и к стремени его не подойдешь — по эту сторону дороги бок о бок с Дмитрием едет мурза татарский.
Зло плюнул Семка, глядел на плевок свой, свернувшийся шариком в дорожной пыли, стоял не шевелясь, как будто не видел, что вокруг весь народ упал на колени. Услышав гортанный окрик, дерзко дернул голову вверх, не сторонясь, не сгибаясь, ждал удара.
Князь Дмитрий схватил мурзу за руку.
— Не тронь его. Не тебе, а мне не хочет поклониться этот человек: старая хлеб–соль забывается.
Проехали мимо.
Семка повернулся, ни на кого не взглянув, пошел прочь, в первом же овине ткнулся в кучу прелой соломы. То ли от горечи прошлогодней ржаной пыли, то ли от мыслей горьких запершило в горле. Уныло думал о своем насущном: «Куда же ныне податься?!»
И не знал, что ни укоры князя Андрея, ни собственный стыд так больно не обжигали совесть Дмитрия, как запыленный, ободранный, не похожий на себя он, Семка Мелик, гридень князя Суздальского, злобным взглядом встретивший взмах плети татарской.
8. УШКУЙНИКИ ВЕЛИКОГО НОВГОРОДА
— Фомка, гляди–ко! Лапти!
— Ну и дурак! Лапти! Я чаю, тут не одни лапти, а и ноги.
— Ну дак што?
— Што! Дурак ты, Куденей, только и есть! Ежели ноги из сена торчат, стало быть, под стогом человек спит.
— Ну дак што?
— Опять што. Выташшыть мужика надоть, боле ничяво!
— Пошто?
— А поглядеть! Ну, берись за ногу…
Выдернутый одним рывком из стога, Семка крепко треснулся головой о землю. Вскочил, ошалело глядел на хохотавших во все горло обидчиков. Вдруг Фома, вглядевшись, оборвал смех:
— А ведь я тебя знаю, парень, я ж тебе в Москве по зубам дал. Помнишь?
Все еще злой, ощетинившийся Семка, сжимая кулаки, повернулся к говорившему и враз остыл:
— Фома! Ты! Мне ли тебя забыть! — расцвел улыбкой. — По зубам, говоришь, дал? Как же, помню! Помню и иное, как ты мне чесноку под татарских коней подсыпать присоветовал.
Фома захохотал:
— Было и это! Ну и как, подсыпал? Добыл невесту? Где же она?
— В монастыре.
— Чяво?
Тут, глядя на разинувшего рот Фому, захохотал Семка:
— Не насовсем Настя в монастырь схоронилась. На время.
В коротких словах рассказал Семен о делах своих.
— Теперь на север в Белозерск пробираюсь, от татарвы подале, — закончил он.
Фома внимательно слушал.
— Вот и добро! Ты, парень, не горюй, плюнь на князя–то на Митрия, иди к нам в товарищи.
Прямо в глаза Фомке посмотрел Семен:
— Нет, атаман, не серчай, в станишники я не пойду.
— В станишники? Так ведь мы ноне не тати! Аль не видишь, я кистень эвон на што сменил?! — Фома с силой воткнул в землю тяжелый кованый багор. — Зрячий ты али нет? Протри очи! Ушкуйники [84]мы ноне! Боярин Великого Новгорода Анифал Мекешин ратью идет на Каму, татар грабить, ну и мы с ним.
— Татар?!
Волчьим огнем загорелись глаза Семки:
— Это по мне!..
За тонкими березками у самой Волги вспыхнул костер, и лишь сейчас заметил Семен, что с берега доносится шум, что в слабом свете июньской полуночной зари по зеленой слюдяной воде скользят ушкуи, один за другим врезаются с хрустом в песчаные косы, будят на спящей реке неторопливые гладкие волны. Отражения звериных резных морд, вытянувших длинные шеи и зорко глядящих красными глазками вперед, вдаль, не ломаясь, изгибаются на волнах, и кажется — к берегу плывут не ушкуи новогородцев, а стадо живых диковинных зверей.
Кто–то у костра свистнул пронзительно, зычно гаркнул:
— Эй, Фомка–а–а!.. Куденейка–а–а!.. Куда вас нечистый занес?
Фома оглянулся на Семена:
— Пойдем, слышь, боярин кличет.
9. В НОВГОРОДЕ НИЖНЕМ
В дребезги пьяны ушкуйники.
Хозяйка совсем уморилась, угощая гостей, нет времени смахнуть широким расшитым рукавом пот с разомлевшего лица. А гости с норовом. Иной кулаком по столу хватит, ковши, как живые, подпрыгнут, вино на пол.
— Наливай полней! Скареда!
Третьи сутки гуляет в нижегородских кабаках Фома с товарищами. Другой от такого пира околел бы, — ему ничего, только глотку сорвал, хрипит:
— Куденей, заводи песню! Куденей, слышь?
На конце стола, ткнувшись головой в лужу меда, с присвистом храпит Куденей: умаялся.
— А, так ты спать! — Кадушка с огурцами опрокинулась на голову Куденея. Хлебнув рассола, тот вскочил, фыркнул, тряся мокрой бородой, заголосил:
— Потопаю!
Ушкуйники захохотали:
— Потоп Куденейка!
— В Хвалынском море [85]потоп. Вода, чай, соленая, а?
Увидав свои огурцы на полу, хозяйка засучила рукава:
— Аспид! Помешали тебе огурцы!
Фома медленно поворотился к бабе:
— Чяво? Огурцы?.. — Увидав пухлые руки хозяйки, пустил слюни на бороду:
— Ах ты, огурчик!
— Отпусти, тать. Отпусти, бесстыжий! Куды лезешь?
— Куды? А за огурцами!
— Какие тут огурцы, бесстыжий! Нешто можно при людях…
Фомка не слушал, мял хозяйку; шепотом, от которого пьяные ушкуйники зашевелились под столом, уговаривал:
— Полюби меня, лада! Привезу гостинца от татар. Чяво хошь проси! Полюби!
Отталкивая ушкуйника, баба заливисто хохотала, дразнила:
— Пусти, змий–искуситель. Задавил.
— Какой я змий, я добрый молодец.
— Добер! Василиск черный!
Фома еще крепче стиснул бабу:
— Пойдем, что ли, в подклеть, лада.
— Ох, грех ты мой…
Заметив, что хозяйку Фома уволок, Семка на свободе вышиб дно у новой бочки. Потеха! В избе дым коромыслом! Пьют, горланят песни, дерутся. Весело!
Лишь Куденей, сидя на полу в углу кабака, горько плачет, жалеючи спьяна свою удалую головушку, потопшую в море Хвалынском.
И Семке не пьется. От медов в голове туман, а веселья нет и нет. Зря и дно у бочки вышибал. Плюнул Семка, шагая через храпящих ушкуйников, выбрался из избы. Сразу охватил холодок волжской ночи, по потному хребту пробежала дрожь. В тени избы заметил человека, лица не разберешь, только рубаха белеет.
— Чего не гуляешь? Аль мед не сладок? — окликнул он Семку.
Парень узнал новогородского боярина Юрия Хромого. От того времени, как был он в Великом Новгороде, запомнил его речи Семен, давно хотел подойти, да все робел: Юрий на боярском ушкуе вместе с Анифалом Мекешиным плыл.
Семка спрыгнул с крыльца, ноги держали крепко. Взглянул на боярина — видать, тоже не пьян.
— Чего медов не пьешь, парень? — повторил Хромый.
— Не пьется, боярин, все наши хмельны, зело хмельны, а мне смотреть тошно.
Юрий удивленно поднял брови:
— Ишь ты, какой строгий. Не в монахи, в ушкуйники шел! До Нижнего доплыли целы, ныне не гулять нельзя. Напоследок гуляем. Здесь рубеж Русской земли. Ниже Волга не наша.
Семка отмахнулся:
— Я не про то, боярин, как на прощанье не выпить, а только, мыслю, пора и меру знать. Когда же на Каму, татар бить?
— Не терпится?
— А тебе терпится, боярин? Думал я, вы, новогородцы, за землю Русскую вступились. Какое там! Боярин Анифал вина не жалеет. То неспроста. До дележа дойдет — боярин с добычей, мы во хмелю, вот и поделились, а Русь…
Хромый взглянул в лицо Семке, у того только глаза в лунном свете блеснули зловеще. Медленно пошел в гору. Семен за ним.
Вдоль Волги холодно серебрилась, чуть рябя, лунная дорожка. Чем выше они поднимались, тем дальше расстилалась она.
Но Семен смотрел не на Волгу, смотрел вперед, на дорогу, где металась растянутая темная тень боярина.
Бывает же так, изъян в человеке не велик, привыкнешь — его и вовсе не замечаешь, а тут нежданно–негаданно все проявится. Чуть–чуть хромает боярин, а тень его так и припадает, так и припадает.
Юрий думал примерно то же: «Вот человек как человек, на веслах сидит, паруса ставит, в кабаках прибрежных гуляет, как все, а заглянешь в душу — нежданно–негаданно глубь откроется. Осудил, всех нас осудил парень…» Юрий остановился. «А ведь прав он!» И вдруг здесь, на этой узкой улочке, круто ползущей вверх, к кремлю, Юрий понял, что злая горячность парня понятней ему мудрой, может быть, неторопливости боярина Анифала, и, всматриваясь в поблескивающие глаза Семки, сказал:
— Немало о тебе, Семен, ушкуйники толковали. Жизнь твоя пернатой стреле подобна. Болтался ты по земле, как стрела в колчане, а обидели тебя, тетиву натянули, и летишь ты теперь прямо, никуда не свернешь. Отбил ты невесту, показал ратную удаль, ныне тебя любой князь на службу с радостью примет, а ты настоящего дела мечу своему ищешь…
Впервые такие красные слова услышал о себе Семен, отвернулся смущенно и… тревожно воскликнул:
— Смотри, боярин!
Далеко внизу на подоле горы полыхнуло полымя, ярче, ярче. Можно было уже рассмотреть, что занялась соломенная крыша избы. Багровые клубы дыма уходили вверх, медленно растекаясь над градом. Неподалеку тоскливо завыла собака.
— Это наши, не иначе, — сказал Юрий Хромый. — Ишь бесовы дети, подожгли кабак!
— Догулялись! — поддакнул Семен.
10. СТРИЖИ
День выдался знойный. Кама лежала синяя, отражая безоблачное небо, в котором кружились снежно–белые чайки. Низко над волнами стремительно проносились стрижи, иногда задевая крыльями воду, дробя в ней солнечные искры.
Но Фомке было не до стрижей. С той поры, как высокий берег остался позади за камским устьем, ушкуйники плыли с оглядкой, но татар нигде не было видно, и только тут, под городом Джуке–тау, напоролись на засаду.
Стрела щелкнула о край борта, оторвала щепу, булькнув, ушла в воду.
Упираясь веслом в дно, Фомка старался отпихнуть от берега засевший на прибрежной мели ушкуй, орал зычно:
— Подымай щиты, робята! Ставь парус, черти! Будет ужо потеха под Жукотинь–градом! [86]
С берега, с поемных лугов, дул теплый медовый ветер, и по ветру легко летели на ушкуйников стайки татарских стрел. Одна из них сбила шапку с головы Фомы. Он бросил весло, ругнувшись, присел на щиты.
— Семка, дай–ко мне лук потуже.
Семен даже не оглянулся, натянув тетиву, он быстро поднялся над поставленными вдоль бортов щитами, почти не целясь, пустил стрелу. Фомка, оттолкнув Куденея, сам припал к щели между щитами.
— Передового сбил! А ну еще! — и, увидев, как второй татарин упал с лошади и затих в прибрежной траве, Фома захохотал:
— Семка! Ты же ему в глаз угодил! Ловок, дьявол!
Семка, оглянувшись через плечо, ответил:
— Куда же и бить кольчужника, как не в око…
Татары поскакали назад, рассыпались по всему берегу и внезапно повернули обратно, на новогородцев.
— В багры, други! — закричал Куденей. — В багры!
Ушкуй, как еж, ощетинился выставленными вперед копьями и баграми. Только Семка, ощерясь, посылал без промаха стрелу за стрелой в наседавших врагов. Сквозь брызги и мокрый песок, летевший из–под конских копыт, Семен нашел последнюю цель, выстрелив почти в упор, бросил лук и вырвал меч из ножен.
Стоявший на самом носу Куденей сбил в воду налетевшего первым татарина. Другой, в алом халате, поднял лошадь на дыбы, перегнулся с седла, саблей достал Куденея, и сам тут же ткнулся в гриву коня — не успел уберечься от шестопера. [87]
Лязг! Ругань! Стоны!
И сразу стало тихо. Татары повернули вспять. На выручку разведчиков из–за поворота мчались ушкуи новогородцев.
Мотая окровавленной головой, тяжело поднялся на ноги Фома.
— Порубили! Всех робят моих порубили басурмане… — Увидев лежащего Куденея, охнул: — Никак и друга мово Куденеюшку кончили поганые…
Поднял валявшийся на дне ушкуя шлем, зачерпнув им воду, плеснул Куденею в лицо, тот застонал.
— Жив! Слава те, господи!
За порубленных товарищей озлились ушкуйники, с гиком кинулись к башням Джуке–тау, но, встреченные стрелами и кипящей смолой, откатились прочь.
На второй приступ новогородцев повел боярин Хромый. Пытался обойти главные врата, залезть на стены, где пониже, но и тут ушкуйники получили крепкий отпор.
Вытаскивая раненых из–под обстрела, Юрий и сам был подбит стрелой в грудь, его замертво унесли к ушкуям.
Семка наклонился над Хромым:
— Ну как, боярин?
Юрий хотел сказать что–то — воздуха в груди не хватало, откинулся на кошму, закашлялся, сплюнул кровью.
У городских стен вновь зашумели. Семка, вслушиваясь, поднял голову.
— Никак опять наши на приступ пошли? Пойти и мне. Прости, боярин. — Шлепая лаптями по воде, Семка побежал к берегу.
Хромый попытался сесть, хотел взглянуть, что делается у стен. Сил не было, повалился на бок.
Стриж, летевший у самой воды, круто взмыл над ушкуем. Боярин Анифал проследил за ним взглядом. Заметив это, Юрий опять плюнул, закрыл глаза. Во рту было солоно от крови, на душе тоже не слаще. Зло брало, глядя на спокойствие боярина Анифала: там люди бьются, а он на стрижей смотрит.
Без толку прошел день. Только и сделали дела, что слободу сожгли, а прок какой? Стены града стояли неприступно.