И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот, все – суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!
Всему и всем – одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и неприносящему жертвы; как добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.
Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем, и сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их; а после того они отходят к умершим.
Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву.
Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению.
И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более доли вовеки ни в чем, что делается под солнцем».
– Так-то, Горб, – сказал он, заложив пальцем книгу и взглянув на меня. – Проповедник, который был царем Израиля в Иерусалиме, мыслил так же, как я. Вы называете меня пессимистом. Разве это не самый черный пессимизм? Все – «суета и томление духа», «Нет от них пользы под солнцем», одна участь всем, дураку и мудрому, чистому и нечистому, грешнику и святому, и эта участь – смерть, вещь неприятная, по его словам. Проповедник любил жизнь и, видно, не хотел умирать, если говорил: «и псу живому лучше, нежели мертвому льву». Он предпочитал суету и томление тишине и неподвижности могилы. И я согласен с ним. Ползать по земле, это – свинство. Но не ползать, быть неподвижным, как пень или камень, об этом гнусно и подумать. Это противно жизни во мне, самая сущность которой есть движение, сила движения, сознание силы движения. Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше удовлетворяет нас мысль о предстоящей смерти.
– Вам еще хуже, чем Омару, – заметил я. – Он, по крайней мере, после обычных сомнений юности нашел удовлетворение и сделал свой материализм источником радости.
– Кто это – Омар? – спросил Вольф Ларсен, и мне уже не пришлось работать ни в этот день, ни в следующие.
В своем случайном чтении ему не пришлось наткнуться на «Рубаяту», и эта книга была для него драгоценной находкой. Большую часть стихов я знал на память, а остальные восстановил без труда. Часами обсуждали мы отдельные стансы, и он усматривал в них проявления скорбного и мятежного духа, которых я совершенно не мог уловить. Возможно, что я вносил в мою декламацию несвойственную этим стихам жизнерадостность; но он, обладая прекрасной памятью и запомнив многие строфы при первом же чтении, вкладывал в них страстность и тревогу, почти убеждавшие слушателя.
Меня интересовало, какая строфа понравится ему больше всего, и я не был удивлен, когда он остановился на той, где отразилось случайное раздражение, шедшее вразрез со спокойной философией и благодушным взглядом на жизнь, обычно свойственными персу:
Врывается без спросу
И
О, много чаш запретного вина
Мне нужно, чтобы позабыть их дерзость!
– Замечательно! – воскликнул Вольф Ларсен. – Замечательно! Этим сказано все. Дерзость! Он не мог употребить лучшего слова.
Напрасно я отрицал и протестовал. Он ошеломил, потопил меня своими аргументами.
– Это в природе самой жизни. Жизнь, предвидящая свой конец, всегда восстает. Она не может иначе. Проповедник нашел, что дела житейские – суета и томление, и вещь дурная.
Но смерть, прекращение способности к суете и томлению, он находил еще более дурной. Из главы в главу он горюет по поводу участи, которая одинаково ожидает всех. Так же смотрят на это и Омар, и я, и вы, даже вы, так как и вы возмутились против смерти, когда повар точил на вас нож. Вы боялись умереть. Жизнь внутри вас, которая составляет вас, и которая больше вас, не желала умирать. Вы толковали об инстинкте бессмертия. А я – об инстинкте жизни, которая хочет жить и при угрозе смерти побеждает то, что вы называете инстинктом бессмертия. Она победила его и в вас – вы не станете это отрицать. Вы боитесь повара и теперь. Вы боитесь меня. Вы не станете отрицать. Если я схвачу вас за горло, вот так, – рука его внезапно сжала мне горло, и дыхание мое прервалось, – и начну выжимать из вас жизнь, вот так, вот так! – то ваш инстинкт бессмертия съежится, а инстинкт жизни вспыхнет, и вы будете бороться, чтобы спастись. Ну, что? Я вижу смертельный страх в ваших глазах. Вы бьете руками по воздуху. В борьбе за жизнь вы напрягаете всю вашу жалкую жизнь. Вы вцепились в мою руку, и для меня это значит не больше, чем если бы на нее села бабочка. Ваша грудь судорожно вздымается, язык высунулся наружу, кожа потемнела, глаза помутнели «Жить! Жить! Жить!» – вопите вы. И вы хотите жить здесь и сейчас, а не потом. Теперь вы сомневаетесь в своем бессмертии, а? Ха-ха! Вы уже не уверены в нем. Вы не хотите рисковать. Только эта жизнь, в которой вы уверены, реальна. Ага, в глазах у вас все темнеет и темнеет. Это мрак смерти, прекращение бытия, ощущений, движения. Он собирается вокруг вас, спускается на вас, стеной вырастает кругом. Ваши глаза остановились, они блестят мертвым блеском. Мой голос доносится к вам слабо, как будто издалека. Вы не видите моего лица. И все-таки, вы барахтаетесь в моей руке. Вы брыкаетесь. Ваше тело свертывается в узел, словно тело змеи. Ваша грудь содрогается. Жить! Жить! Жить!..
Больше я ничего не слыхал. Сознание было вытеснено мраком, который он так выпукло описал, и когда я снова очнулся, я лежал на полу, а он курил сигару, задумчиво глядя на меня, с уже знакомым мне огоньком любопытства в глазах.
– Ну что, убедил я вас? – спросил он. – Нате, выпейте вот это. Я хочу спросить вас кое о чем.
Я отрицательно пошевелил головой, не поднимая ее с пола.
– Ваши доводы слишком… слишком насильственны, – с усилием пробормотал я, так как мне было очень больно говорить.
– Через полчаса все пройдет, – успокоил он меня. – А я обещаю, в дальнейшем, воздерживаться от физических демонстраций. Теперь вставайте. Садитесь на стул.
И так как я был игрушкой в руках этого чудовища, то разбор Омара и проповедника возобновился и мы просидели за этим до глубокой ночи.
Глава XII
Последние сутки были наполнены сплошным зверством; оно разразилось от кают-компании до бака, словно вспыхнувшая эпидемия. Я не знаю, с чего и начать. Настоящим виновником всего был Вольф Ларсен. Отношения между людьми, натянутые благодаря непрестанным стычкам и ссорам, находились в состоянии неустойчивого равновесия, и злые страсти вспыхнули пламенем, как степной пожар.
Томас Мэгридж – проныра, шпион и доносчик. Он пытался снова втереться в милость к капитану, наушничая на матросов. Я знаю, что это он передал капитану неосторожные слова Джонсона. Последний купил в корабельной лавке клеенчатый костюм. Он нашел его скверным и не скрывал своего неудовольствия. Корабельные лавки существуют на всех тюленебойных шхунах и торгуют всем, что может потребоваться матросу. Стоимость купленного в лавке высчитывается впоследствии из заработка на промыслах. Во время охоты гребцы и рулевые, наравне с охотниками, получают, вместо жалованья, известный пай, зависящий от числа шкур, добытых той или иной лодкой.
Я не слыхал, как Джонсон ворчал по поводу своей неудачной покупки, и все последующее явилось для меня полной неожиданностью. Я только что кончил подметать каюту и был вовлечен Вольфом Ларсеном в разговор о Гамлете, его любимом шекспировском герое, как вдруг по трапу спустился Иогансен, сопровождаемый Джонсоном. Последний, по морскому обычаю, снял шапку и скромно остановился посреди каюты, покачиваясь из стороны в сторону вместе со шхуной и глядя капитану в лицо.
– Закройте дверь на задвижку, – сказал мне Вольф Ларсен.
Исполняя приказание, я заметил выражение тревоги в глазах Джонсона, но не понял, в чем дело. Он же, по-видимому, знал, что ему предстоит, и покорно ждал своей участи. В том, как он держался, я вижу полное опровержение материалистических теорий Вольфа Ларсена. Матросом Джонсоном руководили идея, принцип, правдивость и искренность. Он был прав, он знал, что прав, и не боялся. Он готов был умереть за истину, но остался бы верен себе и не покривил бы душой. Здесь воплотилась победа духа над плотью, неустрашимость и моральное величие души, не знающей запретов и возвышающейся над временем, пространством и материей с такой уверенностью и непобедимостью, какие только бессмертие может ей придать.
Но вернемся к рассказу. Я заметил тревожный огонек в глазах Джонсона, но принял его за врожденную робость и смущение. Штурман Иогансен стоял в нескольких шагах сбоку от него, а в трех ярдах перед ним восседал на одном из вращающихся каютных стульев сам Вольф Ларсен. После того, как я закрыл дверь, наступило молчание, длившееся целую минуту. Его прервал Вольф Ларсен.
– Ионсон, – начал он.
– Меня зовут Джонсон, сэр, – смело поправил матрос.
– Ладно. Пусть будет Джонсон, черт бы вас побрал! Вы догадываетесь, зачем я вас позвал?
– И да, и нет, сэр, – последовал медленный ответ. – Свою работу я делаю хорошо. Штурман знает это, да и вы знаете, сэр. Тут не может быть жалоб.
– И это все? – спросил Вольф Ларсен мягким, тихим и ласковым голосом.
– Я знаю, что вы имеете что-то против меня, – с той же тяжеловесной медлительностью продолжал Джонсон. – Вы не переносите меня. Вы… Вы…
– Продолжайте, – торопил его Вольф Ларсен. – Не бойтесь задеть мои чувства.
– Я и не боюсь, – возразил матрос, и краска досады начала проступать сквозь его загар. – Я говорю медленно, потому что я не так давно уехал с родины, как вы. Вы не любите меня за то, что я уважаю самого себя. В этом все дело, сэр.
– Вы слишком уважаете себя для судовой дисциплины, понимаете вы, что я вам говорю? – отрезал Вольф Ларсен.
– Я говорю по-английски и понимаю ваши слова, сэр, – ответил Джонсон, еще гуще краснея при намеке на его неполное знание английского языка.
– Джонсон, – продолжал Вольф Ларсен, считая, по-видимому, предисловие оконченным и переходя к делу, – я слышал, будто вы не совсем довольны купленным вами костюмом?
– Да, я не доволен им. Он не хорош, сэр.
– И вы болтали об этом направо и налево?
– Я говорю то, что думаю, сэр, – смело ответил матрос, не упуская, в то же время, прибавлять после каждой фразы слово «сэр», обязательное по правилам морской вежливости.
В этот миг я случайно взглянул на Иогансена. Он то сжимал, то разжимал свои огромные кулаки и с дьявольской злобой посматривал на Джонсона. Я заметил синяк у него под глазом, след взбучки, полученной им на днях от Джонсона. Впервые я начал догадываться о том, что предстоит что-то ужасное. Но что, этого я не мог себе представить.
– Вы знаете, что ждет тех, кто говорит такие вещи про мою лавку и про меня? – спросил Вольф Ларсен.
– Знаю, сэр, – последовал ответ.
– А что именно? – резко и повелительно спросил Вольф Ларсен.
– То, что вы и штурман собираетесь сделать со мной, сэр.
– Поглядите на него, Горб, – обратился Вольф Ларсен ко мне. – Поглядите на эту частицу живого праха, на это скопление материи, которое движется и дышит, и осмеливается оскорблять меня, и искренно уверено, что оно на что-то годно; которое руководствуется ложными человеческими понятиями права и чести и готово отстаивать их, невзирая на личные неприятности и угрозы. Что вы думаете о нем, Горб? Что вы думаете о нем?
– Я думаю, что он лучше вас, – ответил я, охваченный бессознательным желанием отвлечь на себя часть гнева, готового обрушиться на голову Джонсона. – Его «ложные понятия», как вы их называете, говорят о его благородстве и мужестве. У вас же нет ни морали, ни грез, ни идеалов. Вы нищий.
Он кивнул головой со свирепой вежливостью.
– Совершенно верно, Горб, совершенно верно. У меня нет иллюзий, свидетельствующих о благородстве и мужестве. «Псу живому лучше, нежели мертвому льву», говорю я вместе с Проповедником. Моя единственная доктрина, это – целесообразность. Она на стороне победителей. Когда эта частица дрожжей, которую мы называем «Джонсон», перестанет быть частицей дрожжей и обратится в прах и тлен, в ней будет не больше благородства, чем в прахе и тлене, а я по-прежнему буду жить и бушевать.
Он помолчал и спросил:
– Вы знаете, что я сейчас сделаю?
Я покачал головой.
– Я использую свою возможность бушевать и покажу вам, куда девается благородство. Смотрите!
Он сидел в трех ярдах от Джонсона. В девяти футах! Одним гигантским прыжком покрыл он это расстояние. Это был прыжок тигра, и Джонсон напрасно пытался отразить этот яростный натиск. Он выставил одну руку, чтобы защитить живот, а другою прикрыл голову. Но Вольф Ларсен свой сокрушающий первый удар направил посредине, в грудь. Дыхание Джонсона внезапно пресеклось, и изо рта у него вырвался хриплый звук, как у человека, сильно взмахнувшего топором. Он чуть не опрокинулся навзничь и зашатался на ногах, стараясь сохранить равновесие.
Я не могу передать подробностей последовавшей гнусной сцены. Это было нечто возмутительное, мне противно даже вспоминать об этом. Джонсон доблестно боролся, но он не мог устоять против Вольфа Ларсена, а тем более против Вольфа Ларсена и штурмана. Это было ужасно. Я не представлял себе, что человеческое существо может столько вытерпеть и все-таки жить и бороться. Да, Джонсон боролся. У него не могло быть ни малейшей надежды на победу, и он знал это не хуже моего, но его мужество не позволяло ему отказаться от этой борьбы.
Я не мог больше оставаться свидетелем этого. Я чувствовал, что схожу с ума и бросился к трапу, чтобы открыть дверь и убежать на палубу. Но Вольф Ларсен, оставив на миг свою жертву, одним могучим прыжком догнал меня и швырнул в дальний угол каюты.
– Жизненное явление, Горб, – с усмешкой бросил он мне. – Оставайтесь и наблюдайте. Вам представляется случай собрать данные о бессмертии души. Кроме того, вы ведь знаете, что душе Джонсона мы не можем причинить зла. Мы можем разрушить только ее бренную оболочку.
Мне казалось, что прошли века, но на самом деле побоище продолжалось не больше десяти минут. Вольф Ларсен и Иогансен со всех сторон наседали на беднягу. Они дубасили его кулаками, колотили своими тяжелыми башмаками, сшибали его с ног и поднимали, чтобы повалить снова. Джонсон ничего уже не видел, и кровь, текшая у него из ушей, носа и рта обращала каюту в мясную лавку. Когда он уже не мог больше держаться на ногах, они продолжали избивать лежачего.
– Легче, Иогансен, тише ход! – произнес наконец Вольф Ларсен.
Но проснувшийся в штурмане зверь не желал так скоро успокаиваться, и Вольфу Ларсену пришлось оттолкнуть локтем своего помощника. От этого, казалось бы, легкого толчка Иогансен отлетел, как пробка, и с треском ударился головой о стену. Полуоглушенный он упал на пол и поднялся, тяжело дыша и моргая глазами с самым глупым видом.
– Отворите дверь, Горб, – получил я приказ.
Я повиновался, а оба зверя подняли бесчувственное тело, словно мешок с тряпьем, и вытащили его по узкому трапу на палубу. Кровь красной струей брызнула на ноги рулевому, которым был не кто иной, как Луи, товарищ Джонсона по лодке. Но Луи только повернул штурвал и невозмутимо уставился на компас.
Иначе отнесся к этому делу бывший юнга Джордж Лич. От бака до юта вся шхуна была изумлена его последующим поведением. Он самовольно явился на палубу и унес Джонсона на бак, где начал, как умел, перевязывать его раны и хлопотать около него. Джонсона нельзя было узнать. И не только его черты стали неузнаваемы, но он вообще потерял всякий человеческий облик, до того распухло и исказилось его лицо за несколько минут, которые прошли от начала избиения до того, как его вытащили на палубу.
Но вернемся к поведению Лича. К тому времени, как я закончил уборку каюты, он уже сделал для Джонсона все, что мог. Я поднялся на палубу подышать свежим воздухом и немного успокоить мои расходившиеся нервы. Вольф Ларсен курил сигару и осматривал патентованный лаг, обычно висевший за кормой, но теперь для какой-то цели поднятый на борт. Вдруг голос Лича долетел до моего слуха, голос хриплый и напряженный от гнева. Я повернулся и увидел его на палубе, перед самым ютом. Его побледневшее лицо судорожно подергивалось, глаза сверкали и сжатые кулаки были подняты над головой.
– Пусть Господь пошлет твою душу в ад, Вольф Ларсен, хотя ад еще слишком хорош для тебя! Трус, убийца, свинья! – такими словами приветствовал он его.