Морской волк. Рассказы рыбачьего патруля - Лондон Джек 7 стр.


Гаррисон расслышал приказ и понял, что от него требуют, но все еще мешкал. Быть может, ему первый раз в жизни приходилось карабкаться на снасти. Иогансен, успевший заразиться властным тоном Вольфа Ларсена, разразился градом ругательств.

– Будет, Иогансен, – оборвал его Ларсен. – Вы должны знать, что ругаться на корабле – это мое дело. Если мне понадобится ваша помощь, я вам скажу.

– Да, сэр, – покорно отозвался штурман.

В это время Гаррисон уже лез по вантам. Я выглядывал из кухонной двери и видел, как он весь дрожал, точно в лихорадке. Он подвигался вперед очень медленно и осторожно. Его фигура выделялась на ясной синеве неба и напоминала огромного паука, ползущего по нитям своей паутины.

По гафелю ему пришлось ползти несколько вверх. Окружавшие его снасти и блоки кое-где создавали опору для его рук и ног. Но вся беда была в том, что непостоянный ветер не удерживал паруса в одном положении. Когда парень был уже на полдороге, «Призрак» сильно покачнулся, сначала в наветренную сторону, а потом назад, в провал между двумя валами. Гаррисон остановился и крепко уцепился за гафель. Внизу, на восемьдесят футов под ним, я видел, как напряжены были его мускулы в мучительном старании удержаться. Парус повис пустой, и гафель повернулся на прямой угол. Гардели ослабли и, хотя все произошло очень быстро, я видел, как они прогнулись под весом тела Гаррисона. Потом гафель внезапно вернулся в прежнее положение, огромный парус загремел, как пушка, а три ряда риф-сезней захлопали по парусине, напоминая ружейную пальбу. Цеплявшийся за гардели Гаррисон совершил головокружительный полет. Но этот полет внезапно прекратился. Гардели мгновенно натянулись, и это был удар кнута, стряхивающий муху. Гаррисон не удержался. Одна рука отпустила канат, другая секунду еще цеплялась, но только секунду. Тело матроса перевернулось, но каким-то чудом ему удалось зацепиться ногами, и он повис головой вниз. Быстрым усилием он снова ухватился за гардели. Мало-помалу ему удалось восстановить прежнее положение, и он повис в вышине жалким комочком.

– У него, пожалуй, не будет аппетита к ужину, – услышал я голос Вольфа Ларсена, который подошел ко мне из-за угла кухни. – Не стойте под мачтой, Иогансен. Берегитесь! Сейчас свалится!

И действительно, Гаррисону было дурно, как будто он страдал морской болезнью. Он долго цеплялся за свою непрочную жердочку и не решался двинуться дальше. Но Иогансен не переставал подгонять его, требуя, чтобы он исполнил данное ему поручение.

– Стыд какой, – проворчал в это время Джонсон, с усилием выговаривая английские слова. Он стоял около вант в нескольких шагах от меня. – Мальчик ведь и так старается. Он научится, если ему дадут возможность. Но это…

Он остановился, так как не хотел выговорить слово «убийство».

– Тише, вы! – шепнул ему Луи. – Держите язык за зубами.

Но Джонсон не унимался и продолжал ворчать.

В это время с капитаном заговорил один из охотников, Стэндиш.

– Послушайте, – сказал он, – это мой гребец, и я не хочу потерять его.

– Ладно, Стэндиш, – последовал ответ. – Он ваш гребец, когда он у вас в лодке, но на борту – он мой матрос, и я могу сделать с ним, что мне заблагорассудится.

– Но ведь нет основания… – не успокаивался Стэндиш.

– Довольно, – огрызнулся Ларсен. – Я высказал вам свое мнение, и на этом покончим. Это мой человек, и я могу зажарить его и съесть, если мне захочется.

Злой огонек сверкнул в глазах охотника, но он повернулся на каблуках и отправился по палубе к трапу каюты, где он остановился и начал смотреть вверх. Все матросы были теперь на палубе, все глаза были обращены вверх, где человеческая жизнь боролась со смертью. Как поразительно бесчувственны те люди, которым современный промышленный строй предоставил власть над жизнью других. Я, живший всегда вне житейского водоворота, никогда не представлял себе, что работать приходится при подобных условиях. Жизнь всегда казалась мне чем-то высоко священным, но здесь ее не ставили ни во что, здесь она была просто цифрой в коммерческих счетах. Должен оговориться, что матросы, в общем, сочувствовали своему товарищу, как, например, тот же Джонсон; но начальники – охотники и капитан – проявляли полное бессердечие и равнодушие. Даже протест Стэндиша объяснялся лишь тем, что он не хотел потерять своего гребца. Будь это гребец с другой лодки, он отнесся бы к происшествию так же, как остальные, и оно только позабавило бы его.

Но вернемся к Гаррисону. Иогансену пришлось целых десять минут всячески ругать несчастного, чтобы заставить его тронуться с места. Вскоре он добрался до конца гафеля. Там он мог сидеть верхом и поэтому ему легче было держаться. Освободив шкот, он мог вернуться, опускаясь по уклону вдоль гардели к мачте. Но у него не хватило духу. Он не решался променять свое опасное положение на еще более опасный спуск.

Он поглядывал на воздушную дорожку, по которой ему надлежало пройти, и переводил взор на палубу. Глаза его были расширены, его сильно трясло. Мне никогда не случалось видеть столь ясного отражения страха на человеческом лице. Тщетно Иогансен звал его вниз. Каждую минуту его могло снести с гафеля, но он оцепенел от страха. Вольф Ларсен прогуливался по палубе, беседуя со Смоком, и больше не обращал внимания на Гаррисона, хотя раз он резко окрикнул рулевого:

– Не зевать на руле, дружище! Смотри, как бы тебе не влетело!

– Да, сэр, – ответил рулевой, повернув штурвал на несколько спиц.

Вина его состояла в том, что он несколько отклонил шхуну от ее курса, для того, чтобы слабый ветер мог все-таки надуть парус и удерживать его в одном положении. Этим он пытался помочь злополучному Гаррисону, рискуя навлечь на себя гнев Вольфа Ларсена.

Время шло, и ожидание становилось невыносимым. Однако Томас Мэгридж находил это происшествие очень смешным, и каждую минуту высовывал голову из кухонной двери, отпуская шутливые замечания. Как я ненавидел его! Моя ненависть за это ужасное время выросла до исполинских размеров. В первый раз в жизни я испытал желание убить. Я видел все красным, как образно выражается один из наших писателей. Жизнь, вообще, может быть священна, но жизнь Томаса Мэгриджа представлялась мне чем-то презренным и нечистым. Я испугался, когда почувствовал жажду убийства, и в моей голове промелькнула мысль: неужели я настолько заразился грубостью окружающей меня обстановки? – я, который даже при самых вопиющих преступлениях отрицал справедливость и допустимость смертной казни?

Прошло целых полчаса, а затем я увидел Джонсона и Луи, погруженными в какой-то спор. Он окончился тем, что Джонсон стряхнул с себя руку удерживавшего его Луи и куда-то пошел. Он пересек палубу, прыгнул на ванты и начал взбираться по ним. Это не ускользнуло от быстрого взора Вольфа Ларсена.

– Эй, куда ты там? – крикнул он.

Джонсон остановился. Глядя капитану в глаза, он медленно ответил:

– Я хочу снять мальчишку.

– Ступай сию минуту вниз! Слышишь? Вниз!

Джонсон медлил, но долгие годы послушания взяли в нем верх и, спустившись с мрачным видом на палубу, он ушел на бак.

В половине шестого я ушел вниз накрывать на стол, но я плохо сознавал, что делал, потому что перед моими глазами стоял образ бледного и дрожащего человечка, смешно, словно клоп, прилепившегося к качающемуся гафелю. В шесть часов, подавая обед и бегая через палубу на кухню за кушаньями, я видел Гаррисона; все в том же положении. Разговор за столом шел о чем-то постороннем. По-видимому, никого не интересовала эта потехи ради подвергнутая опасности жизнь. Однако несколько позже, лишний раз сбегав на кухню, я, к своей радости, увидел Гаррисона, который, шатаясь, брел от вант к каюте на баке. Он наконец набрался храбрости и спустился.

Чтобы покончить с этим случаем, я должен вкратце передать свой разговор с Вольфом Ларсеном, который заговорил со мной в каюте, в то время как я мыл посуду.

– У вас сегодня был что-то неважный вид, – начал он. – В чем дело?

Я видел, что он отлично знает, почему мне было почти так же худо, как Гаррисону, и ответил:

– Меня расстроило жестокое обращение с этим мальчиком.

Он усмехнулся.

– Нечто вроде морской болезни, не так ли? Одни подвержены ей, другие нет.

– Ну нет, – протестовал я.

– Совершенно одно и то же, – продолжал он. – Земля так же полна жестокостями, как море – движением. Иных тошнит от первой, других от второго. Вот и вся причина.

– Но вы, издевающийся над человеческой жизнью, разве вы не признаете за ней никакой цены? – спросил я.

– Цены? Какой цены? – он взглянул на меня и, несмотря на суровость, я прочел в его глазах затаенную усмешку. – О какой цене вы говорите? Как вы ее определите? Кто ценит жизнь?

– Я ценю, – ответил я.

– Как же вы ее цените? Я имею в виду чужую жизнь. Ну-ка скажите, сколько она стоит?

Цена жизни! Как мог я точно указать ее? Но я, привыкший ясно и свободно излагать свои мысли, в присутствии Ларсена не находил нужных слов. Впоследствии я объяснял себе это воздействием его сильной личности, но главная причина была в полной противоположности наших точек зрения. В отличие от других встреченных мною материалистов, с которыми я всегда находил общий язык, здесь между нами не было абсолютно ничего общего. Быть может, он поражал меня стихийной простотой своего ума. Он всегда приступал к самой сути дела, отбрасывал все ненужные детали и говорил с такой решительностью, что я тотчас терял почву под ногами. Цена жизни! Как мог я тут же на месте ответить на этот вопрос? Что жизнь священна – я принимал как аксиому. Что она бесконечно ценна, было истиной, которую я никогда не подвергал сомнению. Но когда это сомнение высказывал он, я терялся.

– Мы с вами беседовали вчера, – сказал он. – Я сравнивал жизнь с закваской, с дрожжевым грибком, который пожирает жизнь, чтобы жить самому, и говорил, что жизнь просто преуспевающее свинство. Если смотреть с точки зрения спроса и предложения, то жизнь самая дешевая вещь на свете. Количество воды, земли и воздуха ограничено, но жизнь, которая может быть рождена, безгранична. Природа расточительна. Возьмите рыб с миллионами зерен икры. Подумайте о себе и обо мне. В нас тоже заложены возможности миллионов жизней. Если бы мы имели время и случай использовать каждую частицу содержащейся в нас нерожденной жизни, мы могли бы стать отцами народов и населить целые материки. Жизнь? Пустое! Она ничего не стоит. Из всех дешевых вещей она самая дешевая. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Где есть место для одной жизни, там она сеет тысячи, и везде жизнь пожирает жизнь, пока не остается лишь самая сильная и свинская.

– Вы читали Дарвина, – заметил я. – Но вы плохо поняли его, если думаете, что борьба за существование оправдывает произвольное разрушение вами жизней.

Он пожал плечами.

– Вы, очевидно, говорите лишь о человеческой жизни, так как зверей, птиц и рыб вы уничтожаете не меньше, чем я или любой другой человек. А между тем с человеческой жизнью дело обстоит точно так же, хотя вы и смотрите на нее иначе. Зачем мне беречь эту жизнь, раз она так дешева? Матросов больше, чем кораблей на море для них, и рабочих больше, чем хватает для них фабрик и машин. Вы, живущие на суше, отлично знаете, что, сколько бы вы ни поселили бедняков в городских трущобах и сколько из них ни умерло бы от голода и эпидемий, их остается все больше и больше, они умирают, не имея корки хлеба и куска мяса (то есть той же разрушенной жизни), и вы не знаете, что с ними делать. Видели вы когда-нибудь, как лондонские грузчики дерутся, словно дикие звери, из-за возможности получить работу?

Он направился к трапу, но повернул голову, чтобы сказать что-то напоследок.

– Знаете ли, единственная цена жизни это та, которую она дает себе сама. И, конечно, жизнь преувеличивает свою цену, так как она неизбежно пристрастна в свою пользу. Возьмите этого матроса, которого я держал на реях. Он цеплялся там, как будто он был чем-то необычайно драгоценным, сокровищем дороже бриллиантов или рубинов. Для вас? Нет. Для меня? Ничуть. Для самого себя? Да. Но я не признаю его оценки, он жестоко переоценивает себя. Бесчисленные новые жизни ждут своего рождения. Если бы он упал и разбрызгал свои мозги по палубе, словно мед из сотов, мир от этого ничего не потерял бы. Он не имел для мира никакой цены. Предложение слишком велико. Только для себя он имел цену и, чтобы показать, как обманчива такая оценка, я укажу вам на то, что мертвый он не сознавал бы, что он потерял себя. Он один ставил себя выше бриллиантов и рубинов. Бриллианты и рубины пропадут, рассыплются по палубе, и их смоют ведром морской воды, а он даже не будет знать об их исчезновении. Он ничего не теряет, так как с потерей самого себя он утрачивает и сознание потери. Теперь вы видите? Что же вы имеете сказать?

– Что вы, по крайней мере, последовательны, – ответил я.

Это было все, что я мог сказать, и я снова занялся мытьем тарелок.

Глава VII

Наконец, после трех дней переменчивых ветров, мы поймали северо-восточный пассат. Я вышел на палубу, хорошо выспавшись несмотря на боль в колене, и увидел, что «Призрак» летит, как на крыльях, и все паруса на нем подняты, кроме кливеров. В корму дул свежий бриз. Какое чудо эти мощные пассаты! Весь день мы шли вперед, и всю ночь, и следующий день и так изо дня в день, а ветер, ровный и сильный, все время дул нам в корму. Шхуна сама управляла своим ходом. Не надо было тянуть и травить всевозможные снасти, не надо было перекидывать марселя, и у матросов не было другого дела, кроме дежурств у руля. Вечерами, после захода солнца, паруса немного спускали; а по утрам, дав им просохнуть после росы, их снова натягивали, – и это было все.

Мы делали то десять, то двенадцать, то одиннадцать узлов. А попутный ветер все время дул с северо-востока и передвигал нас за сутки на двести пятьдесят миль по нашему пути. Мне было и больно и радостно думать о том, что мы все дальше уходим от Сан-Франциско и в то же время приближаемся к тропикам. С каждым днем становилось заметно теплее. Во время второй дневной вахты матросы выходят на палубу, раздеваются и окатывают друг друга морской водой. Начинают появляться летучие рыбы, и ночью вахтенные носятся по палубе, убивая тех из них, которые падают на шхуну. А утром из кухни распространяется приятный запах жареной рыбы. Иногда же все лакомятся мясом дельфина, когда Джонсону удается поймать с бугшприта одного из этих сверкающих красавцев.

Джонсон проводит там все свое свободное время или же заберется на реи, и смотрит, как «Призрак», гонимый пассатом, рассекает воду. Страсть и упоение светятся в его глазах, он ходит как в трансе, восхищенно поглядывает на раздувающиеся паруса, на пенистый след корабля, на его бег по зеленым горам, которые движутся вместе с нами стройной процессией.

Дни и ночи полны блаженства, и хотя мне трудно оторваться от моей скучной работы, я все же стараюсь улучить минутку, чтобы полюбоваться бесконечной красотой, о существовании которой я даже и не подозревал. Над нами чистая лазурь неба, синего, как само море, которое впереди принимает оттенки голубоватого шелка. На горизонте тянутся белые, перистые облака, неизменные, неподвижные, точно серебряная оправа безупречного бирюзового свода.

Никогда не забуду я одну ночь, когда, вместо того, чтобы спать, я лежал на площадке над баком и смотрел на волшебную игру пены, разбиваемой носом «Призрака». Я слышал звук, напоминавший журчание ручейка по мшистым камням. Он манил меня и увлекал за собой, пока я не перестал быть юнгой Горбом и ван-Вейденом, человеком, промечтавшим тридцать пять лет своей жизни за книгами. Меня пробудил раздавшийся за мною голос Вольфа Ларсена, сильный и уверенный, но мягко и любовно произносивший слова:

Ночь тропиков чертог из света строит

Над звездной гладью океанских вод.

За кораблем серебряной уздою

Прикован к морю душный небосвод.

Роса натягивает снасти туго,

Коробит солнце дерево бортов,

А мы скользим все дальше к югу, к югу,

Знакомый старый путь – он вечно нов.

Назад Дальше