Семьдесят два градуса ниже нуля - Санин Владимир Маркович 19 стр.


Тогда, в первом походе, вечерами собирались в салоне «Харьковчанки»: беседовали, пили чай с вареньем и слушали, как Алексей поет под гитару романсы на стихи Пушкина и Блока, Есенина и Пастернака. «Я вижу берег очарованный», «Свеча горела на столе, свеча горела» Алексей сам положил на музыку и радовался тому, что стихи таких «сложных» поэтов, как Блок и Пастернак, так хорошо воспринимаются ребятами. Вечера эти стали традиционными, затягивались допоздна, и Гаврилов обычно затрачивал немало усилий, разгоняя сынков «по спальням». А когда по той или иной причине — из-за тяжелого ремонта, больших перегонов и прочего — собираться не удавалось, походники откровенно сожалели об этом.

Потом была долгая зимовка в Мирном, серые для врача будни — почти никакой практики, одни профилактические осмотры; томительное ожидание корабля и еще более томительное полуторамесячное возвращение домой. Прорвался сквозь ревущую, бушующую толпу на причал, расцеловал родителей, друзей, чуть не вдвое выросшую Зайку и, ошеломленный, пожал протянутую Лелей руку.

Больше года мечтал об этой встрече, зачитал до дыр десяток синих листочков, выискивая скрытый смысл, намек в профессионально гладких рубленых строчках, каждую ночь видел Лелю во сне и получил высокую награду — рукопожатие. Понял, что этим жестом Леля определила их будущие отношения, но понять — не значит примириться. Решил объясниться в последний раз и получил ожидаемый отказ.

Истерзанная мужская гордость призвала его поставить на своей любви крест. Стал прощаться — навсегда. В Лелиных глазах мелькнуло откровенное сожаление, но удерживать Алексея она не удерживала, и он ушел. Сутками работал, подменял всех коллег, даже просил их об этом одолжении. Выжигал работой свою неудачную любовь, не давал себе ни дня отдыха. Только Зайку было жалко, ей ведь не понять, почему дядя Леша больше не приходит, почему врет в телефонную трубку, что очень некогда. По Зайке скучал, привык видеть в ней родную дочь, однако и эту святую любовь к ребенку приходилось в себе убивать.

Прошло больше года, и вдруг поздно вечером — звонок от Лелиного отца: извини, мол, Алексей, догадываюсь, как и что, не слепой и не глухой, но у внучки температура под сорок, а Леля на юге. Не раздумывая, сел в «Москвич», рванул, как сумасшедший, по опустевшим улицам к знакомому детскому доктору, вытащил его, сонного, из постели и чуть не в пижаме привез к больной Зайке. Оказалось, скарлатина, ничего страшного, если не допустить осложнений. Взял на неделю отпуск, с утра до ночи просиживал у Зайкиной кроватки, только спать домой уезжал.

Лелю просил не беспокоить, пусть отдыхает; хотел, но еще больше боялся ее увидеть.

Леля появилась неожиданно, о болезни дочери ей сообщила прилетевшая из Ленинграда знакомая. Вбежала, слегка растерялась, увидев Алексея, но виду не показала.

Вечером, когда Алексей собирался уходить, спросила как ни в чем не бывало:

— Занят сегодня?

— Не очень.

— Зайдем ко мне? Хочешь?

— Гонорар?

— Глупый ты, Алеша… По-прежнему все или ничего?

— Осенью ухожу в экспедицию, — невпопад пробормотал Алексей.

— Это обязательно?

— Да.

— Хорошо, все расскажешь у меня.

Бросает человек курить, изнывает, терпит месяцами, а потом смалодушничает, затянется разок — и все насмарку… Не устоял, побежал, как дворняжка, которую поманили костью! И снова завертелась карусель, и снова все стало как было.

В одну из последних встреч Алексей сказал:

— Мне уже под тридцать, да и ты ненамного моложе. Наверное, пора определяться в жизни. Ответь прямо: я у тебя один или…

— Мы договорились об этом друг друга не спрашивать.

— Тогда другой вопрос, полегче: ты видишь перспективу в наших отношениях?

— Еще не знаю.

— Что ж… Понимаешь, Леля, за время, что мы с тобой не виделись, я многое передумал… Мне было трудно без тебя и Зайки и будет трудно, но сейчас я уйду и больше не вернусь. На этот раз твердо, Леля, не вернусь! Поэтому все-таки ответь.

Леля закурила.

— Я подумаю.

— Через неделю я буду далеко.

— Обещаю: если выйду замуж, только за тебя.

— Для меня этого мало.

— А для меня — слишком много.

Оставшееся до ухода в море время они не расставались, и Алексей простился с Лелей, почти уверенный в том, что прощается с будущей женой. Он убедил себя, что нельзя требовать от нее слишком многого, ей необходимо время, чтобы снова решиться на столь ответственный, однажды уже неудачно сделанный ею шаг. Ведь не враг она, в конце концов, самой себе и своей дочери, красота и молодость проходят быстро, оглянуться не успеет — а вокруг пустота.

И вот уже полтора месяца от Лели нет радиограммы. На его четыре — ни одной ответной!

Когда Борис выходил на связь с Мирным, Алексей думать ни о чем не мог: замирал в ожидании, что вот-вот радист обернется, подмигнет и начнет вылавливать из эфира Лелины точки-тире. Но за последнее время Борис кое-что понял и уже не подмигивал, потому что радиограммы доктору шли сплошь от родителей, друзей, сослуживцев — и только.

За час до подъема Алексей встал по звонку, растопил печку и поставил на спиртовку стерилизатор. Присел у капельницы, смотрел на раскаленный таганок, на падающие и мгновенно вспыхивающие капли и думал, поглаживая густую черную бороду.

И в который раз пришел к выводу, что всему виной его податливая, никчемная воля. Будь он настоящим мужчиной, не допустил бы двух этих ошибок — с Лелей и батей.

Не имеет права мужчина становиться игрушкой в руках женщины! Если она любовь свою дарит, как гривенник нищему, — отвергай ее, не бери! Ладно, Леля — его личное дело, сам принимал милостыню — самому теперь и расплачиваться. Но Гаврилов… Зачем выпустил его из Мирного? Ведь знал, точно знал, и кардиограммы подтверждали, что никак нельзя было бате идти в поход. Нажал батя, заставил написать: «Здоров»… Ну, закрыли бы на год станцию Восток — мир бы перевернулся?

И вот результат: не жизнь, а сплошные вопросительные знаки. Из-за него самого, ставшего тряпкой мужчины и врача, поступившегося своей профессиональной совестью. А еще о клятве Гиппократа посмел Валерке говорить, пустозвон!

Так и сидел Алексей, будоражимый этими невеселыми мыслями. Нужно лгать бате, изворачиваться, но удержать его в постели. В постели, на которой его, тяжелобольного человека, подбрасывает и швыряет, как горошину в погремушке! Нужно изворачиваться и объяснять ребятам, почему Петя стал подавать им жалкие крохи гуляша вместо блюда с горой бифштексов. Ограничивать в еде изможденных, доработавшихся до чертиков людей!.. Сорок банок молока осталось — только для бати, Валеры и Сомова, не забыть сказать Пете; двенадцать банок компота и белый хлеб — для них же, кур семь штук — бате на бульон…

И вновь, как бывало, мысли сбились в сторону, а рука сама собой полезла в карман кожаной куртки и вытащила сложенный вдвое листок — последнюю радиограмму:

«Зайка скачет ее маму как волка ноги кормят обе вспоминают полярного бродягу Леля». Холодом повеяло на Алексея от этих строк…

— Не нравишься ты мне, — неожиданно послышался голос Гаврилова.

— Сам себе не нравлюсь, — хмуро ответил Алексей, пряча листок. — Поспи еще минут двадцать, батя, ерунда все это.

— Ствол закупоришь — пушку разорвет, сынок. А человек не железный. Зря в себе держишь.

— Стыдно мне, батя! — вырвалось у Алексея. — Все вкалывают до сто седьмого пота, уродуются, а я руки, здоровье свое берегу…

— А вот это и вправду ерунда. Руки испортишь — ногами нас лечить будешь? Топливо разогреть и палец в трак вколотить мы и без тебя сумеем. Вот ежели поредеет отряд, некому будет сесть за рычаги — тогда настанет твой черед.

— Тяжело ребятам в глаза смотреть…

— Верю. Был у меня такой случай. Ввязалась бригада в неравный бой, а мой батальон комбриг в резерве оставил. Я своими глазами видел, как друзья горели, а пришлось отсиживаться, ждать приказа. Тоже было стыдно, но стерпел, понимал, что так нужно. И ты стерпи. Считай, что в резерве: потребуется — ударишь!

— Хотел бы возразить, да не найду как…

— И не ищи. И в сторону от разговора не уходи, потому что бездействие твое — мнимое. Любят тебя ребята и печалятся, что ты скис. Интересовался, знаю, что Леля не пишет. И утешать не стану: плохо, что не пишет. Но одно скажу: каждый мужик должен хоть раз в жизни сердцем понять, какая это злая штука — любовь. Кто не пережил этого раза — многое потерял, не познаешь горечи — не оценишь сладости. Если ты женщину не завоевал с боем, а она сама, как осеннее яблоко, в руки твои упала, — знай, что одной своей стороной жизнь от тебя отвернулась.

— Батя, — сказал Алексей, — раз пошла такая философия… Как считаешь, не сам ли я виноват?

— Начинаешь правильно.

— Ты говоришь — с боем… А если я сбежал с поля этого самого боя? Первую экспедицию простила, хотя и не сразу. Вторую, наверное, не простит. Женщина вообще не склонна искать оправданий для покидающего ее мужчины — вне зависимости от мотивов, которыми он руководствуется, Она видит одно: ее оставили, ей предпочли что-то другое. Верная жена поймет, невеста потерпит, но женщина, которую еще нужно завоевать, почувствует себя оскорбленной. Не на войну ведь ушел и не кусок хлеба насущного добывать!.. Есть логика?

— Продолжай.

— На сей раз — она это знала — из клиники меня отпустили с трудом. Сочувственно отнеслись, так сказать, к моей благородной миссии, но и сожаление выразили: кандидатская диссертация на выходе, научные перспективы, а идешь, мол, на фельдшерскую работу. А раз так, подумает она, есть ли смысл делать на него ставку? Я молода и красива, никем и ничем не связана, многие мужчины пойдут на все ради меня — не преувеличиваю, батя, пойдут! А он бросает любимую женщину и многообещающую работу из-за прихоти… Есть логика?

— Сам-то как считаешь?

— Запутался, батя.

— Ладно, давай распутываться… В юбке ходит твоя логика! За женщину ты рассудил здорово. Нет, не за женщину — за дрянную, расчетливую бабу! Грош цена и бабе такой и логике ее. Не обижайся, сынок, мозги у тебя набекрень: о главном не подумал. Достойна ли тебя она? Вот главное. Если она такая, как ты изобразил ее в своих рассуждениях, значит, не достойна! Значит, не любит, и никуда от этого не спрячешься. Не в Крым ты уехал на пляжах поджариваться и не на фельдшерскую работу пошел, а жизни товарищам сберечь. И раз мы еще дышим — сберег, сукин ты сын! Любишь ее — люби, сердцу не прикажешь. Но не оправдывай! Знает она, не может не знать, что у нас было за семьдесят, и, зная это, трех строчек тебе не написать?! Да где же твоя мужицкая гордость?

Гаврилов перевел дух.

— Вот что, сынок… Потерпи, недолго осталось. Ну, две недели потерпи, родной. И вот тебе мой совет. Не пиши ей больше ничего, узнай только через кого-нибудь, здорова ли. Но если жива-здорова и молчит, забудь, выкинь из сердца прочь! Не такие раны рубцуются…

— Тошно мне, батя…

— Не видел бы, не лез бы в душу… Страдай, но иногда хоть вслух страдай. Не держи в себе, сынок. Не мне, старому пню, — Валере выплеснись.

— Устать мне надо, батя, телу тяжело — душе легче…

— Хорошо. Заменишь Васю, пусть еще передохнет. Только в ремонты не лезь, береги руки. Обещаешь?

— Спасибо тебе, батя.

— Ладно. Время, поднимай ребят.

ПУРГА

Случилось то, чего Гаврилов боялся больше всего: на поезд налетела пурга.

В этом районе континента метели бывают часто и сопровождаются они обычно резким температурным скачком. Так тепло на обратном пути еще не было — пятьдесят один градус ниже нуля. Прячась от ветра за стальные бока машин, люди дышали увлажненным и, казалось, подогретым воздухом.

— Ручьи бегут, батя! — жизнерадостно докладывал Тошка. — Птички поют!

А Ленька, отцепив от стенки салона давно заброшенную гитару, перебирал ее струны и проникновенно гудел: «И оттаивает планета, и оттаивает душа…»

«Эх, вы, телята, — хмуро думал Гаврилов, глядя исподлобья на юных своих водителей, — чем питать их будете, свои оттаявшие души? Задует недельки на две — на такую диету сядете, что во сне пообедаете и песнями поужинаете».

Поезд стоял. Впустую — без движения вперед расходовались скудные запасы еды, на один лишь обогрев уходила солярка.

Но не только этим навредила пурга. На Пионерской зимует еще одна цистерна, а набить животы можно и чаем с сухарями.

Солярка — что. Солнце уходило!

В марте о штурмане Попове походники не вспоминали. Ну, дал батя свободу выбора, и Серега выбрал самолет. Все правильно, по закону. Был бы приказ всем до единого возвращаться санно-гусеничным путем — другое дело, хочешь не хочешь — полезай в тягач. А раз приказа не было, то Серега воспользовался своим законным правом выжить и спокойно улетел в Мирный, спокойно потому, что Гаврилов и Маслов знали штурманское дело и могли вести поезд сами. Так что служебных претензий К Попову никто не предъявлял.

На пути от Востока до Комсомольской штурман вообще был не нужен: все пятьсот километров тянулась отчетливо видимая колея, и поезд шел по ней без риска заблудиться. Колея различалась, хотя и слабее, еще километров сто за Комсомольской. К тому же здесь частенько встречались гурии — сложенные в пирамиды пустые бочки из-под масла и горючего. Заправляясь на стоянках, походники разных экспедиций сооружали эти гурии и наносили их на карты в качестве ориентиров.

А дальше, до самого Мирного, колея отсутствовала, так как здесь, на каменно-твердой поверхности спрессованного снега, многотонные тягачи оставляли лишь чуть заметный след, заносимый первой же пургой. И это обстоятельство сразу же делало штурмана главной фигурой похода. «Из солдата в генералы!» — шутили водители.

Знай Гаврилов, что вместо обычного — месяца с небольшим обратная дорога растянется вдвое, ни за что не расстался бы с Поповым. Замечательный он штурман — Сергей Попов, не станцию, иголку разыскал бы в Антарктиде! У него и обучались Гаврилов и Маслов основам штурманского ремесла — на всякий случай: в походе у каждого специалиста должен быть дублер.

Отпустил Гаврилов Попова, уверенный, что обойдется без него. Отпустил, не подумав о том, что все прежние походы совершались в полярный день, когда чуть не круглые сутки светило солнце, и не было у штурмана нужды спрашивать курс у звездного неба. В голову не приходило бате, что во второй половине апреля поезд еще не подойдет к Пионерской.

Звезды, самые точные на свете ориентиры, ничего не говорили ученикам штурмана Попова, не понимавшим великого смысла небесной механики.

Вот и получилось, что, когда исчезла колея, свое местоположение в пространстве походники могли определять только по солнцу. Оно пока еще не окончательно покинуло континент, но с каждым днем укорачивало визиты, честно и благородно предупреждая людей о том, что им нужно поторопиться, ибо через считанные недели на Антарктиду опустится полярная ночь.

И каждый день прятавшей солнце пурги воровал у походников шансы на благополучное возвращение домой.

Пурга бушевала четыре дня. С наветренной стороны тягачи занесло по крыши кабин, снегом забило силовые отделения, засыпало сани. Но люди отоспались и отдохнули, и это было хорошо. И холода стали выносимыми для человека: пятьдесят с небольшим — щедрый подарок природы.

Когда пурга наконец затихла, всю ночь авралили, очищали от снега редукторы подогревателей, вытяжные трубы, сани — не столько тяжелая, сколько нудная и хлопотливая работа, ненавидимая всеми водителями.

Много бед натворила эта пурга.

Первая и главная беда — четыре безвозвратно потерянных дня, за которые Гаврилов планировал оставить позади Пионерскую я пройти часть зоны застругов. Но он хорошо помнил, как в одном из походов пурга целых шестнадцать дней держала поезд на приколе, и потому был даже доволен, что отделался так дешево.

Другая беда заключалась в том, что пришлось примерно на пятую часть урезать и без того далекую от нормы закладку в котел мяса и масла, и основной едой походников стала гречневая каша, сдобренная лишь запахом говяжьей тушенки. А в походе, как известно, людям следует есть особенно много жиров и мяса, чтобы сохранить работоспособность и возместить организму повышенный расход мускульной энергии.

Назад Дальше