— Наше вам, Татьяна Ильинишна!
— Танька, тебя зовут! — засмеялась малышка.
Борис так и застыл с открытым ртом, глядя на обернувшуюся к нему высокую и здоровенную деваху. Но тут раздался общий хохот, и жених с облегчением вздохнул. Так тебе и позволят в Арктике прилететь инкогнито!
Какой была, такой осталась — звонкой, насмешливой и донельзя самостоятельной. За все годы только раз всплакнула, не лежало у нее сердце отпускать мужа в эту экспедицию. Еле уговорил… Уж очень батя просил, привык за два совместных похода. Удачливым слыл батя, многие радисты к нему набивались, а тут сам кланяется: пойдем, Борька, тряхнем стариной. Поломался для виду, потешил свою гордость и согласился. Все, теперь если зимовать, только на дрейфующую станцию. Там ночь не ночь, самолет всегда прилетит, елку, почту, посылки сбросит — и человеком себя чувствуешь. А лучше всего вообще кончать с поляркой: дети в школу пошли — отцовский глаз нужен, да и Таньку грех вводить во искушение слишком длительной свободой. Вернусь — и швартуйся, Борис Григорьевич, на вечную стоянку в Черемушках. Из тридцати пяти лет чистых десять прожито в полярке. Мало? Много!
Полчаса осталось, на стрелки смотреть тошно — как полудохлые мухи на солнце… Капроновые нервы у бати — заснул. Значит, все у него решено, раз позволил себе заснуть: сообщат курс — запевай, а не сообщат — пешком, ползком пойдем искать ворота. Найдешь их, как же — прямо в рай… Ребята небось в балке томятся, гадают, почему это сеанс затянулся. Уходили — как хоккеисты вратаря по плечу хлопали: «Давай, Борька». Им хорошо, они каждый за себя отвечают, а в шайбе всегда виноват вратарь. Спасибо, ребята, за любовь и доверие…»
Сунул руку в ящик стола, вытащил кипу листков. У Ленькиной матери день рождения, а поздравление не отправлено. Мамочка, скажем прямо, три радиограммы в неделю от сыночка требует, чуть задержка — поднимает тревогу на сто слов. И докторские родители такие же психи, а у них, как на грех, тридцатилетие супружеской жизни — вот она, Лешкина радиограмма. Тоже будут бить во все колокола. Догадаются в Мирном — соврут что-нибудь помехи, мол, в ионосфере. Хорошо еще, что свою родню не разбаловал, приучил: раз в неделю «Жив, здоров» — и никаких тебе слюней.
Снова заставил себя думать о другом. Ребята наверняка веник на радостях докуривают — Тошкин эрзац-табак. Этому шкету все нипочем, на собственных похоронах фортели будет выкидывать. Сидит братва, концентраты жует, а Тошка приютился в углу, язык набок, накорябал что-то на бумажке — и прошу, товарищ Маслов, принять срочную радиограмму от члена коллектива Петра Задирако: «На деревню дедушке Макарову Алексею Григорьевичу. Дорогой дедушка, возьми меня отсюда. Мясо все слопали, никому я больше здесь не нужен, а намедни Гаврилов хотел меня высушить и пустить на курево…» Животы надорвали. Нигде не пропадет Тошка — счастливый характер.
Великая сила — характер, кому-кому, а радисту это известно. Хотя радист, дорогие товарищи, докторского образования и не имеет, а никакой доктор ему в подметки не годится, когда надо поднять человеку настроение. Ну, воздействовать на психику, что ли. Дурак-радист здорового мужика в хлюпика превратит, а умный из хлюпика сделает богатыря. Взять, к примеру, Савостикова. Мускулов вагон, а характера — маленькая тележка, совсем сдал парень после того, как заблудился в поземку. Тогда не кто-нибудь, а он, Борис, попросил Валеру сочинить текст, батя подписал, и пошла в Ленинградский спорткомитет радиограмма о геройском поведении мастера спорта Савостикова, спасшего начальника поезда. И такое оттуда поздравление Ленька получил, что по сей день готов вместо тягача сани тащить. С Валерой — наоборот. Жена сообщила, что тяжело заболел отец, подозрение на рак. Зачем? Пошлют за Валерой «ТУ-104» и доставят в Москву? Пришлось задержать радиограмму, а жену надоумить: сочувствуем, но просим учесть ситуацию.
А как в прошлом походе Серегу Попова лечили? Отпетым циником и бабником был Серега (был! Он-то есть, ты будешь или не будешь — вопрос), в тридцать четыре года неженатый, один у него разговор — женщины: как они — Антонина, Рая и другие — его обожают. Борис и предложил провести курс лечения. К обеду на десерт — первая радиограмма: «Дорогой мой ненаглядный твой сыночек уже толкается тук-тук в июне поеду рожать к твоим хочу назвать Сереженькой телеграфируй согласие. Твоя Марфуша».
Два дня Попов обалдевший ходил, за голову хватался: «Вот змея!» Выдержали Серегу неделю — и хлоп на стол новую радиограмму: «Согласно заявлению гражданки Петриковой Антонины Николаевны и показаниям свидетелей двое близнецов рожденных упомянутой гражданкой зарегистрированы вашу фамилию тчк Соответствии законом алименты взыскиваются вашего расчетного счета тчк Завзагсом Рудаков». Серега чуть не слег, но батя велел добавить еще. Добавили — радиограмму от родителей: «Приехала из Рязани Раиса на седьмом месяце говорит твой сообщи срочно принимать как невестку или нет». Тут Серега озверел, стал заикаться, и батя при всех сказал: «Поможем тебе, Попов, выручим, но обещай коллективу: о бабах больше ни звука». — «Да я… чего хочешь! Землю есть буду!» — «И с этим делом покончишь?» — «Батя! Клянусь!» Тогда признались…
Десять минут. Ну, родные мои, Володька, Генка, не томите душу, скажите, что записали и расшифровали! Если даже нет у Макарова на карте той проклятой вехи, хоть совесть будет спокойна… Вахты за вас нести буду, полы мыть в рубке!
Проверил настройку, поправил наушники.
— Батя, время!
Гаврилов покряхтел, встал, подошел к рации.
— Чего руки дрожат? Лошадей воровал?
— Х-холодно…
Гаврилов набросил на плечи Бориса свою каэшку.
— Эфирное создание… Может, микрофоном попробуешь?
— Не выйдет, батя.
— Все у вашего брата радиста шиворот-навыворот. От Комсомольской работали микрофоном, а у самого Мирного — морзянкой, и то слышимость будто комариный писк.
— Спроси у радиофизиков, я в теории не очень… Начали!
— Переведи эту тарабарщину на человеческий язык, Ну?
— РСОБ, РСОБ, РСОБ, я УФЕ, я УФЕ, Мирный вызывает поезд, Мирный вызывает поезд, как слышите меня, прием… Гаврилова вызывает Макаров, у рации Макаров… Ваня, твой запрос не разобрали, не поняли… Если тянешь технику на буксире, разрешаю все оставить, иди на одной «Харьковчанке», на одной «Харьковчанке»… У тебя дома все нормально, у ребят тоже. Ваня, уверен, что молчишь из-за поломки рации, из-за поломки рации… Как понял меня? Прием… Ваня, дружище, каждый час буду выходить на связь, слежу на всех частотах. Твой Алексей Макаров.
Борис уронил голову на грудь, замер.
— Не поняли… — раздумчиво, самому себе сказал Гаврилов. — Жаль, что не поняли… Зови ребят. Начнем, сынок, все сначала.
СЕРГЕЙ ПОПОВ
Перед самым вылетом с Востока приятель-магнитолог подарил Попову бутылку спирта — лучше бы сам ее выпил. Всю ночь Сергей Попов просидел с Мишкой Седовым, день проспал, а вечером выбрался из дома подышать свежим воздухом — нет «Оби», ушла. Жалко! Друзей не проводил, не помахал рукой с барьера…
Долго проклинал он ту самую бутылку.
Неприятности начались с разговора в кабинете начальника экспедиции. Макаров и начальники отрядов слушали внимательно, задавали вопросы, уточняли. Того, чего Попов опасался, не произошло: никто не осуждал его, не упрекал за то, что он выбрал самолет. Прочитанное вслух письмо Гаврилова подтверждало: в обратный поход пошли только добровольцы, и никаких претензий к тем, кто улетел, у него нет.
— А Сомов и Задирако почему все же остались? — поинтересовался Макаров.
— Никитин нажал, — ответил Попов. — Уговорил в последнюю минуту.
— А тебя не уговаривал?
— Нет. А то бы я тоже остался!
Выпалил — и покраснел. Глупо прозвучало, по-мальчишески. Никто, однако, не усмехнулся, будто не слышали.
— Мне идти? — Тоже не самое умное сказал: начальство лучше знает, когда отпустить.
— А куда собираешься идти-то? — Макаров на этот раз усмехнулся. — Куликов, возьмешь его к себе?
— Обойдусь, — коротко ответил начальник аэрометотряда.
— Кто берет Попова?
— Я беру, — пробасил Сорокин, заместитель начальника по хозяйственной части. — На камбуз, мыть посуду.
— Чего? — Попов не поверил своим ушам.
— Заметано, — Макаров кивнул. — Иди, Попов.
— Шутите, Алексей Григорьич?
— Можешь идти!
Вышел — как с ног до головы оплеванный. Снял шапку, подставил сырому ветру разгоряченную голову. Он, Сергей Попов, штурман четырех трансантарктических походов, будет кухонным мальчиком? Дудки!
Тогда и начал проклинать подаренную бутылку спирта, из-за которой проворонил «Обь». Хлопнул бы на стол заявление — и будьте здоровы! Не было еще такого, чтобы один человек за всех мыл посуду. Каждый отряд по очереди обслуживал камбуз. Значит, решили наказать, отомстить за то, что не улыбается начальству, как другие… Кто другие — в голову не приходило, но было ясно, что они наверняка имеются. Еще пожалеете о Сереге!
Сутки валялся на койке в пустом доме (из транспортного отряда один Мишка Седов в трех комнатах жил), курил одну сигарету за другой. Утром следующего дня явился на камбуз.
— Чего делать? — буркнул, не глядя на шеф-повара Петра Михалыча.
— Работа у нас не простая, не всякому уму постижимая! — с обычными своими вывертами запел повар. — Запамятовал, ты по каким наукам главный у нас специалист?
— Брось трепаться, Михалыч!
— Высшую математику знаешь?
— Ну, и дальше что?
— Тогда прикинь: сколько воды нужно натаскать и нагреть, чтобы выдраить два котла и десять штук кастрюль?
Сплюнул от злости Попов и отправился за водой.
Попов не слукавил: подойди к нему Валера, попроси: «Оставайся, Серега», — остался бы. Ноги не шли в самолет, на каждом шагу оборачивался, прислушивался, не зовет ли кто, но никто не звал, даже проститься не пришли.
Ой, как не хотелось улетать одному!
Самолюбие заставили и обида. Васе и Пете поклонились, ему — нет. Почему? Любили их больше? Ну, Петя, положим, ангелок без нимба, его всякий погладит, а с Васей близок разве что его кошелек. Кто на стоянках в инпорту не считал валюты для-ради приятелей? Он, Серега. Кого ни минуты в покое не оставляли, теребили: «А дальше что было?» Серегу. Кому из штурманов батя верил больше всего? Ему, Сереге! Так почему же не подошли, не сказали по-человечески: «Брось ерепениться, кореш, поползем вместе»? Ломал голову, не мог понять, почему им поклонились, а ему нет.
Между тем никакого секрета здесь не было.
Иной человек при первом знакомстве не нравится, даже вызывает антипатию: он как бы присматривается к новым товарищам, не торопится лезть в компанию и потому кажется высокомерным, много о себе мнящим. Но понемногу обнаруживается, что это вовсе не высокомерие, а сдержанность и скромность, высокоразвитое чувство собственного достоинства; в деле нет лучше таких людей. И уважение товарищей приходит к ним не сразу, зато надолго и прочно.
Другой же — с первой минуты любимец, он не ждет, пока его примут, — сам входит в компанию, заражает всех своей жизнерадостностью. Не человек, а дрожжи! Распахнутая душа — залезай, для всех места хватит! Но проходит время, и выясняется, что это внешний блеск — мишура, пленка сусального золота, под которой скрывается обыкновенная железяка. А жизнерадостность, веселость новичка — колокольный звон: отгремел и исчез, оставив после себя пустоту. И былое очарование уступает место равнодушию, которое тем глубже, чем больше обманулись товарищи в своих ожиданиях.
Таким был Сергей Попов. Но он этого не знал, так как размышлять, копаться в причинах и следствиях не привык; жизнь, пожалуй, ни разу не оборачивалась к нему сложной своей стороной. Повидал он немало, бывал во всяких передрягах, но обычно за чьей-нибудь широкой спиной, и поэтому легкость в мыслях и порою разгульная лихость не мешали ему лавировать меж многих подводных камней, встречавшихся на его пути.
Серега был в общем-то невредный парень, а штурман просто хороший. Иначе Гаврилов не брал бы его третий поход подряд. Веселый, никогда не унывающий, Серега мог в трудную минуту снять напряжение немудреной шуткой, не обижался на критику — стряхивал ее с себя, как попавший под дождь кот стряхивает капли воды, и лишь в работе серьезнел — далеко не безразличен был к оценке своего штурманского ремесла. За исключительное умение точно определиться ему прощались и безудержное хвастовство, и цинизм, от которого коробило даже воспитанных не в цветочной оранжерее походников, и неразборчивость в средствах — простительная, когда Серега, например, стащил со склада три бутылки шампанского на день рождения бати и потом обезоруживающе признался в этом, и непростительная, когда дело касалось женщин. Даже Ленька, сам не святой, испытывал неловкость, слушая откровения штурмана, а Алексей однажды вспылил и в резкой форме сказал, что если Серега «не заткнет фонтан», пусть пеняет на себя.
Так что отношение к Попову было двойственное: его очень ценили как штурмана и не очень — как человека. К третьему походу Попов наконец заметил это, но самокритичности в нем не было ни на грош, и плохо скрываемую товарищами иронию штурман воспринял как зависть. Его шутки стали злее и не вызывали больше улыбок, а бахвальство, когда-то казавшееся забавным, раздражало. Прежде, когда Серега с точностью до ста метров выходил к очередному гурию и, радостно хлопая себя по бедрам, восклицал: «Такого штурмана поискать надо, а, братва?" — все дружелюбно смеялись над его наивным самодовольством. А в последнем походе не смеялись, потому что Серега теперь уже не просто бахвалился, а подчеркивал свое превосходство, убеждал товарищей в полной их от него зависимости.
Особенно обидно высказался он на Востоке, когда Гаврилов предложил каждому сделать выбор. Сам батя тогда вышел, чтобы не давить авторитетом, не мешать людям принять ответственное решение. Поговорили, поспорили.
— Чего там болтать попусту, все равно полетим, — заявил Попов. — И обсуждать нечего.
— Это почему? — осведомился Валера.
— А потому, что лично я лечу.
— Ну, и что из этого следует?
— А то, что без меня вы через сто километров будете звать маму! — И засмеялся, весело обводя товарищей глазами, как бы приглашая их оценить его остроумие.
— Ты умеешь ходить? — спросил тогда Игнат.
— Ну? — насторожился Попов.
— Вот и иди… сам знаешь куда!..
Так что никакого секрета здесь не было.
И еще одно опасение Попова не оправдалось: положение его оказалось вовсе не таким уж унизительным. В экспедициях никакая работа не считается зазорной: даже начальники отрядов дежурят по камбузу, подметают полы, когда подходит очередь. И то, что теперь за всех мыл посуду Попов, вовсе не роняло его в глазах товарищей. Кого-кого, а Попова никто не позволил бы себе обвинить в трусости, не многие могли похвастаться четырьмя походами (вернее, тремя с половиной) и зимовкой на мысе Челюскина, где Серега самолично уложил двух медведей-людоедов (одного из карабина, другого, раненного, ножом) и километра четыре протащил на себе истекающего кровью метеоролога. Уловив сочувствие, Попов воспрянул духом: стал изображать из себя жертву несправедливости и мыл тарелки с видом низвергнутого с престола короля. По вечерам играл на бильярде, резался в «козла», вызывающе отворачивался, когда мимо проходил Макаров, и ронял реплики, из которых следовало, что начальство еще пожалеет о своем самоуправстве.
Но так продолжалось недолго. Дней через десять в Мирном только и говорили о том, как Синицын подвел Гаврилова, о сгоревшем балке Савостикова и небывалых морозах на трассе. Подобно морякам и летчикам, полярники крепко спаяны священным законом взаимопомощи и тяжело переживают, когда обстоятельства не позволяют выручить товарищей из беды. Повсюду — и в рабочих помещениях, и в кают-компании, и в жилых домах положение поезда Гаврилова стало основной темой разговоров. Искали виновных, прикидывали шансы походников и с горечью соглашались, что шансы эти невелики.