Повесть
Анатолий ПЕТУХОВ
(вычитка Долматова Лидия)
Мутная вода бурлила, свиваясь воронками, пригибала измочаленные прибрежные кусты ивы и стремительно
неслась по всей ширине русла. Лодка, опрокинутая вверх дном, лежала на том берегу.
— Говорено было, что через мост идти надо! — с досадой сказала Танька Шумилина, сверкнув большими
зелеными глазами на Ваську Гуся. — А ты затеял: «Пошли прямо, на лодке переплывем!» Вот и переплыли.
Остальные ребята молчали: с Гусем не поспоришь, но и не пропадешь — он опять что-нибудь придумает.
— А что, и переплывем! — огрызнулся Гусь. — Не твоя забота...
Он бросил на жухлую траву ободранный портфель, скинул фуфайку и стянул с себя грязную, давно не
стираную рубаху, обнажив смуглое жилистое тело.
— Лучше вернемся, — примирительно сказала Танька, у которой при одной мысли — окунуться в эту
бурлящую мутную воду — по спине пробежали мурашки.
— Возвращайся, если охота, — равнодушно буркнул Гусь.
Тощий настолько, что на боках проступали все ребра, Васька на мгновение задержался у самой воды и упруго
кинулся в реку.
Когда холодом обожгло тело, и Гусь почувствовал, насколько сильно течение и далек противоположный берег,
он понял, что совершил ошибку: нужно было уйти вверх хотя бы на полсотни метров, чтобы течением не успело
отнести под глинистый обрыв, где вода кружилась и клокотала особенно яростно. Можно, конечно, вернуться и
исправить ошибку, но когда на него сейчас смотрит Танька, эта заносчивая девчонка, отступать невозможно, и Гусь
продолжал плыть, как ни в чем не бывало, легко и быстро выбрасывая вперед длинные руки, будто купался. Так, по
крайней мере, казалось со стороны. В действительности же Васька вкладывал в единоборство с рекой все
искусство общепризнанного пловца Ceменихи и окрестных деревень.
На середине реки Гусь убедился, что тратить силы и бороться с течением бесполезно: под обрыв так и так
занесет. И тогда он повернул по струе и почти перестал работать руками, чтобы отдохнуть, подготовиться к
решительному и последнему рывку.
Ребята видели, как Гусь, будто напоровшись на невидимое препятствие, на секунду задержался, перевернулся
на спину, и его тут же понесло к обрыву. И все, не сговариваясь, не проронив ни слова, кинулись по берегу, чтобы
лучше видеть товарища, понять, что с ним произошло.
Тугая струя била в глинистый обрыв и, отражаясь от него, с шипением свивалась в водовороте, в воронке
которого кружился клок пены. Этот белый комок был для Гуся единственным точным ориентиром. Там центр
омута, кружало, где верховая струя уходит вниз почти до дна и, подхваченная глубинным течением, освобождается
из пут водоворота. Дальше она несется остепенившаяся и спокойная.
В голову Ваське пришла дерзкая мысль — ринуться прямо в водоворот и нырнуть в глубину вместе с верховой
струей.
Когда до крутящегося комка пены осталось не более десятка метров, и вода властно потянула Гуся к обрыву,
он изо всех сил рванулся к водовороту.
На какой-то миг ему удалось преодолеть силу бокового течения, и вот уже его подхватила отраженная струя.
Гусь вобрал полные легкие воздуха, изогнулся и полетел вниз головой.
Он почувствовал, как вода сдавила грудь, ощутил в ушах острую боль и огромным усилием гибкого тела
метнулся в сторону, подгребая под себя воду.
Впервые ему по-настоящему стало страшно в этой давящей холодной мгле.
Но вот боль в ушах отступила, давление ослабло, и сквозь сомкнутые веки проступила сумеречная желтизна.
В следующее мгновение реке вытолкнула Гуся на поверхность.
Водоворот остался позади. Крутой, поросший кустарником берег вот он, рядом. Гусь услышал, как заорали,
завопили на противоположном берегу ребята, и ему сделалось легко, и даже лихорадка унялась.
Он перевернул тяжелый дощаник, положил на дно весла, что лежали под лодкой, и столкнул посудину на воду.
Лодку относило течением, и ребята, неся одежду и портфель Гуся, перебегали с места на место, стараясь
угадать, куда именно он пристанет.
Посиневший от холода, весь в пупырышках, Гусь, наконец, причалил к берегу. Сережка Шумилин, брат
Таньки, рыжеголовый и веснушчатый, с готовностью протянул Гусю одежду.
— А Танька думала, что ты утонул! — сказал он, восхищенно глядя на Ваську,
— Она даже заревела! — добавил Толька Аксенов. — Это когда тебя в кружало затянуло.
— И ничего его не затянуло! Он сам нырнул, — возразил Сережка.
— Ага, сам! Ну-ка ты попробуй нырнуть, так узнаешь! — насмешливо сказал Толька.
— Конечно, сам! — не сдавался Сережка. — Гусь, скажи, сам нырнул или тебя затянуло?
— Д-давай сап-поги, — и Гусь, у которого от холода клацали зубы, протянул руку. Ему было приятно, что
Танька напереживалась за него: это хорошо, меньше будет задаваться.
Гусь обулся и только после этого ответил:
— Сам нырнул. Да и тянет туда здорово.
— Ну вот, я же говорил, я же говорил!..— обрадовался Сережка.
Вовка Рябов, черноголовый, как цыган, младший из ребят — он учился в пятом классе — тихо спросил:
— Скажи, а там, в кружале — страшно?
— Нырни и узнаешь, — усмехнулся Толька. Он был убежден, что Гусь, если ему и было страшно, не
признается в этом.
Но Гусь сказал:
— Страшно. Темно и давит со всех сторон, аж в ушах больно...
На пути от реки Гусь объявил, что завтра на рассвете отправится вверх по Сити на целых три дня.
— Тебе хорошо, — вздохнул Сережка. — Куда захотел, туда и пошел.
— А тебя кто держит? От мамкиного подола боишься опуститься?
Сережка покраснел, но промолчал. За брата заступилась Танька.
— Ты его не подговаривай! Все равно не пойдет. И нечего подолом укорять.
— Не укоряю и не подговариваю. И с собой никого не зову. А то возьмешь такого слабака — и тащи его на
себе.
— Это меня-то тащи?! — возмутился Сережка, и глаза его округлились. — А помнишь, на Малеевку
ходили? А на Мокрое болото?..
— Помню, помню.
— И сейчас бы пошел, если бы не к ночи.
— То-то, и оно! Без ночевки и дурак пойдет.
— Возьми меня! — вдруг сказал Толька Аксенов.
— На трое суток пойдешь? — недоверчиво скосил глаза Гусь. Тольку он считал трусишкой и никак не ожидал
от него такой решимости.
— А что? Запросто.
— Ox и задаст тебе отец, — сказала Танька.
— Ты-то молчи, тебя не спрашивают. Отец сам рассказывал, что, бывало, неделями в лесу пропадал.
— Он пропадал, а тебе задаст! — подзадоривала Танька, которой не хотелось, чтобы Гусь ушел в лес один
на все дни первомайских праздников.
— Ты что его пугаешь? — обернулся Гусь к Таньке. — Или сама хочешь со мной идти? Идем! Тогда уж
никого не возьму, и засмеялся.
— Дурак! — вспыхнула Танька. – С тобой я и в школу-то одна не пошла бы, но то, что в лес!
— Конечно! — хохотнул Гусь, — Я же не моряк с Балтфлота. Тебе ли водиться с оборванцем и шпаной, —
он сплюнул сквозь зубы.
— Бессовестный ты! Нахал! — Танька остановилась, возмущенная. — Девочки, отстанем от них! Пусть
вперед уходят.
Три девчонки, каждая из которых была моложе Шумилиной, заканчивающей восьмой класс, молча обступили
обиженную подругу и недружелюбными взглядами проводили ребят,
— Хвастун и зазнайка! Подумаешь, Сить переплыл!..— презрительно пожала плечами Танька.
Девчонки молчали. Наверно, Танька права, раз так говорит. Она уже почти взрослая, комсомолка, мечтает
быть врачом, и все знают, что моряк Лешка Пашков, когда приезжал в январе в отпуск, два раза водил ее в кино, не
раз они были в клубе на танцах.
И в то же время всем доподлинно было известно, что мальчишки Семенихи тянулись, липли к Ваське Гусю, и
им за это крепко доставалось дома, потому что Гусь, по всеобщему мнению взрослых, — шпана и хулиган и
ничему хорошему научиться у него невозможно.
Таньке было грустно. Не первый раз Гусь напоминал ей о моряке. А что он знает, этот Гусь, что понимает?
Лешка-моряк и вправду водил ее в кино, и билеты сам покупал, и на танцах они были. Все верно. Но что из этого?
Ведь потом — это знает вся деревня — Лешка до конца отпуска гулял с зоотехником Любой Сувориной. И сейчас
они переписываются. Так зачем же вспоминать, что было и давно прошло?
И в то же время Танька не могла забыть, что до зимних каникул, до приезда Лешки-моряка, Гусь никогда так
дерзко и насмешливо не разговаривал с нею. Пять лет они учились вместе, даже сидели за одной партой. И после
того, как Гусь остался в пятом на второй год, они продолжали дружить. На воскресенья и на каникулы — школа от
деревни за десять километров — часто ходили домой вместе, и Васька всегда нес ее портфель, а как-то раз и ее
перетащил через разлившийся ручей.
Но после зимних каникул все изменилось. Раньше Васька не шутя, серьезно мог бы пригласить ее с собой в
лес — ходили же они вдвоем и за морошкой, и за грибами. А теперь он просто посмеялся над нею при всех и
доволен.
«Ну и наплевать! — зло думала Танька, — Пусть насмехается. Я в долгу не останусь».
На Семениху, тихую деревеньку в двадцать с небольшим домов, смотрели звезды. Им, звездам, хорошо были
видны поля, темными лоскутьями лепившиеся к задворкам, и безбрежный лее, который смыкался вокруг этих
полей сплошным кольцом. Кое-где в лесу рыжими проплешинами виднелись еще не успевшие позеленеть пожни и
серые прямоугольники лесосек.
Огибая широкой дугой Семениху, надвое раскалывала лее река Сить. Полая вода залила прибрежные луга, и
Сить казалась большой, широкой и полноводной. А где-то далеко-далеко, наверно, в полусотне километров от
Семенихи, Сить начиналась крохотным ручейком и текла сначала на север, потом на восток. В Сить впадали
бесчисленные ручьи и речки, почти пересыхающее летом, которые брали свое начало из болот и оврагов.
Одним из таких болот было большое Журавлиное. Веснами Гусь не раз слыхал на этом болоте вой волков и
намеревался поискать там волчье логово. Для одного — это занятие не очень-то веселое, но, может быть, Толька в
самом дело сумеет выкрутиться и улизнуть из дому? Тогда и логово поискать можно.
Толька пришел еще задолго до рассвета.
— Я на окне записку оставил, — сказал он Гусю, — чтобы искать не вздумали. А то такую панику
поднимут!
— И правильно. Спросился бы — не отпустили... Жратвы-то много взял?
— Да взял... Хлеба, картошки, сала кусок тяпнул...
— A y меня дома, понимаешь, ни шиша не оказалось. Один хлеб. У мамки, наверно, что-нибудь припасено к
празднику, так она спрятала куда-то. Не мог найти. А может, и вправду, как она говорит, ничего нету...
— Проживем! — бодро сказал Толька. — У тебя-то мамка не ругалась, что пошел?
— Ей-то чего?.. Даже рада. Праздник же! Закроет дверь и пойдет по гостям. Ни варить, ни готовить не
надо... Не из чего готовить, да и с одной-то рукой знаешь сколько мороки, хоть с тестом, хоть с чугунами...
Они шагали по лесной тропе, мягкой от подопревшей и мокрой прошлогодней листвы, и слышали, как над
головами в предутренней тишине с хорканьем и циканьем горгетали вальдшнепы. Где-то за полями начали токовать
тетерева.
С восходом солнца ребята уже были на дальних пожнях, что тянулись по берегам Сити в глухом, еще не
тронутом человеком суземье. Стайка уток поднялась с пожни, над самой водой протянула вдоль Сити, и бесшумно
опустилось у противоположного берега. Над рекой токовали бекасы. С отрывистыми резкими криками быстрые
белобрюхие птицы взмывали вверх и, сделав плавный полукруг, пикировали к воде. Над лесом далеко окрест
разносились их протяжные крики. Без устали, с короткими перемолчками звонко барабанила о сухое дерево желна.
Гусь бросил холщовую сумку-торбу под старую сосну, что стояла на краю пожни, вытащил из-за пояса топор.
— Таскай хвою, — сказал он Тольке,— а я срублю сухарину. Костришко надо сделать да хоть поесть
маленько, а то уж в брюхе урчит...
Спустя полчаса на берегу горел жаркий костер. Гусь жадно уплетал хлеб с салом, прислушивался к птичьему
гомону и с видом знатока давал Тольке свои пояснения. Он различал по голосам почти всех птиц, но названий
многих из них не знал и потому называл по-своему.
— Слышишь, желтобрюшка поет? — говорил он, обращая внимание на незатейливую песенку овсянки.— А
трещат, тараторят — это пестрогрудки...
Пестрогрудками он называл дроздов, краснозобиком — малиновку, тюриком — зяблика; крапивника, за
подергивание коротким хвостиком, — подергушкой, а чекана, за бесконечные поклоны, — богомолкой.
Толька пододвинулся ближе к костру: от реки тянуло холодом.
— Гусь, скажи, ты чего-нибудь боишься? — вдруг спросил он.
— Боюсь.
— Медведя?
— А его-то чего бояться? Медведь — чепуха. Он не тронет. Я за мамку боюсь, боюсь, что она когда-нибудь
повесится...
— Неужто вправду так думаешь? С чего ей вешаться-то?
— С тоски. Одна она. Совсем одна.
— А ты?
— Что — я? Я сам по себе. Только ей мешаю.
— Почему мешаешь?
— Ничего ты, я вижу, не понимаешь, — вздохнул Гусь.
— А ты толком скажи — пойму.
Гусь молчал, раздумывая, говорить или нет.
Историю Дарьи Гусевой — его матери — хорошо знала вся деревня. В сорок третьем году, когда фашисты
отступили из здешних краев — а голод был страшный! — ребятишки, да и взрослые ходили по их землянкам да
блиндажам искать, не осталось ли чего съестного. Даша, тогда ей всего-то было десять годов, тоже пошла туда со
своими братьями. В одной землянке они нашли ящик печенья. Целый ящик! Наелись досыта, а потом решили этот
ящик домой унести. Только сдвинули с места, тут и ахнуло: ящик был заминирован. Братьев Даши на куски
разнесло, а ей руку оторвало. Мать, только что пережившая гибель мужа, от такого горя с ума сошла и скоро
умерла, а осиротевшую Дашу пригрела одинокая бабка Анфиска. Вдвоем они и жили.
В девках Дарья была красавица, одно плохо — без руки. Посватался к ней какой-то вербованный, с
лесопункта, она и вышла замуж. А расписываться он не стал. Меньше года пожил и выгнал с ребенком. Опять
Дарья осталась с бабкой Анфиской. Никому не нужна стала на всю-то жизнь такая, безрукая, да еще с ребенком.
И часто в минуты горького отчаяния Дарья укоряла Гуся: «Ты всю мою жисть испортил!..» Васька понимал ее
тоску, ее боль, но что он мог поделать? Разве виноват он, что родился на свет?
Но сейчас Гусь так ничего и не сказал Тольке: зачем говорить, к чему!
Долго молчали.
— Она тебя бьет? — спросил Толька.
— Била. А теперь — нет. Так, иногда сгоряча хватит, что под руку попадется... Да я на это не обижаюсь...
Вот кончу восемь классов и подамся в город. На завод поступлю и мамку возьму с собой. Там, в городе-то, все
готовое. Один кран открыл — холодная вода, другой открыл — горячая. И печку топить не надо: батареями топят.
Сварить что понадобится, газ включил — и готово. Мамке легко в городе будет.
— Я тоже из деревни уеду. Батя пьет, дома каждый день скандалы... Стыдно!.. В техникум хочу поступить.
Выучусь на машиниста! По всей стране ездить буду...
Дремала тайга. Еще не пропела свою первую песню зорянка, и лишь какой-то неутомимый вальдшнеп
одиноко летал вдоль опушки, роняя в предутреннюю тишину монотонный и хриплый зов.
Вальдшнеп летал по кругу. Через каждые пять-семь минут его силуэт показывался из-за вершин деревьев на