— Буря и без нас с ним сделается, мистер Джон. Спустимся лучше поскорее на дек.
— Все на дек! — закричал капитан. — Только один кто-нибудь сорви парус грот-брам-стеньги. Пошел вниз! Живо!
Матросы с радостью повиновались, и все мигом спустились по снастям: я один остался на грот-марсе и тотчас полез по вантам, чтобы добраться до крюйселя, но я еще не достиг туда, как шквал налетел. Парус над моей головою надулся, как шар, и мог в минуту сломать мачту. Я бросился как только можно было скорее посереди такой сумятицы; уцепившись одной рукой за крюйсель, я выхватил другою кинжал и принялся пилить толстую веревку, которою был привязан угол паруса. Не скоро бы я это кончил, если бы ветер сам не помог мне. Я не успел перепилить и трети веревки, как она оборвалась; другая тоже не удержалась; парус, удерживаемый только сверху, развевался надо мной, как саван; потом раздался треск, и он унесся как облако в бездну небесную. В ту же самую минуту корабль страшно вздрогнул, и мне послышался голос Стенбау, раздававшийся громче бури; он кликнул меня по имени. Огромная волна поддала в корабль с борту; я почувствовал, что он ложится на бок, как раненый зверь; я изо всей силы уцепился за ванты; мачты накренились к морю; я увидел, как бушует оно прямо подо мною. Голова у меня закружилась; мне чудилось, что бездонная пропасть проревела мое имя. Я смекнул, что ног и рук моих не довольно, чтобы удержаться, ухватился за веревку зубами, закрыл глаза и только ждал, что меня обдаст смертельным холодом воды. Однако я ошибся. «Трезубец» был не такой корабль, чтобы поддаться с первого раза; я чувствовал, что он подымается, открыл глаза и приметил под собою дек и матросов. Мне только и нужно было; я схватился за веревку и мигом очутился на шканцах между капитаном Стенбау и лейтенантом Борком, когда все уже думали, что я погиб.
Капитан пожал мне руку, опасность, которой я подвергался, была забыта. Что касается до Борка, то он только поклонился мне и даже не сказал ни слова.
Быстрота ветра принудила Стенбау лечь в дрейф вместо того, чтобы нестись вперед все далее от земли; для этого надобно было поворотить овер-штанг и подставить буре корму. При этой перемене положения вал поддал нам с борту и принудил меня описать по воздуху красивую кривую линию, за которую капитан пожал мне руку.
Стенбау не терял времени. Вместо больших парусов, покрывающих весь корабль, он велел распустить только три малых. При этом мы не подставляли борта ветру, и валы не могли поддавать. Маневр заслужил полное одобрение Боба, и он, похвалив меня за мое отважное путешествие по воздуху, принялся толковать мне, в чем дело. По его мнению, буря уже почти прошла и ветер скоро должен был перескочить с юго-востока на северо-восток. В таком случае стоит только поднять большие паруса, и мы тотчас вознаградим потерянное время.
Вышло точно так, как говорил Боб. Буря утихала, хоть волны еще страшно бушевали; к вечеру ветер подул с западо-севера-запада; мы мужественно приняли его правым бортом и на другое утро шли тем же путем, с которого вчерашняя буря нас сбила.
В тот же вечер Лиссабон был у нас на виду, а на третий день, проснувшись рано утром, мы увидели вместе берега Европы и Африки. Вид этих берегов, столь близких один от другого, был восхитителен: с обеих сторон возвышаются покрытые снегом горы, а на испанском берегу стоят местами мавританские города, которые как будто не принадлежат к Европе, а к Африке и некогда перескочили через пролив, оставив противоположный берег пустым. Весь экипаж вышел на палубу полюбоваться этим великолепным зрелищем. Я искал между матросами бедняка Девида, о котором в последние дни совсем забыл: один он, ко всему нечувствительный, не выходил наверх.
Часа через три после того мы бросили якорь под пушками Гибралтара, салютовали двадцатью одним выстрелом, и форт вежливо отвечал нам тем же числом.
XI
Гибралтар не город; это крепость, в которой строгая воинская дисциплина простирается на всех жителей. Зато он важен только как военный пост; в этом отношении Гибралтар всем известен, и я не стану о нем говорить.
Высадив нового губернатора, мы должны были дожидаться на рейде приказаний от правительства. По обыкновенной своей доброте капитан Стенбау, чтобы нам не так скучно было, позволял всякий день половине экипажа сходить на берег; мы скоро познакомились с несколькими офицерами гибралтарского гарнизона, а они познакомили нас в домах, в которые были вхожими. Эти посещения, прекрасная библиотека, принадлежащая крепости, и прогулки верхом по окрестностям города составляли все наши заботы.
Я очень подружился с Джемсом; мы везде бывали вместе, и так как у него, кроме жалованья, ничего не было, то я всегда принимал на свой счет большую часть издержек, которые мы вместе делали, но так, чтобы он не мог этим обидеться. Так, например, я нанял на все время нашей стоянки двух прекрасных арабских коней, и, разумеется, Джемс, пользуясь этой расточительностью, ездил на одном из них.
При одной из таких поездок мы увидели орла, который спустился на палую лошадь и, не во гнев историкам этой благородной птицы, пожирал падалицу с такою жадностью, что подпустил меня к себе на сто шагов. Я часто видывал, как наши мужики били зайцев в логовище: они ходили около зверька, более и более стесняя круг, и наконец, убивали его палкой по голове. Царь птиц сидел так неподвижно, что я вздумал попробовать то же средство. У меня были в карманах превосходные маленькие пистолеты; я вынул один из них, взвел курок и начал скакать вокруг орла во всю прыть моего коня; а Джемс стоял на месте, посматривал на этот опыт и сомнительно покачивал головою. Точно ли это кружение производит на животное такое действие, что оно не может сойти с места, или орел в припадке обжорства до того наклевался, что ему трудно было подняться, — только как бы то ни было, он подпустил меня к себе на каких-нибудь двадцать пять шагов; тут я вдруг остановил лошадь и приготовился выстрелить; видя, что жизнь его в опасности, орел хотел было полететь, но еще не успел подняться, как я уже выстрелил и разбил ему крыло.
Мы оба с Джемсом вскрикнули от радости и соскочили с лошадей, чтобы взять свою добычу; но это было нелегко; раненый приготовился к обороне и, казалось, решился дорого продать свою свободу. Убить его было бы нетрудно, но нам хотелось взять его живого, чтобы свезти на корабль, и мы повели правильную атаку.
Я ничего не видел прекраснее этого царя пернатых, когда он с гордым видом посматривал на наши приготовления. Сначала мы было хотели схватить его поперек тела, загнуть голову под крыло и унести, как курицу; но два или три удара клювом, из которых один сделал Джемсу на руке довольно глубокую рану, заставили нас отказаться от этого средства. Мы попробовали другой способ: взяли свои платки; одним я замотал ему голову, другим Джемс спутал ноги; потом мы подвязали крыло, закутали орла, как мумию, привязали в тороки и, гордясь своею добычею, возвратились в Гибралтар. Баркас ждал нас в порте и с торжеством повез на корабль.
Приближаясь к кораблю, мы показали сигналами, что везем нечто необычайное, и потому все оставшиеся на корабле ждали нас у трапа. Прежде всего мы позвали фельдшера, чтобы отрезать крыло; но как закутанного орла трудно было отличить от индейки, то наш помощник эскулапов объявил, что это не его дело, а повара. Позвали повара, и тот в минуту отнял раненое крыло. Потом мы распутали орлу ноги, раскутали голову, и весь экипаж вскрикнул от удивления при виде благородного пленника. С позволения капитана, мы отвели ему место на корабле, и в неделю наш Никк сделался ручным, как попугай.
В Плимуте я доказал свою сметливость, управляя экспедицией в Вальсмоут; во время бури доказал свою неустрашимость, срезав парус крюйсель; теперь доказал свою ловкость, подстрелив из пистолета орла. Зато с этих пор на меня уже смотрели на «Трезубце» не как на новичка, а как на настоящего моряка.
Стенбау обращался со мною совершенно дружески, сколько можно было, чтобы не обидеть моих товарищей; зато Борк, кажется, более и более меня ненавидел. Впрочем, это было общее несчастие всех моих молодых товарищей и других офицеров, принадлежавших, подобно мне, к аристократии. Делать было нечего, и я, так же, как они, не обращал на это большого внимания. Я исполнял свои обязанности с величайшею точностью, во время нашей стоянки не доставил лейтенанту ни одного случая наказать меня, и потому он, при всей своей доброй воле, принужден был отложить это до другого времени.
Мы уже стояли в Гибралтаре около месяца, ожидая предписаний адмиралтейства; наконец в двадцать девятый день вдали показался корабль, который маневрировал, чтобы войти в порт. Мы тотчас рассмотрели, что это сорокашестипушечный фрегат «Solsette», и были уверены, что он везет нам предписания. Весь экипаж радовался, потому что жизнь в Гибралтаре надоела уже офицерам и матросам. Мы не ошиблись; под вечер капитан фрегата «Solsette» привез на «Трезубец» давно желанные депеши. Стенбау сам вскрыл пакет; кроме предписаний адмиралтейства, тут было много частных писем и, между прочим, одно к Девиду; капитан отдал его мне.
Во все двадцать девять дней, которые мы провели в Гибралтаре, Девид ни разу не ездил на берег: он все оставался на корабле, мрачный и безмолвный; но между тем исполнял свои обязанности с точностью и ловкостью, которые сделали бы честь настоящему матросу. Я нашел бедняка в парусном чулане; он чинил парус. Я отдал ему письмо, и он, узнав руку, тотчас его распечатал. С первых строк он страшно побледнел; дрожащие его губы посинели, потом крупные капли пота покатились по его лицу. Дочитав письмо, он сложил его и спрятал за пазуху.
— Что тебе пишут, Девид? — спросил я.
— Чего я ожидал, — отвечал он.
— Однако же, письмо, кажется, очень поразило тебя?
— Да, ведь хоть и ждал удара, от этого не меньше больно.
— Девид, — сказал я, — поверь мне свою тайну, как другу.
— Теперь никакой друг на свете мне не поможет; однако я все-таки благодарен вам, мистер Джон. Я никогда не забуду, что вы и капитан для меня делали.
— Не унывай, любезный друг Девид, не теряй мужества.
— Вы видите, я спокоен, — сказал он, принявшись снова зашивать парус.
И точно, он казался спокойным, но это было спокойствие отчаяния и безнадежности.
Я возвратился к капитану с горестью. Я хотел сообщить начальнику свои опасения насчет Девида, но он тотчас сказал мне:
— Я сейчас обрадую вас, мистер Девис. Мы идем в Константинополь, подкрепить представления, которые нашему послу, г. Эдеру, поручено сделать Блистательной Порте. Вы увидите землю «Тысячи одной ночи», Восток, о котором вы всегда мечтали; увидите его, быть может, сквозь пороховой дым, но это, конечно, не отнимет у него поэзии. Объявите об этом экипажу и прикажите, чтобы все были готовы к выходу в море на рассвете.
Капитан угадал: ничто не могло быть для меня приятнее этой вести; она выгнала из головы моей все другие мысли. Я тотчас пошел сообщить лейтенанту приказание капитана. Со времени приключения с Девидом Стенбау почти никогда не обращался прямо к нему и обыкновенно сообщал свою волю через меня. Борк не мог не заметить этого и еще более невзлюбил меня.
Но, как в этом случае, да и всегда, говоря с ним, я наблюдал почтительные формы самой строгой дисциплины, то он отвечал с холодною и принужденною учтивостью, и мы разошлись.
Вечером мы начали сниматься с якоря и, как ветер был благоприятный, ночью подняли паруса, и на другой день часа в четыре пополудни уже потеряли землю из вида.
Первая вечерняя вахта, к которой я принадлежал, сменилась, и я начал уже раздеваться, как вдруг в кормовой части послышался шум и раздался крик: «Режут!» Я бросился на палубу, и меня поразило ужасное, неожиданное зрелище.
Четыре матроса держали Девида, в руках у него был окровавленный нож; а первый лейтенант, сбросив мундир, показывал широкую рану в верхней части правой руки. Как ни удивительно было это происшествие, но было ясно, что Девид хотел убить Борка; к счастью, матрос, стоявший поблизости, увидел, как железо блеснуло, закричал, и лейтенант отразил удар рукою: нож, направленный ему прямо в грудь, попал в плечо. Девид замахнулся было снова, но Борк схватил его за руку; между тем подоспели матросы и связали убийцу.
Стенбау выбежал на палубу почти в одно время со мною и все это видел. Невозможно выразить горести, которая изобразилась при этом зрелище на почтенном лице доброго старика. В сердце своем он всегда был расположен более к Девиду, чем к Борку; но подобного поступка извинить ничем не возможно: это — настоящее преднамеренное убийство. Капитан приказал заковать преступника в кандалы и посадить в трюм; потом назначил на третий день собрание военного суда.
Ночью, накануне собрания, капитан прислал за мною и спросил, не знаю ли я чего особенного об этом несчастном деле? Я знал только то, что известно было и самому капитану, и потому не мог сообщить ему никаких сведений. Я предлагал сходить в трюм, чтобы выспросить, что можно, у самого Девида; но это было противно военным законам: преступник до начатия суда не мог иметь никаких сообщений с кем бы то ни было.
На другой день, после чистки оружия, то есть часов в десять, военный суд собрался в кают-компании. Там поставлен был большой стол, покрытый зеленым сукном, и посередине его лежала большая Библия. Судьи сели в конце стола против дверей: капитан Стенбау, два вторых лейтенанта, подшкипер и Джемс, как старший из мичманов. По сторонам стояли сержант и офицер, которому поручено было поддерживать обвинение, оба с непокрытой головою, а первый с обнаженною шпагою в руках. Как скоро судьи заняли свои места, двери растворили и впустили матросов, которые стали в оставленном для них полукружии; что касается до первого лейтенанта, то он оставался в своей каюте.
Привели преступника: он был бледен, но совершенно спокоен; все мы вздрогнули при виде этого человека, которого насильственно отторгли от жизни безвестной, но спокойной и счастливой, и который, как безумный, наткнулся на преступление. Закон, конечно, был справедлив; но между тем этот человек был некоторым образом вовлечен в преступление нами самими, и, несмотря на все наше соболезнование, мы могли только столкнуть его в бездну, на край которой он ступил.
Несколько минут продолжалось молчание, и такие же мысли, конечно, представлялись всем участникам этой торжественной сцены. Наконец раздался голос капитана.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Девид Монсон, — отвечал преступник голосом тверже голоса судьи.
— Который тебе год?
— Тридцать девять лет и три месяца.
— Откуда ты родом?
— Из деревни Сальтас.
— Девид Монсон, тебя обвиняют в том, что ты в ночь с четвертого на пятое декабря пытался убить лейтенанта Борка.
— Это правда.
— Какие причины побудили тебя к этому преступлению?
— Некоторые из этих причин вы знаете, капитан, и я не стану говорить о них. А вот и другие.
При этих словах Девид вынул из-за пазухи бумагу и положил ее на стол. Это было письмо, которое я отдал ему дня три назад в Гибралтаре.
Капитан взял его и, читая, был заметно тронут; потом передал его своему соседу; таким образом оно перешло через руки всех судий, и последний из них, прочтя, положил его на стол.
— Что же такое в этом письме? — спросил офицер-обвинитель.
— В этом письме пишут, — сказал Девид, — что жена моя, овдовев при жизни мужа и оставшись с пятерыми детьми, продала все, что у нее было, чтобы их прокормить; а потом стала просить милостыню. Однажды ей в целый день ничего не подали, голодные дети плакали, она украла у булочника кусок хлеба; из милости и из сострадания к ее горестному положению, ее не повесили, но посадили на всю жизнь в тюрьму, а детей моих, как бродяг, отдали в богадельню. Вот что в этом письме… О, мои детушки, мои бедные детушки! — вскричал Девид с таким раздирающим сердце рыданием, что слезы брызнули из глаз всех.
— О, — продолжал Девид после минутного молчания, — я бы все простил ему, как христианин, клянусь Библиею, которая лежит перед вами, господа. Я бы простил ему, что он отнял у меня все на свете, оторвал меня от родины, от дому, от семейства; простил бы ему, что он бил меня, как собаку… Как бы он ни мучил меня, я бы простил его… Но бесчестье жены и детей моих!.. Жена моя в тюрьме, дети мои в богадельне! О, когда я получил это письмо, мне казалось, что все злые духи ада забрались ко мне в грудь и кричат мне: «Отомстить ему!»