Приключения Джона Девиса - Александр Дюма 13 стр.


— Спасибо тебе, Боб, у меня на сердце отлегло; теперь мне так легко стало, что хотелось бы заснуть.

— Ну, так прощай же, брат; я не хотел тебе сказать, а я и сам рад прикорнуть.

Они улеглись; через несколько минут я услышал громкое храпение Боба и более тихое дыхание бедного Девида.

Я пошел в свою каюту, но не надеясь успокоиться, как они. И действительно, я не спал во всю ночь, и на рассвете вышел на палубу.

Было еще довольно темно; идя к носовой части, я запнулся за что-то у подножия грот-мачты; я нагнулся посмотреть, что это такое, и увидел блок, прикрепленный к деку.

— Зачем это здесь блок? — спросил я матроса, который был ближе ко мне.

Тот, не говоря ни слова, указал на второй блок, прикрепленный к грот-рее, и третий, который приделывали к юту. Я понял, что приготовления к казни уже сделаны. Подняв глаза к верху мачты, я увидел, что два матроса привязывают флаг юстиции; он был еще свернут и опутан бечевкою, которая висела до палубы, чтобы можно было распустить его в минуту казни.

Все эти приготовления делались в безмолвии, которое прерывал только Никк, сидя на конце грот-реи.

В половине двенадцатого барабан вызвал всех на палубу. Морские солдаты стали в два ряда у правого и левого борта, в нескольких футах от обшивки и вокруг мачты.

В двенадцать часов без пяти минут Девид появился из люка носового трапа; с одного бока его был пастор, с другого Боб; он был очень бледен, но шел твердо…

Время, в которое происходила последняя церемония, сама по себе печальная и торжественная, придало ей еще большую мрачность. Солнце проглянуло на минуту на западе и ложилось за широкими полосами облаков в море, а сумерки спускались быстро, как обыкновенно бывает в полуденных странах; весь экипаж стоял с непокрытыми головами. Пастор прочел отпускные молитвы; Боб толкнул ростер, койка с трупом упала в море, которое закрылось за нею, и корабль величественно удалился, заглаживая своим следом круги, которые образовал труп Девида, канувший в море.

Это происшествие опечалило весь экипаж, и никто еще не развеселился, когда через десять дней после того мы пришли в Мальту.

XII

Как только мы вступили в гавань этого интересного острова, которую называют портом англичан, нас окружило множество маленьких лодок с дынями, апельсинами, гранатами, виноградом и кактусовыми яблоками; те, которые привезли эти плоды, предлагали свой товар с такими разнообразными криками и на таком странном наречии, что можно было бы подумать, будто мы очутились между туземцами какого-нибудь дикого острова южного моря, если бы не видели одного из чудес человеческой цивилизации Мальты, которая походит на кучу перегорелых кирпичей, навешанную на пепле вулкана.

Я не стану говорить об удивительных фортификационных работах, которые сделали Мальту крепостью совершенно неприступною. Когда французы взяли Мальту, Бонапарте и его офицеры осматривали эти укрепления и удивлялись, что все это так легко досталось в их руки. Кафарелли, который был тут же, сказал: «Право, генерал, хорошо, что тут случился гарнизон: было кому отворить нам ворота». Вместо описаний, я посоветую читателю взглянуть на какой-нибудь план Мальты. Но никакой в свете план не может подать понятие о зрелище, которое представляет Лавалеттская пристань: несмотря на всю мою самоуверенность, я не надеюсь верно изобразить его. Хотя на нас были мундиры, повсюду здесь уважаемые, однако же мы с трудом пробирались между торгашами, которые жгли кофе у самых наших ног, женщинами, которые преследовали нас, предлагая плоды, водоносами, которые оглушили нас криками: Aqua pura; наконец, нищими, которые обступили нас, протягивая свои шляпы так, что надобно было расталкивать их локтями, чтобы пробираться вперед. Несмотря на сильное соперничество, кажется, что это ремесло прибыльно; нищий отказывает сыну своему в наследство место, которое занимал на strada, ведущей к городу, точно так же, как лорд передает сыну место свое в верхней палате. Лестница, где это происходит, по одному уже своему имени кажется исключительным достоянием тех, кто ее занимает. Она называется Nix mangiare. Ученым, конечно, трудно было бы приискать этимологию этого слова, но я помогу им.

Один старый нищий араб, не зная итальянского языка, ни мальтийского арабского наречия, излагал просьбу свою прохожим следующим образом:

— Nix padre, nix madre, nix mangiare, nix bebere.

To есть, нет ни отца, ни матери, нечего есть, нечего пить. Он с таким горестным выражением произносил слова nix mangiare, что они всех поражали, и разноплеменные матросы, останавливающиеся в Мальте, прозвали таким образом и лестницу, на которой он отправлял ремесло свое.

Мальтийцы носят куртки с тремя или с четырьмя рядами металлических пуговиц, в виде колокольчиков, красный платок на голове и пояс того же цвета; черты их вообще резки и грубы, а в черных глазах выражается или дерзость, или низкое коварство. У женщин к этому неприятному выражению лица присоединяется еще отвратительная нечистота. Хорошенькие женщины, которых изредка встречаешь в Мальте, все — сицилианки; этих полугречанок узнаешь с первого взгляда: лицо у них миловидное, улыбка лукавая, глаза мягкие, как бархат, всегда заглядываются на офицерские эполеты, мичманские усики и кортики. Они присвоили себе исключительное право обращать в свою пользу чувствительность моряков. Мальтийки стараются оспаривать у них это преимущество, но победа почти всегда остается на стороне хорошеньких сицилианок.

Приехав в Лавалетту, мы были поражены противоположностью города с портом: порт весел и шумен, город скучен и безмолвен. Впрочем, мы выходили на берег только чтобы налиться водою и тотчас возвратились на корабль. Ветер был благоприятный, и мы в тот же вечер снялись с якоря.

Мы шли с попутным ветром всю ночь и следующий день, и Борк во все время не выходил на палубу; вечером вахту сменили и, как обыкновенно, послали спать в тридцатишестифутовую батарею. Все мы, укачиваемые Ионийскими волнами, с час уже спокойно спали в своих койках, как вдруг ядро просвистало в наших снастях и пробило малый стаксель; за ним последовало другое и пролетело сквозь парус бизань-мачты. Вахтенный, видно, заснул: мы сошлись с кораблем, который тотчас и прислал нам пару визитных билетов. Но что это было за судно — линейный корабль, фрегат, канонерская лодка, — этого, по темноте ночи, никто не знал. Когда я выскочил на палубу, третье ядро ударило в шпиль. Прежде всех попался мне Борк; он давал разные противоречащие приказания; это происшествие застигло лейтенанта врасплох, и потому голос его не имел своей обыкновенной твердости, и мне во второй раз пришло в голову, что этот человек трус и только умеет преодолевать себя. Я еще более утвердился в этом мнении, услышав на шканцах твердый, звучный голос капитана.

— Живо на работу! — кричал старый морской волк, у которого в подобных случаях являлась неожиданная твердость. — К ружью! По местам! Койки долой! Где сигнальный? Где все?

Тут началась суматоха, которой я не берусь и описывать; потом все пришло в порядок, и минут через десять все были на своих местах.

Между тем мы переменили положение и вышли из вида неприятеля; потом, когда все было готова, капитан велел спуститься на него. Через минуту мы увидели паруса, которые казались легкими белыми облаками: в ту же минуту судно опоясалось огнем, и снасти наши затрещали; несколько обломков рей упало на палубу.

— Это бриг! — вскричал капитан. — Погоди, голубчик, попался ты нам! Смирно! Эй, на бриге! — продолжал он, крича в рупор. — Кто там? Мы «Трезубец», семидесятипушечный фрегат великобританского флота.

Через несколько секунд голос как будто какого морского духа прилетел по воздуху.

— А мы шлюп великобританского флота «Обезьяна».

— Вот тебе на! — сказал капитан.

— Вот тебе на! — повторил весь экипаж, и все расхохотались, потому что раненых никого не было.

Не прими капитан благоразумной предосторожности, мы принялись бы палить в своих, как они стреляли в нас, и, вероятно, только при абордаже узнали бы друг друга, потому что стали бы кричать на одном и том же языке.

Капитан шлюпа «Обезьяна» приехал к нам и извинился, садясь с нами за чайный стол. Между тем койки были снова спущены, сигналы исчезли, пушки возвратились на свои места, и часть экипажа, которая не была на вахте, спокойно отправилась продолжать прерванный сон.

XIII

Через несколько дней мы пришли в Смирну, и как только бросили якорь, консул наш прислал письмо. Он писал, что у одного знатного англичанина в Смирне есть предписание адмирала ко всем капитанам английских судов в Леванте перевезти его со свитой в Константинополь: об этом консул и сообщал нам на случай, если мы зайдем туда. Стенбау отвечал, что готов принять этого пассажира, но что тот должен поторопиться, потому что он зашел в Смирну только для того, чтобы узнать, нет ли каких предписаний от правительства, и намерен в тот же вечер сняться с якоря.

Часа в четыре лодка отчалила от берега и гребла к «Трезубцу»: она везла нашего пассажира, двух его приятелей и слугу, албанца. В море малейшее происшествие возбуждает любопытство и служит разъяснением; поэтому не мудрено, что весь экипаж высыпал на шканцы встречать своих гостей. Тот, кто вошел первый, как будто эта честь составляла его неотъемлемое право, был молодой человек лет двадцати пяти или шести; красавчик; чело высокое, надменное, волосы черные, вьющиеся, руки совершенно женские. Он был в красном мундире с каким-то шитьем и эполетами, в лосиных обтяжных панталонах и в сапогах; входя по трапу, он приказывал что-то своему слуге на новогреческом языке, на котором объяснялся очень свободно. С первой минуты, как его увидел, я не мог отвести от него глаз: мне казалось, что я где-то видел это замечательное лицо, но я никак не мог вспомнить, где именно; голос его тоже был мне знаком. Взойдя на палубу, пассажир поклонился офицерам и сказал, что ему очень приятно после годового отсутствия снова встретиться с соотечественниками. Борк отвечал на эту вежливость, по обыкновению своему, весьма холодно и по приказанию капитана ввел гостя в его каюту. Через несколько времени Стенбау вышел на ют, держа молодого человека в красном мундире за руку. Найдя тут всех офицеров, он подошел к нам и сказал:

— Господа, рекомендую вам лорда Джорджа Гордона Байрона и его приятелей, господ Гобгауза и Экенгида. Уверен, что он будет пользоваться здесь вниманием, достойным его таланта и имени.

Мы поклонились. Я не ошибся: благородный поэт был именно тот молодой человек, который вышел из коллегиума Гарро-на-Холме в тот самый день, когда я вступил туда, и о котором я не раз слыхивал; о нем говорили много странного и почти всегда неодинаково.

Впрочем, в то время лорд Байрон был более известен по своим странностям, чем по таланту: о нем рассказывали множество удивительных вещей, доказывавших, что он или гений, или сумасброд. Он хвастался, что у него было только двое друзей, Метью и Лонг, которые оба утонули. Несмотря на это, он страстно любил плавание; впрочем, большую часть времени проводил в том, что ездил верхом или фехтовал. Пиры его в Ньюстедском замке славились во всей Англии и сами по себе, и по обществу, которое он со своим медведем принимал и которое состояло из жокеев, кулачных бойцов, лордов и поэтов; все эти честные господа, одетые в погребальные платья, пили по целым ночам бордо и шампанское из человеческого черепа, обделанного в виде чаши. Что касается до его стихов, то им издан был в то время только один том под названием «Часы досуга»; но лучшие из произведений, помещенных в этой книге, впрочем, замечательные по форме и прелести, совсем еще не предвещали блистательных чудес поэзии, которыми он наделил мир впоследствии. «Edinburgh Review» жестоко разбранил эту книгу, и критика шотландского аристарха до того поразила благородного поэта, что один из его приятелей, войдя к нему в ту минуту, как он только дочитал ее, подумал, что бедный Байрон болен или что с ним случилось ужасное несчастие. Но он тотчас ободрился, решив отомстить за критику сатирою. Знаменитое его «Послание к шотландским критикам» явилось, и он утешился. Потом, совершив месть, подождав несколько времени, чтобы те, кого он жестоко оскорбил, потребовали от него удовлетворения, не дождавшись никого, наскучив всем, он выехал из Англии, посетил Португалию, Испанию, Мальту, поссорился там с одним из офицеров главного штаба генерала Окса, вызвал его на дуэль, но тот приехал с извинениями, когда уже Байрон со своими секундантами ждал его на месте. Тогда лорд Байрон сел опять на корабль и через неделю прибыл в Албанию, простившись со старою Европою и с христианскими языками; проехал полтораста миль, чтобы познакомиться в Тебелене со знаменитым Али-пашою: тот должен был куда-то ехать, но, зная, что знатный англичанин намерен посетить его, приказал приготовить ему дворец, лошадей и оружие.

Возвратившись, Али-паша тотчас принял его с большими почестями и чрезвычайно ласково. Видно, у этого паши, который узнавал людей знатного происхождения по вьющимся волосам, маленьким ушам и белым рукам, были также какие-нибудь приметы, по которым он узнавал и гениальных людей. Как бы то ни было, дружба его к лорду Байрону сделалась столь сильною, что он называл его своим сыном, просил, чтобы тот звал его не иначе как отцом, и двадцать раз в день посылал к лорду шербетов, плодов и варенья. Наконец, прожив с месяц в Тебелене, лорд Байрон отправился в Афины, прибыл в столицу Аттики, остановился в доме вдовы вице-консула, мистрисе Теодоры Макри, и, уезжая из города Минервы, посвятил старшей дочери своей хозяйки песнь, которая начинается следующими словами: «Дева афинская, теперь перед разлукой возврати, о, возврати мне мое сердце!» Наконец, он поехал в Смирну, и там, в доме генерального консула, откуда переехал к нам на корабль, окончил две первые песни «Чайльд-Гарольда», которые начал месяцев за пять перед тем в Янине.

В самый день приезда лорда Байрона на корабль я напомнил ему о том, как он вышел из коллегиума Гарро-на-Холме. Байрон всегда любил детские воспоминания и долго проговорил со мною об учителях, о Вингфильде, которого он знал, и Роберте Пиле, с которым был очень дружен. В первые дни нашего знакомства это был единственный предмет наших разговоров. Потом мы стали рассуждать об общих предметах; наконец мы перешли к дружеской беседе, и так как мне нечего было рассказать ему о себе, то речь шла большею частью о нем.

Характер пэра-поэта, сколько я мог судить по этим разговорам, был смесью самых разнородных, противоположных чувствований: он гордился своею знатностью, своей совершенно аристократической красотой, своим искусством во всех телесных упражнениях, часто толковал о том, как хорошо бьется на кулаках и фехтует, и никогда не говорил о своем гении. Он был очень худ, но с этого времени чрезвычайно боялся растолстеть. Впрочем, может быть, что он делал это из подражания Наполеону, от которого был тогда в восторге: Байрон и подписывался так же, как он, начальными буквами своего имени и фамилии, Н. Б., — Ноэль Байрон. Прилежное чтение Юнговых «Ночей» придало ему страсть к мрачным впечатлениям, и эта страсть, примененная к нашим антипоэтическим обществам, была часто смешна: он сам это чувствовал и иногда, пожимая плечами, говорил о знаменитых ньюстедтских ночах, когда он и его приятели старались воскресить Генриха V и Шиллеровых разбойников. Но в глубине сердца он чувствовал потребность в чудесном, в котором образованный мир ему отказывал, и он приехал искать его в странах древних воспоминаний, посреди племен, бродящих у подножия гор с дивными именами, гор, которые зовут Афоном, Пиндом, Олимпом. Тут ему было легко и привольно. Он говорил мне, что со времени выезда своего из Англии идет на всех парусах.

После меня, из живых существ на корабле, он всех более полюбил Никка, орла, которого я ранил в Гибралтаре и который почти всегда сидел на борте баркаса, стоящего у подножия грот-мачты. С тех пор как высокочестный поэт прибыл к нам на корабль, Никку стало гораздо лучше жить: Байрон сам всегда кормил его, обыкновенно голубями и курицами, которых повар должен был сначала зарезать, и притом где-нибудь подальше, потому что лорд Байрон не мог видеть, как режут какое-либо животное. Он сказывал мне, что, когда ездил к дельфийскому источнику, там вдруг поднялось двенадцать орлов, что бывает очень редко, и это предзнаменование на горе, посвященной богу поэзии, подало ему надежду, что потомство, подобно этим благородным пернатым, при знает его поэтом; ему также случилось подстрелить орленка на берегу Лепантского залива, близ Востицы, но тот, несмотря на все его попечения, вскоре умер. Никк казался очень благодарным за старания своего поставщика и, увидев его, радостно вскрикивал и начинал махать крылом. Зато лорд Байрон брал его в руки, чего никто из нас не смел делать, и орел даже ни разу не оцарапал его. Байрон говорил, что так и надобно обходиться с животными дикими или свирепыми. Это средство удалось ему с Али-пашою, со своим медведем, со своей собакою Ботсвайном: она умерла, а он до последней минуты ласкал ее и обтирал голыми руками смертоносную пену, которая текла у нее изо рта.

Назад Дальше