— Притом, — отвечал шкипер, догадавшись, что сказал глупость, — я всегда замечал, что на нашем корабле делается течь, когда парусов слишком много поднято.
— У вас есть помпы?
— Есть.
— Ну, так велите поднять парус малого крюйселя, а после посмотрим, понадобится ли поднять и его лисели.
Шкипер был вне себя от изумления, слыша, как я хочу распорядиться с его судном. Между тем пассажиры стали один за другим выходить на палубу. Они только было разоспались; знали, что пассажиров даром тревожить не станут, и потому почти у всех на лице было такое забавное выражение страха, что в другое время я бы расхохотался. Апостоли, увидев меня, подошел прямо ко мне.
— Что это такое? — спросил он с обыкновенною своей печальною улыбкою. — По вашей милости я было заснул так, как уж месяца два не спал, и меня без жалости разбудили.
— Дело в том, любезный Апостоли, — сказал я, — что мы теперь убегаем от потомков ваших знаменитых предков, и что если у вас ноги не проворны, так нам понадобятся сильные руки.
— Разве пираты за нами гонятся?
— Да. Посмотрите вот в эту сторону, вы сами увидите.
— Да, точно, — сказал Апостоли. — Но разве нам нельзя прибавить парусов?
— Можно, да все будет мало.
— Нужды нет, все надобно попытаться; а если они нас нагонят, так мы станем драться.
— Э, любезный друг! — сказал я. — Это ваша душа говорит, не спросившись тела; да притом кто еще знает, согласится ли шкипер.
— Да мы его принудим; настоящий наш капитан вы, синьор Джон; вы уже раз спасли корабль, спасите и в другой раз.
Я покачал головой с видом сомнения.
— Постойте, — сказал Апостоли и побежал к группе пассажиров, которым шкипер рассказывал, в каком мы положении.
— Господа! — вскричал Апостоли, как только мог громко, продравшись в середину группы. — Господа, мы теперь в таком положении, что должны принять скорое и твердое решение. Наша жизнь, свобода, достояние, все теперь зависит от распоряжений начальника и усердия подчиненных. Капитан, поклянитесь честью, что вы в состоянии спасти нас и за все отвечаете.
Шкипер пробормотал несколько невнятных слов.
— Но, — сказал один из пассажиров, — вы знаете, что боцман захворал в Скутари и что теперь здесь один шкипер в состоянии командовать.
— Плохая у вас память, Гаэтано! — вскричал Апостоли. — Неужели вы уже забыли, кто несколькими словами вывел нас из опасности, не меньше этой? В решительные минуты единственный спаситель, настоящий капитан тот, у кого больше мужества и знания; в мужестве у нас у всех нет недостатка, а знает дело только вот он один, — сказал Апостоли, указывая на меня.
— Да, да, правда! — закричали пассажиры. — Пусть английский офицер будет нашим капитаном.
— Господа, — отвечал я, — так как теперь не до учтивости, а дело о жизни или смерти, то я принимаю, но прежде должен сказать вам, что я намерен делать.
— Говорите, говорите! — закричали все в один голос.
— Я буду уходить, сколько можно, и, по легкости судна, надеюсь, что приведу вас в Скиро или Митилену, пока фелука нас еще не нагнала.
— Прекрасно! — закричали пассажиры.
— Но если это не удастся, и пираты нас нагонят, то я стану драться до последней крайности, и лучше взорву корабль, чем сдамся.
— Да, что же, — сказал Апостоли, — уж если умирать, то, конечно, лучше умирать сражаясь, чем когда бы нас повесили или побросали в море.
— Мы будем драться до последней капли крови! — закричали матросы. — Дайте нам только оружие!
— Молчать! — вскричал я. — Не вам решать это дело, а тем, у кого тут двойная выгода. Вы слышали, господа, что я сказал. Даю вам пять минут на размышление.
Я снова сел на прежнее место.
Пассажиры начали советоваться между собою; через несколько мгновений Апостоли привел их ко мне.
— Брат, — сказал он, — ты единогласно выбран в капитаны. Теперь наши руки, наше достояние, наша жизнь, все твое. Располагай ими, как хочешь.
— А меня, — сказал шкипер, подходя ко мне, — примите в лейтенанты и позвольте мне передавать ваши приказания, если только вы думаете, что я на это гожусь; а не то прикажите мне делать что угодно, я готов работать наравне с последним матросом.
— Браво! — закричали пассажиры и экипаж. — Ура, английский офицер! Ура, капитан!
— Хорошо, господа, я принимаю, — сказал я, подав руку шкиперу. — Теперь: смирно!
Все в минуту умолкли, ожидая моих приказаний.
— Подшкипер, — сказал я, обращаясь к штурману, который отправлял обе эти должности на «Прекрасной Левантинке», — разглядите, как далеко от нас пират?
Подшкипер сделал свой расчет и сказал:
— В двух милях ровнехонько.
— Точно так. Теперь мы посмотрим, каково «Прекрасная Левантинка» ведет себя во время опасности. Слушай! Поднять парус грот-брамстенги, малый крюйсель и лисели; по крайней мере у нас не останется ни лоскутика, который бы не был на ветру.
Экипаж повиновался с проворством и точностью, которые доказывали, что он понимает важность этой меры. Действительно, это были уже последние усилия корабля: если он и при такой прибавке парусов не уйдет от фелуки, то нам оставалось только готовиться к битве. Даже судно как будто понимало опасность, которая ему угрожала. Почувствовав давление новых парусов, оно еще более погнулось по ветру, до того, что с другой стороны показалась уже медная обшивка, и глубоко рассекало носом волны, которых пена попадала даже на палубу. Между тем, полагаясь на штурмана, я снова взял зрительную трубу и навел ее на фелуку; она тоже выставила все свои паруса, и по волнению воды около бортов видно было, что и гребцы не без дела. Весь наш экипаж и все пассажиры были на палубе, никто не шевелился, повсюду царствовала такая тишина, что слышен был даже малейший треск мачт, которые как будто предуведомляли меня, что опасно накладывать на них такую тяжесть; но я заранее решился не обращать внимания на эти предостережения и рисковал всем, чтобы спастись. Это тревожное состояние продолжалось уже с час, и никакого несчастного случая еще не было. Потом я опять велел штурману сделать расчет: мне казалось, что фелука немножко подальше от нас.
— Слава Тебе, Господи! — вскричал с радостью штурман, — ведь она отстает!
— На много ли? — спросил я тоже, начиная отдыхать.
— Правду сказать, больно не много. Он проверил свой расчет и прибавил:
— Около четверти мили.
— И это вам кажется мало! Четверть мили в час! Вы, право, ненасытны; я бы доволен был и половиной. Господа, теперь вы можете спокойно идти спать; завтра утром вы уже не увидите пирата… если только…
— Если только что? — повторил Апостоли.
— Если только, как иногда случается, ветер не стихнет часа через два после восхода солнца.
— А что же тогда? — спросили пассажиры.
— Тогда дело другое; тогда уже нечего думать о бегстве, а надо будет готовиться к битве. Во всяком случае, до четырех часов утра бояться нечего. До тех пор можете спать спокойно.
Пассажиры разошлись; Апостоли хотел было остаться со мною, но я упросил его уйти в каюту; душевное волнение было для него очень вредно, и у него началась сильная лихорадка, хотя сам он того не замечал. Поспорив немножко, он повиновался, как ребенок; так всегда кончалось сопротивление этого кроткого молодого человека, которого душа нисколько не лишилась своей юности, хотя он быстрыми шагами приближался к гробу.
— Теперь, — сказал я шкиперу, когда мы остались одни, — я думаю, можно послать половину экипажа спать; если ветер будет дуть все так же, то ребенок может управлять кораблем; а если ветер стихнет, то все люди понадобятся, а тогда не худо, чтобы они прежде хорошенько отдохнули.
— Все вахтенные под палубу! — закричал шкипер.
Минут через пять на палубе оставались уже только те, которые необходимо были нужны для работ.
«Прекрасная Левантинка» продолжала разрезать волны, как морская ласточка, потому что в то время дул береговой ветер, такой, какого только мог бы пожелать капитан, чтобы маневрировать кораблем. Что касается до фелуки, то в полчаса она отстала еще на четверть мили: поэтому можно было надеяться, что, если в атмосфере не произойдет никакой перемены, на другой день мы будем уже в каком-нибудь порте Архипелага.
Таким образом я быстро повысился в морской иерархии: из мичманов попал прямо в капитаны, и такова суетность человеческая, что я радовался этому повышению, забывая, что удостоился его на бедном купеческом судне, и что оно будет продолжаться только до тех пор, пока не пройдет опасность. Между тем новая моя обязанность сильно меня занимала, по крайней мере, прогоняла мрачные мысли, которые меня тяготили. Мне пришло в голову, почему бы мне не завести свой корабль, или просто яхту, чтобы путешествовать для своего удовольствия, или трехдечного судна, чтобы торговать с Индией и Новым Светом; таким образом я бы мог утолить жажду к деятельности, которая, как лихорадка, мучит молодых людей, и забыть изгнание, на которое добровольно обрек себя; притом, как мы тогда были в войне с Франциею, то, может быть, мне посчастливилось бы каким-нибудь блистательным подвигом заслужить прощение в моем преступлении, я вступил бы во флот в звании, приобретенном на поприще отца моего, сделался бы каким-нибудь Гоу или Нельсоном. Дивная вещь воображение! Оно строит мост через невозможное и наяву гуляет по садам таким очаровательным, каких и во сне никогда не привидится.
Я мечтал таким образом еще несколько времени; потом, увидев, что уже два часа за полночь и что мы идем скорее фелуки, предоставил управление судном лоцману, поставил подшкипера на вахту и, закутавшись в плащ, улегся на каменомете.
Не знаю, сколько времени я спал крепким сном юности; потом я услышал, что кто-то меня называет по имени, но как я, видно, не скоро просыпался, то меня стали толкать. Наконец я открыл глаза; передо мной стоял подшкипер.
— Что нового? — спросил я, вспомнив, что велел себя разбудить, если случится что-нибудь неприятное.
— Да то, что вы угадали. Ветер стих, и мы стоим на месте.
Весть была очень нерадостная; но тем более нельзя мешкать, надобно помочь беде. Я бросил плащ на палубу, уцепился за бакштаги бизань-мачты и долез до рея малого крюйселя. На этой высоте ветер по временам был еще заметен, но такой слабый, что едва надувал верхние паруса и развевал наш вымпел. Потом я поглядел на фелуку: она уже виднелась только как белая точка на горизонте, однако же еще виднелась; ясно было, что она надеялась на то, чего мы боялись, и не замедляла своего хода, так как мы оставили ее в трех милях за собою. Наконец я посмотрел кругом по всему горизонту: перед нами на восток-юго-востоке виднелись Митилен, горы которого ясно виднелись, и Скирос, колыбель Ахиллеса, могила Тезея; но первый из этих островов был в семи, второй в десяти милях от нашего корабля. Если бы тот же береговой ветер подул еще часа три, мы были бы спасены; но он уже находился при последнем издыхании и скоро должен был совсем затихнуть.
Однако же, чтобы после ни в чем не упрекать себя, я спустился на палубу, велел убрать все нижние паруса, поднять грот и фор-марсели, паруса крюйсель и лисели. «Прекрасная Левантинка» как будто отдохнула от того, что ее избавили от тяжести больших парусов; потом, как нимфа, которая плывет, скруглив над головою шарф, она прошла еще с полмили, но тут остановилась, и паруса печально повисли по мачтам; ветер совершенно утих.
Я велел убрать паруса так, чтобы их тотчас можно было опять поднять. Подшкипер пришел ко мне за приказаниями.
— Найдите мне юнгу и барабан и велите бить тревогу.
XXII
Как скоро раздались звуки этого инструмента, весь экипаж и пассажиры выбежали на палубу; от этого произошел некоторый беспорядок, и я увидел, что надобно учредить строгую дисциплину. Я велел экипажу перейти на носовую часть, а пассажиров повел на корму и сказал им, что ветер, как я предвидел, утром упал; я указал одной рукой на наши паруса, которые полоскались, а другою на фелуку, которая начинала расти, потому что шла не на парусах, а на веслах. Ясно было, что нам оставалось только готовиться к битве, что если фелука будет все идти также скоро, то часа через четыре нам никак не миновать абордажа. Конечно, береговой ветер мог снова подняться и доставить нам возможность уйти, но это было невероятно. Если бы честные купцы, с которыми я говорил, должны были опасаться за жизнь свою, то они, верно, охотнее сдались бы, чем решились драться, но им надобно было защищать свои товары, и потому они казались храбрыми, как львы. Положено было предоставить мне полную власть и сложить со шкипера всю ответственность. Я тотчас воспользовался их добрым расположением: выбрал тех, которые казались мне мужественнее других, и назначил их сражаться, а остальным, под командою одного матроса, который был прежде канониром на сардинском корабле, велел делать фитили и патроны, чтобы во время сражения не было недостатка в боевых припасах. Но я напрасно уговаривал Апостоли идти с последними под палубу; он в первый раз упорно мне воспротивился и объявил, что ни за что на свете не расстанется со мною, пока опасность не пройдет. Делать было нечего, я оставил его при себе вместо адъютанта.
Разделив таким образом пассажиров и отправив их вниз, я взял рупор и, чтобы посмотреть, каково приказания мои будут исполняемы, поднял его ко рту и закричал:
— Слушать!
В ту же минуту шум утих, и всякий приготовился к работе. Я продолжал:
— Люди на реи! Караулить ветер! Вещи и койки в сетки по бортам! Оружие на палубу!
В ту же минуту два человека бросились с быстротою и ловкостью обезьян по бакштагам грот-мачты на брамстенги; прочие сбежали по трапам и снова явились с койками, положили их под сетки и прикрыли насмоленным холстом; подшкипер, которого я произвел в сержанты, поставил ружья в козлы, а топоры и сабли поклал в кучи. Конечно, все было сделано не так проворно, как на военных кораблях, но, по крайней мере, без суматохи. Это подало мне надежду на будущее, и я поглядел на Апостоли, который, сидя у подножия бизань-мачты, отвечал уже мне своей кроткой и печальной улыбкой, когда еще я не выговорил ни слова.
— Ну что, храбрый сын Аргоса, — сказал я, — видно, приходится драться грекам против греков, братьям против братьев, Аттике против Мессении?
— Да, что делать! — отвечал он. — Так всегда будет, пока все дети одной матери, все поклонники одного Бога не соединятся против общего врага.
— И ты думаешь, что это когда-нибудь будет? — сказал я с видом сомнения, которого не мог скрыть.
— О, я в этом уверен! — вскричал Апостоли. — Невозможно, чтобы Пресвятая Панагия совсем покинула детей своих, и когда великий день настанет, эти самые пираты, теперь стыд и поношение Архипелага, сделаются его честью и славою, потому что их довела до этого не склонность, а нищета.
— Ты очень снисходителен к своим землякам, Апостоли.
Потом, видя, что экипаж ждет приказаний, я закричал:
— Сержанту выбрать и приставить людей к орудиям и прикрепить к реям с обоих бортов крюки.
Отдав эти приказания, я снова обратился к Апостоли.
— А ты слишком строг, Джон, и именно потому, что, как обыкновенно франки, судишь о всех народах, как будто они были на одной степени образования с европейцами; ты знаешь, что мы уже четыреста лет терпим; ты знаешь, что уже четыреста лет мы ничего не можем сохранить надежно: ни достояния отцов, ни чести наших дочерей; ты знаешь, что… Послушай, Джон, что я скажу тебе, — продолжал Апостоли, взяв меня за руку. — Если ты будешь долго в изгнании, сделайся сыном Греции; она милосердна, как всякий, кто страдал, великодушна, как всякий, кто был беден. Со временем, и это время наступит скоро, ты услышишь, как крик независимости прокатится с горы на гору, с острова на остров; тогда ты будешь другом, братом, товарищем людей, с которыми теперь станем сражаться, будешь жить с ними под одной палаткою, есть один хлеб, пить из одной чаши.
— А скоро ли наступит этот день? — спросил я предсказателя, который с такою уверенностью возвещал мне его.
— Это один Бог знает! — отвечал Апостоли, подняв глаза к небу. — Но, конечно, скоро…
— Готово, капитан, — сказал мне подшкипер. — Не будет ли еще каких приказаний?