— Это еще откуда у вас? Скажите, откуда вы все это взяли? — воскликнула удивленная фон Розен. — Вы думаете, что вы вели себя нехорошо? Но разве вы не были молоды и красивы? Разве вы не имели права на жизнь, как всякий другой? Права на радости жизни? А эти добродетели мне ненавистны! Все это ханжество или расчет! Разве у вас нет благородства, нет великодушия, нет благороднейших порывов и благородных чувств!.. Вы свои добродетели доводите до последней крайности, принц, и это они губят вас! А эта удивительная неблагодарность с ее стороны, разве она не возмутительна! Она бьет вас тем оружием, которое вы же дали ей в руки!
— Поймите меня, madame фон Розен, — возразил принц, краснея гуще прежнего, — в данном случае не может быть речи ни о благодарности, ни о гордости. Волею судеб и неизвестных мне обстоятельств, и несомненно движимая вашей беспредельной добротой и расположением ко мне, вы оказались приплетенной в мои семейные дела — дела, касающиеся только меня одного. Вы не имеете представления о том, что вынесла и выстрадала моя жена, ваша государыня, и потому не вам да и не мне судить ее. Я признаю себя глубоко виноватым и перед ней, и перед своей страной и народом; но если бы даже этого не было, то и тогда я назвал бы человека пустым хвастуном, если бы он говорил о своей любви к женщине и вместе с тем отступал назад перед небольшим унижением, перед уколом его самолюбия. Во всех прописях говорится о том, что человек должен быть готов умереть в угоду возлюбленной им женщине, так неужели же он может отказаться пойти в тюрьму ради того, чтобы угодить ей!
— Любовь! Да при чем тут любовь! — воскликнула графиня. — Что общего между любовью и пожизненным тюремным заключением? — И она призывала и потолок, и стены в свидетели своего возмущения и негодования. — Одному Богу известно, что я думаю о любви не меньше других и ставлю ее очень высоко; я любила не раз и всегда любила горячо; моя жизнь может служить тому доказательством; но я не признаю любовь, по крайней мере, для мужчины, там, где она не встречает взаимности! Без взаимного ответного чувства любовь не более как призрак, сотканный лунным светом, самообольщением, самообманом.
— Я смотрю на любовь более отвлеченно и более широко, madame, хотя я уверен, что не более нежно, чем вы; вы женщина, которой я обязан так много, которая проявила ко мне столько душевной доброты, — сказал принц. — Однако все это бесполезные слова! Ведь мы здесь не для того, чтобы поддерживать прения, достойные трубадуров, не так ли?
— Да, но вы все же забываете об одном, а именно, что если она сегодня составила заговор с Гондремарком против вашей свободы, а быть может, и самой жизни вашей, то завтра она может с ним устроить заговор и против вашей чести.
— Против моей чести? — повторил принц. — Как женщина, вы положительно удивляете меня! Если мне не удалось заслужить ее любовь, если я не сумел заставить ее полюбить себя и я не сумел сыграть роль мужа, то какое же право я имею требовать что-нибудь от нее? И какая честь может устоять после столь полного поражения! Я даже не понимаю, о какой моей чести может быть еще речь; ведь я становлюсь ей совершенно чужим. Если жена моя меня совсем не любит, то почему мне не идти в ссылку и не дать ей этим той полной свободы, которой она ищет, которой она хочет? И если она любит другого человека, то где мне может быть лучше и спокойнее, чем в той тюрьме? В сущности, кто же виноват в этом, как не я сам? Вы говорите в данном случае, как большинство женщин, когда дело касается не их лично, а других их сестер; вы говорите языком мужчин! Предположим, что я сам поддался бы искушению (а вы лучше чем кто-либо знаете, что это очень легко могло случиться), я, может быть, дрожал бы за свою судьбу, но я все же надеялся бы на ее прощение, и в таком случае мой грех перед ней был бы все же только изменой в чаду любви к ней. Но позвольте мне сказать вам, — продолжал Отто с возрастающим возбуждением и воодушевлением, — позвольте мне сказать вам, madame, что там, где муж своей пустотой, ничтожеством, своим легкомыслием и непростительными прихотями истощил терпение жены, там я не допущу, чтобы кто-либо, будь то мужчина или женщина, смел осуждать и клеймить ее. Она свободна, а человек, которого она считает достойным ее, ждет ее!
— Потому что она не любит вас! — крикнула графиня. — Вот вся причина! Но вы знаете, что она вообще совсем неспособна на подобные чувства.
— Вернее, я был рожден неспособным внушить их к себе, — сказал Отто.
На это фон Розен вдруг разразилась громким смехом.
— Безумец! — воскликнула она. — Вот до чего доводит человека ослепление любовью! Да я первая люблю вас!
— Ах, madame, — возразил, печально улыбаясь, принц, — вы полны сострадания ко мне, и этим объясняется все! Но мы напрасно тратим слова. Мое решение принято; у меня есть даже, если хотите, известная цель. И чтобы отплатить вам такой же откровенностью, я скажу вам, что, поступая так, как я намерен поступить, я поступаю согласно моим интересам. Поверьте, у меня тоже есть известная склонность к приключениям, а кроме того, вам хорошо известно, что здесь, при дворе, я находился в ложном положении, и общественное мнение громко заявляло об этом; так позвольте же мне воспользоваться этим представляющимся мне выходом из моего неприятного и тяжелого положения.
— Если вы бесповоротно решили, — сказала фон Розен, — то зачем я стану отговаривать вас, я вам открыто признаюсь, что от этого я только останусь в выигрыше. Идите с Богом в ссылку, в тюрьму и знайте, что вы унесете с собой мое сердце, или во всяком случае, большую его долю, чем бы я того сама хотела. Я буду не спать по ночам, думая о вашей печальной судьбе; но не бойтесь, я не желала бы переделать вас; вы такой прекрасный, такой героический безумец, что я невольно любуюсь вами; вы приводите меня в умиление, принц!
— Увы, madame! — воскликнул Отто. — Между нами есть нечто, что меня очень смущает и тревожит особенно в эти минуты — это ваши деньги. Я был не прав, я сделал дурно, что взял их, но вы обладаете таким удивительным даром убеждения, что устоять против вас положительно нельзя. И я благодарю Бога, что еще могу предложить вам нечто равноценное. Он подошел к камину и взял с него какие-то документы и бумаги. — Вот это документы и купчая на ту ферму. Там, куда я теперь отправляюсь, они, конечно, мне будут бесполезны, а у меня теперь нет никакого другого средства расплатиться с вами и нечем даже отблагодарить вас за вашу доброту ко мне. Вы ссудили меня без всяких формальностей, повинуясь исключительно побуждениям вашего доброго сердца, но теперь наши роли, можно сказать, изменились; солнце принца Отто Грюневальдского уже совсем близко к закату, но я настолько знаю вас, что верю, что вы еще раз откинете в сторону все формальности и примите то, что этот принц еще в состоянии дать вам. Поверьте мне, что, если мне еще суждено испытывать какое-нибудь утешение, я буду находить в мысли, что старый крестьянин обеспечен до конца своей жизни, и что самый великодушный и бескорыстный друг мой не понес убытков из-за меня.
— Но, Боже мой, неужели вы не понимаете, что мое положение возмутительно, невыносимо! — воскликнула графиня. — Дорогой принц, ведь я на вашей погибели созидаю свое благополучие!
— Тем более было благородно ваше усилие склонять меня к сопротивлению, — сказал Отто. Это, конечно, не может изменить наших отношений, и потому я в последний раз позволю себе употребить по отношению к вам свою власть в качестве вашего государя и просить вас взять эти обеспечивающие вас бумаги в уплату моего долга. — И с присущей ему грацией и чувством достоинства принц насильно заставил ее взять бумаги.
— Мне ненавистно даже прикосновение к ним, к этим бумагам, — сказала фон Розен. — Ах, принц, если бы вы только знали, как мне вас жаль!
Наступило непродолжительное молчание.
— А в какое время, madame (если вам это известно), должны меня арестовать? — спросил Отто.
— Когда это будет угодно вашему высочеству! — ответила графиня. — А если бы вы пожелали изорвать этот указ, то и никогда!
— Я предпочел бы, чтобы это совершилось скорее, — проговорил он. — Я хочу только успеть написать одно письмо, которое прошу доставить принцессе.
— Хорошо, — сказала госпожа фон Розен. — Я вам советовала, я просила вас сопротивляться, но если вы, вопреки всему, решили быть безгласны и покорны, как овца в предстоящей жизни, это утешение стригущему ее, то мне остается только идти и принять необходимые меры для вашего ареста. Что за горькая насмешка судьбы! Я, которая готова была бы отдать жизнь, чтобы спасти вас от этого, я же должна руководить всеми подробностями этого ареста. Дело в том, что я взялась… — она на минуту замялась, — я взялась устроить все это дело, надеясь, поверьте мне, мой дорогой друг, надеясь быть вам полезной! Клянусь вам в том спасением моей души! Но раз вы не хотите воспользоваться моими услугами, то хоть, но крайней мере, окажите мне сами услугу в этом печальном деле. Когда вы будете готовы и когда вы сами того пожелаете, приходите к статуе Летящего Меркурия, к тому самому месту, где мы вчера встретились с вами. Для вас это будет не хуже, а для всех нас, я говорю вам вполне откровенно, это будет гораздо лучше! Вы согласны?
— Конечно! Как могли вы в том сомневаться, дорогая графиня! Если уж я раз решился на самое главное, то стану ли я спорить или говорить о подробностях. Идите с Богом и примите мою самую искреннюю, самую горячую благодарность; после того, как я напишу несколько строк, в которых прощусь с ней, я оденусь и немедленно поспешу к указанному месту. Сегодня ночью я не встречу там столь опасного молодого кавалера, — добавил он, улыбаясь с присущей ему милой любезностью.
Когда госпожа фон Розен ушла, Отто призвал на помощь все свое самообладание; он стоял лицом к лицу с затруднительным, горьким и обидным положением, из которого он хотел, если возможно, выйти с честью, сохранив свое чувство достоинства. Что касается самого важного факта, то в этом отношении он ни минуты не колебался и не раздумывал. Он вернулся к себе после своего разговора с Готтхольдом до того расстроенный, разбитый душевно, до того потрясенный и измученный, до того жестоко униженный и пристыженный, что теперь он встретил эту мысль о заточении почти с чувством облегчения. Это был во всяком случае шаг, который, ему казалось, можно было считать безупречным, и кроме того, это был выход из его мучительного общественного положения.
Он сел и взял перо в руки, чтобы написать письмо Серафине; и вдруг в его душе вспыхнул гнев. Длинная вереница его снисхождений, его попустительств, его долготерпение вдруг воскресли в памяти; и все это теперь у него перед глазами превратилось в нечто чудовищное; но еще более чудовищными представлялись ему та холодность, тот черствый эгоизм и жестокость, какие были необходимы для того, чтобы вызвать подобное поведение. И перо так сильно дрожало теперь в его руке, что он принужден был подождать, прежде чем начать писать. Теперь он и сам был удивлен, даже поражен тем, как это его покорность судьбе вдруг разом исчезла и уступила место чувству глубокого возмущения; и несмотря на все свои усилия, он уже не мог вернуть себе прежнее спокойствие духа. Он прощался с принцессой в нескольких раскаленных, как раскаленное до бела железо, словах, прикрывая клокотавшее в его душе возмущение и отчаяние именем любви, и называл свое бешенство прощением… Затем он окинул прощальным взглядом свои комнаты; выйдя в сад, он взглянул на дворец, который столько лет был его дворцом и отныне перестал принадлежать ему, и поспешил к назначенному месту, сознавая себя добровольным пленником любви или собственной гордости.
Он вышел из дворца тем маленьким интимным ходом, которым он, бывало, так часто уходил в менее торжественные минуты. Привратник выпустил его, ничуть не удивленный его уходом. Отрадная прохлада ночи и ясное звездное небо встретили его за порогом родного дома, который он теперь покидал, вероятно, навсегда. Отто оглянулся кругом и глубоко вдохнул в себя ночной воздух, пропитанный ароматом земли. Он поднял глаза к небу, и беспредельный небесный свод подействовал как-то успокоительно на его душу. Его крошечная, ничтожная, чванливо раздутая жизнь разом съежилась до ее настоящих размеров, и он вдруг увидел себя, этого великого мученика с пламенеющим в груди сердцем — крошечной былинкой, едва приметной под беспредельным, холодным, ясным небом. При этом он почувствовал, что все жгучие обиды уже больше не жгли душу, что волновавшие его чувства улеглись в груди, что терзавшие его мысли как будто разлетелись или заснули. Чистый свежий ночной воздух здесь, под открытым небом, и тишина уснувшей природы своим безмолвием как будто отрезвили его, и он невольно облегчил свою душу, прошептав: «прощаю ее, и если ей нужно мое прощение, то я даю его ей от всей души!.. Бог с ней!»
И быстрым легким шагом он бодро прошел через сад, вышел в парк и дошел до статуи Летящего Меркурия. В этот момент какая-то темная фигура отделилась от пьедестала и приблизилась к нему.
— Прошу извинения, сударь, — сказал мягкий мужской голос, — но я позволю себе спросить вас, не ошибаюсь ли я, принимая вас за его высочество принца Отто? Мне было сказано, что принц рассчитывает найти меня здесь.
— Мне кажется, что со мной говорит господин Гордон? — спросил Отто.
— Да, полковник Гордон, — отозвался офицер. — Это столь щекотливое дело, столь деликатное и столь неприятное для человека, на которого оно возложено, что для меня является громадным облегчением, что все идет так гладко до сих пор. Экипаж здесь, он ждет нас в нескольких шагах отсюда; разрешите мне, ваше высочество, следовать за вами?
— В настоящее время я дожил, полковник, до того счастливого момента в моей жизни, когда мне приходится получать разрешение, а не отдавать приказания, — сказал принц.
— Весьма философское замечание, ваше высочество, — промолвил полковник, — чрезвычайно уместное и меткое. Положительно, его можно было бы приписать Плутарху. К счастью, я совершенно чужд по крови и вашему высочеству, и всем в этом княжестве. Но даже и при этих условиях это возложенное на меня поручение мне очень не по душе. Однако теперь уже изменить этого нельзя и так как с моей стороны, мне кажется, должное уважение к особе вашего высочества ничем не было нарушено, насколько это в моей власти, а ваше высочество принимает все это так хорошо, то я начинаю надеяться, что мы прекрасно проведем время в дороге; да, положительно, прекрасно, я в том уверен! Ведь, в сущности, тюремщик тот же сотоварищ по заключению, если присмотреться поближе!
— Могу я вас спросить, господин Гордон, что побудило вас принять на себя эти опасения и, как мне кажется, неблагодарные обязанности? — спросил Отто.
— Весьма простая причина, как мне кажется, — совершенно спокойно ответил наемный офицер. — Я покинул родину и приехал служить сюда, чтобы заработать копейку, а на этом посту мне обещано двойное жалование.
— Ну, что же, я не стану вас осуждать, милостивый государь, — сказал принц, — у каждого человека свои соображения. А вот и экипаж!
Действительно, на перекрестке двух аллей парка стоял экипаж, запряженный четверкой, заметный среди темноты по зажженным фонарям, а несколько дальше, в некотором расстоянии от ожидавшего экипажа, в тени деревьев выстроилось человек двадцать улан в конном строю, назначенных для эскорта принца.