Принц Отто - Стивенсон Роберт Льюис 23 стр.


— Нет, вы были не жестоки, вы были целительны, — сказала Серафина с бледной улыбкой. — Благодарю вас, мне не надо ничьих услуг. Меня это все поразило только в первый момент вследствие неожиданности; будьте добры, дайте мне несколько минут времени; мне нужно собраться с мыслями… мне нужно подумать… — И она взялась за голову обеими руками и погрузилась в созерцание невыразимого хаоса мыслей и чувств, бушевавших в ней.

— То, что я сейчас узнала, я узнала как раз тогда, когда мне это особенно важно было знать, — сказала она; — я не поступила бы так, как поступили вы, но тем не менее я вам очень благодарна. Я весьма обманулась в бароне Гондремарке.

— О, madame, оставьте барона Гондремарка, подумайте лучше о принце! Он вам ближе должен быть! — досадливо воскликнула фон Розен.

— Вы опять говорите, как частный человек, а не как лицо общественное и официальное, — сказала принцесса. — Я вас не осуждаю, но поймите, что мои мысли отвлечены более важными вопросами. Но я вижу, однако, что вы действительно друг моему… — она замялась, — друг ему… друг принцу Отто, — выговорила она наконец. — Я вручу вам сейчас же указ о его освобождении. Дайте мне письменный прибор, вон там, с того стола… так, благодарю. — И она написала другой собственноручный указ, крепко опираясь рукой на стол, так как рука ее сильно дрожала. — Но помните, madame, — сказала она, передавая фон Розен указ об освобождении принца, — что этим указом вы не должны ни пользоваться, ни даже упоминать о нем в настоящий момент, то есть раньше, чем я не переговорю с бароном; всякий поспешный шаг может быть пагубным для всех нас. Я положительно теряюсь в мыслях и предположениях. Эта неожиданность выбила меня из колеи, я так потрясена…

— Я обещаю вам не пользоваться этим указом до того момента, когда вы сами дадите мне на то ваше разрешение, — сказала фон Розен, — хотя я бы очень желала уведомить о нем принца, это было бы для него таким утешением. Ах, да, я и забыла, ведь он оставил вам письмо. Дозвольте мне принести его вам. Кажется, эта дверь на половину принца? — и она хотела отворить ее.

— Дверь замкнута, — сказала Серафина, густо покраснев.

— О! О! — воскликнула графиня и отошла от двери.

Наступило довольно неловкое молчание.

— Я сама принесу сюда это письмо, — сказала Серафина, — а вас я попрошу теперь меня оставить; я очень благодарна вам, но чувствую потребность остаться одной и буду весьма признательна, если вы уйдете.

На это графиня ответила глубоким реверансом и удалилась.

XIV. В которой повествуется о причине и взрыве революции в Грюневальде

Несмотря на присущее ее характеру мужество и на свой смелый и решительный ум, в первый момент, когда она наконец осталась одна, Серафима принуждена была ухватиться за край стола, чтобы не упасть. Ее маленький мир, вся ее вселенная рухнула разом со всех четырех сторон. Она, в сущности, никогда не любила и никогда не верила вполне Гондремарку и постоянно допускала возможность, что его дружба окажется ненадежной; но от этого до того, что ей пришлось сейчас узнать о нем, до полного отсутствия в нем всех тех гражданских доблестей, которые она чтила и уважала в нем, до низкого интригана, пользовавшегося ею для своих личных целей, расстояние было громадное и разочарование потрясающее. Проблески света и моменты полного мрака сменялись одни другими в ее бедной голове. То она верила всему, что слышала и что узнала, то она отрицала возможность того, что ей пришлось узнать. Сама едва сознавая, что делает, Серафина стала искать глазами письмо, но фон Розен, которая не забыла захватить с собой документы и бумаги от принца, не забыла также захватить и письмо от принцессы. Дело в том, что фон Розен была старый вояка, и в моменты самого сильного волнения ум ее не затуманивался, а как будто еще более обострялся. Мысль об этом возмутительном письме напомнила другое письмо, письмо Отто. Она встала и поспешно прошла на половину принца; в голове у нее все еще путались мысли. Когда она вошла в оружейную, ту комнату, где он чаще всего проводил время, когда бывал дома, в ней шевельнулось какое-то странное детское чувство страха. Здесь находился, ожидая возвращения своего господина, старый камердинер Отто. При виде чужого лица, смотревшего, как ей казалось, на ее растерянное, расстроенное лицо, в ней заговорил гнев, и она сердито приказала:

— Уйдите!

И когда старик повернулся и покорно пошел к двери, она вдруг остановила его.

— Постойте, — сказала она, — передайте, как только барон фон Гондремарк прибудет во дворец, чтобы его пригласили пожаловать сюда, — он застанет меня здесь.

— Слушаю-с, я передам в точности, — сказал старик.

— Да, тут должно быть письмо для меня… — начала она и вдруг остановилась на полуслове.

— Ваше высочество найдете это письмо на том столе, — сказал старый слуга. — Мне не было дано никаких распоряжений относительно него, иначе бы вашему высочеству не пришлось самой беспокоиться.

— Нет, нет, нет! — закричала она. — Благодарю вас, я найду, я желаю быть одна.

И как только дверь за стариком затворилась, как только она осталась одна, Серафина бросилась к столу и схватила письмо как добычу. В мыслях у нее все еще было смутно и туманно; ее рассудок, как месяц, который в облачную ночь то скрывался за тучами, то выплывал из них и ярко светил какое-то мгновение, а затем опять его заслоняли облака; так и ее мысли, то становились ясными, то их как будто заволакивал какой-то туман; и минутами она понимала, что читает, а минутами смысл слов ускользал от нее.

«Серафина, — писал принц, — я не напишу здесь ни слова упрека; я видел ваш собственноручный указ и я ухожу, покоряясь вашей воле. А что оставалось мне делать? Я истратил, я израсходовал на вас напрасно весь запас горевшей во мне любви, и больше у меня ее не осталось! Сказать вам, что я вам прощаю, бесполезно; теперь мы с вами расстались, наконец, навсегда, по вашей воле, и этим вы освободили меня от моих добровольных уз. Я ухожу в заточение свободным человеком. Я ушел теперь из вашей жизни, и вы можете, наконец, вздохнуть свободно, хотя мне казалось, что насколько это от меня зависело, я никогда не мешал вам жить и дышать свободно; теперь вы избавились от супруга, который позволял вам покидать и игнорировать себя, и от принца, который передал вам свою власть и свои права, которыми вы воспользовались для того, чтобы столкнуть его с того трона, на который он вас возвел, а также избавились вы и от влюбленного, который гордился тем, что всегда выступал вашим защитником у вас за спиной и никому не позволял не только оскорблять, но даже и злословить о вас за глаза. Чем вы мне за все это отплатили, вам, вероятно, подскажет когда-нибудь ваше собственное сердце, гораздо громче, чем это могли бы сделать мои слова. Настанет день, когда ваши пустые мечты развеются, как дым, и вы увидите себя всеми покинутой; вы останетесь одна, и никто не пожалеет вас, никто не заступится за вас. Тогда вы вспомните

Отто».

Она читала эти последние строки с чувством невыразимого ужаса. Да, этот день уже настал! Она была одна. Она была лжива, неискренна, она была бессердечна и жестока, — и теперь раскаяние грызло ее. Но затем более резкой нотой врывался в ее душу, заглушая на время все остальное, голос честолюбия, голос ее оскорбленной гордости. Она была одурачена! Она оказалась беспомощной! Она обманулась сама, пытаясь обойти своего мужа! Да, не она обошла, а ее обошли! И все эти годы она жила, питаясь грубой лестью; она вдыхала в себя яд обмана, была шутом, дергунчиком в руках ловкого негодяя! Она, Серафина!.. И ее быстрый сообразительный ум видел уже перед собой последствия; она ясно предвидела свое падение, свой публичный позор и посрамление; она видела теперь всю гнусность, весь позор, все безрассудство и безумие своего поведения, и всю свою хвастливую чванливость и напыщенность своих тщеславных замыслов, ставших посмешищем и басней во всей Европе, при всех европейских дворах. Теперь ей вдруг припомнились все те гнусные толки и сплетни, которыми она пренебрегала в своем царственном величии, но теперь, увы! у нее уже не хватало смелости презирать их или встречать их с высоко и надменно поднятой головой. Слыть любовницей этого человека! Может быть, потому… И она невольно закрыла глаза, чтобы не видеть ужасающего будущего. С быстротою мысли она сорвала со стены сверкающий кинжал и радостно воскликнула:

— Нет, я увернусь, я уйду от всего этого! Уйду из этого мирового театра с его громаднейшей сценой, на которой все люди подвизаются как актеры на подмостках, на которых зрители смотрят и одним аплодируют, а глядя на других, качают головой, жужжат и перешептываются. И среди этих последних она теперь видела и себя, беспощадно бичуемую всеми. Но, слава Богу, еще одна дверь оставалась пред нею открытой; у нее был еще один выход, и какой бы то ни было ценой, путем каких угодно мук и страданий она задушит этот жуткий смех издевательства. Она не станет посмешищем для всех. И она закрыла глаза, вознесла в одном глубоком вздохе молитву Богу и вонзила оружие себе в грудь. Но острая боль, причиненная уколом, заставила ее вскрикнуть, очнуться и, как бы пробудив, вернула к действительности. Как-то разом натянула нервы, отрезвила, и весь ее план самоубийства рухнул. И только маленькое алое пятнышко крови явилось единственным признаком этого поступка, вызванного безумным, безнадежным отчаянием.

В этот момент послышались номерные, размеренные шаги, которые приближались со стороны картинной галереи; и в них она сразу узнала шаги барона, которые так часто радостно приветствовала, и даже сейчас звук этих уверенных шагов подействовал на нее возбуждающе, как призыв к битве.

Она спрятала кинжал в складках своей юбки и, выпрямившись во весь рост, стояла прямо и гордо, сияя злобой и готовая встретить врага лицом к лицу.

Дежурный лакей доложил, и, на приказание просить, барон вошел как всегда уверенно и спокойно. Для него Серафина являлась ненавистной задачей, заданной ему строгим учителем, как стихи Виргилия для ленивого ученика, и потому у него не было ни времени, ни желания замечать ее красоту, но на этот раз, когда он вошел и увидел ее стоящей во всем блеске волновавших ее страстей, в нем вдруг проснулось новое чувство к ней, чувство невольного восхищения и, наряду с этим, мимолетная искорка желания. И то и другое он заметил в себе не без некоторого удовольствия; ведь это было тоже оружие, тоже средство для достижения цели! «Если мне придется играть роль влюбленного, — подумал он при этом, а эта мысль всегда очень заботила его, — то я, пожалуй, сумею теперь сыграть ее с некоторым подъемом. Это хорошо!» Тем временем он со своей обычной тяжеловатой грацией склонился перед принцессой.

— Я предлагаю, — сказала она странным, ей самой совершенно чуждым голосом, — освободить принца и не вступать в войну с соседями.

— Ах, madame, я так и знал, что это будет; я это предвидел! Я знал, что ваше сердце возмутится против этого, как только мы дойдем до действительно крайне неприятного, но совершенно необходимого шага. Поверьте мне, madame, я достоин быть вашим союзником, говорю это не хвастаясь. Я знаю, что вы имеете такие качества, которые мне совершенно чужды, и их-то я считаю за лучшее оружие в нашем арсенале; это прежде всего — женщина в королеве! Жалость, нежность, любовь и смех, т. е. веселье; та чарующая улыбка, которая может дарить счастье и награждать людей. Я умею только приказывать; я хмурый, мрачный и гневный, а вы не только обладаете способностью привлекать и очаровывать, любить и жалеть, но вы еще умеете и управлять этими чувствами и подавлять их там, где это является необходимым, там, где этого требует ваш рассудок. Сколько раз я восторгался этим даже в вашем присутствии, и я не раз высказывал это вам. Да, вам! — добавил он с особою нежностью, подчеркивая эти слова и как будто уносясь мыслью к минутам более интимных восторгов и восхищений. Но теперь, madame…

— Но теперь, господин фон Гондремарк, время для таких деклараций прошло! — крикнула она. — Я хочу знать, преданы вы мне или вероломны? Загляните в свою душу и ответьте мне; я не хочу больше слышать одни пустые слова, я хочу знать, что у вас на душе!

— «Момент настал», — подумал про себя Гондремарк. — Вы, madame?! — воскликнул он, подавшись немного назад, как бы в испуге и в то же время с недоверчивой, почти робкой радостью в голосе. — Вы сами приказываете мне заглянуть в мою душу?!

— Неужели вы думаете, что я боюсь вашего ответа? — крикнула принцесса и посмотрела на него такими горящими глазами, с вспыхнувшим яркой краской лицом и такой необъяснимой улыбкой, что барон откинул в сторону все свои сомнения и решился выступить в новой роли перед принцессой.

— Ах, madame! — воскликнул он, опускаясь на одно колено. — Серафина! Так вы мне разрешаете? Значит, вы угадали мою заветную тайну? Неужели это так? Я с радостью отдам свою жизнь в ваши руки! Я люблю вас страстно, безумно, безрассудно! Люблю, как равную себе, как возлюбленную, как боевого товарища, как боготворимую, страстно желанную, очаровательную женщину! О, желанная невеста! — воскликнул он, впадая в патетический тон, — невеста разума моего, невеста души моей, невеста страсти моей! Сжальтесь, сжальтесь над моей любовью, если не надо мной, вашим покорным рабом!

Она слушала его с удивлением, с бешенством, с отвращением и презрением. Его слова вызывали в ней чувство гадливости и омерзения, а вид его в те минуты, когда он, такой огромный и неуклюжий, ползал перед ней на коленях по полу, вызывал в ней злобный дикий смех, каким мы иногда смеемся под влиянием кошмара во сне.

— Стыдитесь, — воскликнула она. — Неужели вы не понимаете и не чувствуете, что это глупо, пошло, смешно и отвратительно! Что бы сказала на это графиня?!.

И великий политик, величественный и грозный барон фон Гондремарк остался еще некоторое время стоять на коленях в таком душевном состоянии, которое невольно вызвало бы в нас жалость, если бы мы могли вполне его себе представить. Его гордость в броне железной воли, можно сказать, кипела и истекала кровью. О, если бы он мог вымарать все это признание! Если бы он мог уйти, скрыться, провалиться в землю! Если бы он только не называл ее своей невестой, своей возлюбленной! У него шумело в ушах, а в голове, точно рой пчел, жужжали мысли, сшибались, сталкивались и всплывали на поверхность одни за другими отдельные слова и выражения его признания. Спотыкаясь, поднялся он на ноги, и в первый момент, когда немая пытка, наконец, вырывается у человека наружу и выражения в словах, когда язык помимо нашей воли и рассудка выдает самые сокровенные помыслы и чувства человека, у него вырвалась фраза, о которой он потом сожалел в течение целых долгих шести недель.

— Ага! — крикнул он нагло и дерзко. — Графиня?! Так вот в чем весь секрет вашего возбуждения, ваше высочество! Да, теперь я его понимаю! Графиня — помеха вам! Она вам стала поперек дороги? Ха, ха!!!

И эта лакейская дерзость, эта наглость слов была еще умышленно подчеркнута вызывающим тоном взбесившегося хама. При этом на Серафину нашло какое-то затмение, как будто черная грозовая туча гнева и бешенства затмила на мгновение ее рассудок; она не помнила, что она сделала в этот момент, но только услышала свой крик. Дикий, яростный крик раненой тигрицы, и, когда туман, застилавший ей глаза и рассудок, снова рассеялся, она отшвырнула от себя окровавленный кинжал, который до сего момента судорожно сжимала ее рука, сама того не чувствуя и не сознавая. В тот же самый момент она увидела Гондремарка с широко раскрытым ртом, отшатнувшегося назад, зажимавшего обеими руками рану, из которой сочилась кровь. Но затем с градом ужаснейших проклятий, каких она еще никогда в своей жизни не слыхала, этот ужасный, громадный человек кинулся на нее, совершенно озверев от бешенства; но в тот момент, когда она отступала перед ним, он вцепился в нее обеими руками и прежде, чем она успела оттолкнуть его, он пошатнулся и упал на пол. Она не успела даже испытать чувства страха, как он уже упал у самых ее ног.

Спустя секунду он еще раз приподнялся, опершись на один локоть, а она стояла неподвижно, вся побелев, как холст, с остановившимся взглядом, полным ужаса, и смотрела на него.

— Анна! — крикнул он приподнявшись. — Анна, помоги!..

И с этими словами голос его оборвался, и он упал навзничь без всяких признаков жизни. Тогда Серафина стала бегать и метаться взад и вперед по комнате; она ломала руки и задыхающимся голосом выкрикивала бессвязные слова. В мыслях и чувствах ее царил сплошной хаос и ужас и какое-то мучительное желание проснуться, очнуться от этого страшного кошмара, который давил и душил ее.

Назад Дальше