Я недолго тосковала по морю и «Изе» и скоро увлеклась совсем не по-детски науками, поглощая книги, внимательно слушая лекции, поражая своими способностями гувернанток, учительниц и профессоров. Четырнадцати лет я в совершенстве знала французский, английский, немецкий, итальянский, русский и испанский языки, училась арабскому и даже… санскритскому, по собственному желанию, которого не могла понять мисс Эвелина. Я, как артистка, играла на фортепиано и арфе, рисовала, писала стихи, но… все это меня не удовлетворяло, и я не знала, чего хотела, чувствуя лишь, что меня влечет к себе область неведомого…
В один из зимних вечеров, ложась спать, я расчесывала волосы, как вдруг заметила, что всякий раз, как я проводила гребнем, слышались легкие потрескивания, а волосы мои рассыпались и щетинились, начиная от самых корней. Это явление стало повторяться все чаще и чаще. Нередко волосы мои совершенно не слушались гребня, а в темной комнате я замечала в зеркале вспышки света в моих волосах. Однажды рубашка моя совсем прилипла к спине, и я едва отодрала ее, причем слышала треск и видела искры… Проводя рукой по одеялу — я вызывала искры… Сброшенная на пол, шерстяная юбка колебалась, волновалась и тоже испускала искры… Я могла по своему произволу окружать себя пламенем, но из тела моего выходили и самопроизвольные сияния…
Я рассказала об этих явлениях мисс Эвелине, но она назвала их обманом чувств и даже галлюцинацией, а профессор физики, с которым я заговорила об этом, хотя и находил, что здесь, быть может, замешано электричество, все-таки видел в этом по преимуществу действие воображения.
Я, однако, не сомневалась в верности мною замеченного. Я и тогда уже была своеобразна, но по-пустому ничего не говорила, — любила помечтать, но и мечтам не предавалась чрезмерно. Я уже чувствовала в себе собственную силу и мало-помалу стала сознавать себя слишком непохожею на всех, с которыми жила в пансионе.
Я чувствовала, что призвана к жизни более своеобразной, необычной. Меня называли «холодной красавицей», но никто не видел, какой впечатлительный темперамент скрывался во мне, никто не думал, что я такая Диана, которая от одной искры способна вспыхнуть ярким пламенем.
Весною 1889 года я ночью проснулась от стука двери в моей комнате и быстро вскочила, — передо мною стоял отец в том костюме, в котором всегда бывал на вахте.
— Укладывайся, — сказал он, — сегодня утром я приеду за тобою: я стосковался по тебе, а здесь тебе уже нечего делать…
Он исчез. Мой страх быстро прошел, и я совершенно спокойно стала одеваться и укладываться, а когда прозвонили к breakfast’у, я просто заявила мисс Эвелине, что сегодня приедет за мною отец.
— Когда же вы получили письмо? — спросила она.
Я улыбнулась и ничего не ответила, но в эту минуту застучали молотком в парадную дверь, и я бросилась в переднюю, где обняла отца…
О моем видении я никому не говорила.
Опять для меня началась жизнь в море со всеми ее прелестями и невзгодами, но вскоре она осветилась новым светом для меня.
На корабле был новый мейт (штурман), Дик Частертон, молодой и здоровый моряк, которому отец, уступая старости своей, передал понемногу управление «Изою», все хозяйство, отчетность, наконец — хронометр, инструменты и карты. Отец питал к нему безграничное доверие и скоро стал бы его другом, если бы не помешало этому одно роковое обстоятельство.
Дик был ловок, статен и обладал недюжинным умом, — мне шел шестнадцатый год, а ему было 25.
Жизнь на корабле, особенно на парусном, сильно сближает людей, и… не прошло месяца, что я вновь вступила на борт «Изы», как я уже по уши была влюблена в Дика, который, в свою очередь, с первого же дня стал заглядываться на меня.
Вот это-то обстоятельство и не нравилось моему отцу, — он точно ревновал меня.
Был ли он сам влюблен в меня, как это часто бывает со стариками, ведущими одинокую жизнь — это осталось его тайной, но мне казались его поцелуи слишком горячими, не отцовскими.
Я не могла долго выдерживать, и в тот день, когда мы подходили к Сан-Франциско, я призналась отцу. Старик жестоко огорчился и рассердился, но ни слова не сказал Дику…
Что произошло в Сан-Франциско, когда какая-то неведомая сила заставила меня пойти в вертеп и броситься в объятия Дика — я уже рассказала… Об этом никто не узнал.
Через несколько дней мы опять были в море. Однажды, после тяжелой судовой работы, отец отправил Дика отдохнуть, а сам остался на вахте, а Дик, проходя через кают-компанию, увидел меня и… остался.
Отцу надоело, вероятно, ходить по мостику, и он сошел вниз на ют и стал ходить от борта до борта, когда случайно взгляд его упал на полуоткрытый люк кают-компании.
Он увидел, должно быть, кончик моего белого платья и, захотев взглянуть на меня, просунул голову в люк. Я сидела на коленях у Дика, обвив его шею руками, а беспорядок платья моего открыл отцу то, чего он не подозревал.
Крик ужаса и негодования вывел нас из забвения, но отец, как ужаленный, удалился от люка…
То, что он сам видел, казалось ему невероятным, — он тысячу раз порывался ко мне и Дику, но страх выдать свои тайные желания удерживал его. Бешенство, ревность, страх волновали его душу, и он не мог долго выносить ужасные муки. Когда на вахту вышел подшкипер, отец ушел в каюту, заперся в ней и больше не показывался.
Через две недели, ночью, в страшный ураган, отец незаметно вышел из каюты и бросился в море…
Наутро в его каюте нашли письмо, в котором он сознавался, что лишает себя жизни, подавленный горем и тоской, передавал начальство Дику и отдавал ему судно, если он женится на мне.
Мы помолились за несчастного…
Не прошло месяца, как мы были в Иокагаме, где хотели, исполняя волю отца, перевенчаться, но это не было суждено нам.
В «Japan Mail» осенью 1889 года вы могли прочесть такую заметку:
«В кабачке Victoria опять было большое столкновение пьяных матросов с морскими офицерами и полицией. Капитан Дик Частертон, защищая капитана Майера, получил широкую рану ножом в спину, от которой умер на другой день в морском английском лазарете.
Подозревают, что это было преднамеренное убийство».
В газете все подробности этим и ограничивались, но в публике говорили тогда, что убийство совершенно было из-за женщины, что Майер сам вызвал беспорядок и, пользуясь общей свалкой, изменнически поразил своего защитника… Так и было. Отвратительный немец убил Дика, думая таким путем овладеть мною. Он безумно влюбился в меня с первой встречи в Иокагаме.
Первые дни я была как сумасшедшая… Друзья Дика, моряки, продали «Изу» какой-то компании; меня, обладательницу некоторого капитала, устроили в отдельном домике при гостинице Peter Сlosen’а. Спокойно я жила здесь не дольше месяца. В один скверный день Майер ворвался ко мне и хотел употребить силу, чтобы овладеть мною, но на крик мой вбежал полисмен-англичанин и сосед — молодой моряк, готовившийся к экзамену. Я была спасена, но на время лишь, ибо Майер не оставил своего намерения. Чтобы быть в полной безопасности, я перебралась жить к спасшему меня полисмену, которого вскоре из-за меня же постигла страшная участь. В темную ночь он отправился на ловлю матросов-дезертиров и в одном кабачке попал в руки Майера с компанией, которые избили его до полусмерти и искалечили навсегда. В ту же ночь, в то время как полисмена несли в лазарет, капитан ворвался к нему в дом, надеясь завладеть мною. К счастью, я вовремя услышала его хриплый голос, когда он, жестоко бранясь, в темноте искал меня внизу. Не теряя времени, я, как была, в сорочке, перелезла через балкон и крышу к соседям, добрым японцам, у которых и спряталась в шкапу с платьем. Они меня не выдали, но я не могла надеяться, что у меня всегда будет возможность спастись. Мне стало страшно жить в Иокагаме, я села на русскую шхуну «Св. Николая» и добралась до Владивостока.
Я была слишком молода и страстно жаждала любви, — порывы к неведомому улеглись во мне совершенно, душа замерла, и жило только тело мое, а потому неудивительно, что я вскоре влюбилась в русского поручика Бушуева, за которого и вышла замуж. Однако судьба меня продолжала преследовать. Мужа моего назначили начальником одной из тюрем на Сахалине, и он уехал туда один, чтобы, устроившись, выписать меня, но заболел и умер от оспы в Дуэ.
Меня окружали ухаживатели, многие предлагали мне руку и сердце, и я могла блистать, царствовать в обществе Владивостока, но вдруг почувствовала отвращение ко всему окружающему и жажду моря… Через две недели я в Иокагаме садилась на борт американского стимера. С тех пор я в течение двух лет почти непрерывно плавала по Тихому и Атлантическому океанам на различных американских, английских, германских, французских пароходах в качестве таинственной пассажирки, сводившей с ума молодых людей всех наций. Много ночей прошло бы, если бы я вздумала подробно рассказывать тебе мои приключения с тех пор, — я могу вкратце лишь набросать тебе мою удивительную жизнь этих последних семи лет.
Плавания мои кончились тем, что в Красном море, страдая от жары, я познакомилась с таким же полубольным англичанином, Артуром Гриффитом, ехавшим на службу в Индию, резидентом, в один из северных округов, у подножия Гималаев. Он полюбил меня искренно и горячо, — я же не отвечала ему и упорно отказывалась разделить с ним жизнь, когда, подъезжая уже к Бомбею, я ночью, проснувшись в холодном поту, ясно услышала голос, приказывавший мне следовать за Артуром, но… не отдаваться ему. Я исполнила этот приказ…
Через неделю из бунгало Гриффита меня похитили усыпленную, и через две недели я проснулась в Гималаях, в храме браминов той секты, которую я не смею назвать тебе… Они мне объяснили и доказали, что я избранная натура, которая должна пройти через известные испытания, познать их науку и стать их жрицей… Я прожила с ними пять лет».
— Но в таком случае, ты неоценимая находка для меня, — перебил ее Будимирский, — ты знакома, значит, со всеми их фокусами?
— Фокусами? О! Не говори так… Ты можешь сейчас убедиться в том, что это не фокусы… Хочешь видеть кого-либо из друзей своих, близких?
— Хочу! — улыбнулся Будимирский, подумав о Ситреве.
— Думай же, думай сильнее о том, кого ты хочешь увидеть, и дай мне руку!
Иза сосредоточилась, побледнела, и из глаз ее как бы заструился свет, а перед глазами Будимирского стало клубиться легкое прозрачное облачко, но вдруг по телу Изы пробежала какая-то дрожь, и она отбросила руку Будимирского.
— Нет, не могу, — с болью воскликнула она, — ты хочешь видеть женщину, сильную и просветленную, флюиды которой прямо противоположны моим, враждебны… Я узнаю другим путем, кто она и все, что тебе нужно знать, но души наши не должны встречаться…
— Сказки, — с хохотом ответил Будимирский.
— Сказки! — с негодованием воскликнула Иза. — Есть у тебя какая-нибудь вещь этой женщины?
— Вот, — протянул Будимирский амулет Ситревы, вынув его из жилетного кармана.
— Держи его! — приказала Иза и медленно провела рукою перед глазами Будимирского. Какой-то туман закрыл его от всего окружающего, потом в нем образовалось светлое пятно с волнующимися линиями, постепенно принимавшими формы и составлявшими очертания… Перед изумленными глазами Будимирского высилась роскошная зала восточного храма, переполненного молящимися в разнообразных костюмах; среди храма стояла статуя полунагой женщины, а перед нею преклоненная, с цветком лотоса в руках, молилась Ситрева…
«Еще жива и на свободе» прежде всего подумал Будимирский, когда прошло его первое изумление. Он убедился, что Иза ему не «сказки» рассказывала, что она действительно обладает знаниями и силою махатмов Гималаев, но тайны оккультизма не привели его в трепет, — он смотрел на них с чисто практической точки зрения.
«В самом деле эта свалившаяся с неба красавица — чистейший клад. С нею рука об руку мне не страшна борьба ни с кем» думал он, глядя на побледневшую, сосредоточенную Изу.
Она провела вновь рукою перед глазами Будимирского, и видение исчезло.
— Ты убедился, Фома неверный? — грустно спросила она.
— Волшебница моя! Ты меня в восторг приводишь, — с тобою я готов в огонь и в воду! Сам ад мне не страшен!
— Так и будет, так и должно быть… Судьба нас свела не на один день… Нам предстоит с тобою пережить много необычного, удивительного… С общежитейской точки зрения между нами не может быть ничего общего, но… наши две души дрожат в унисон, даже лучше, — составляют совершенный аккорд… производимые ими волны, встречаясь взаимно, соединяются, сочетаются, сливаются между собою, и наши два существа связаны теперь друг с другом более прочной цепью, чем железная. Мы предопределены друг другу давно уже, но до сих пор душа твоя ложно направлена была к таким женским душам, которые прямо противоположны, как полюсы магнита, моей душе… как только душа твоя освободилась, меня повлекло к тебе, и мы встретились… Я знала это, я затем и села на «Тагасаго Мару» в Иокагаме… Теперь ты этого не поймешь, но должен помнить, что отныне мы связаны друг с другом не внешним чувством, не зрением, а всем своим существом. Союз наш неразрывен, неразрушим… Твой кодекс морали очень низок, — я знаю, и из союза этого нельзя ждать ничего высокого, чистого и святого, — но бороться против судьбы я не могу. Будет то, что суждено..
— Мы будем царствовать над миром! — воскликнул Будимирский, пропуская мимо ушей откровение Изы.
И будешь ты царицей мира,
Подруга верная моя…
— Царицей зла, — добавила Иза.
— Царицей радостей и наслаждений, — поправил ее авантюрист.
Незаметно, в том же однообразии, знакомом всем тем, кто совершал далекие путешествия морем, прошел и четвертый день, и настала последняя ночь перед Гон-Конгом.
Под влиянием ли серого, мрачного неба, обложившего море как шатром, или других причин, но Будимирский около полуночи, пробравшись в кабину Изы, нашел ее в угнетенном состоянии духа, побледневшей. Глаза ее лихорадочно искрились.
— Милый мой, наконец-то! — обняла она его.
— Ты заждалась? Что с тобою, нездорова?
— Нет, милый, здорова, но… скверное предчувствие сжимает мое сердце. К неудачам, к несчастьям, когда они уже совершились, я отношусь спокойно, — философски, сказал бы ты, — я ведь прошла великую школу… но когда я жду несчастья, душа моя переживает тоску, с которой ничто не сравнится.
— Что за пустяки, Иза!.. Какие могут быть предчувствия у такой умной женщины, как ты, которая прошла огонь, воду, медные трубы и… чертовы зубы… — Будимирский глупо захохотал.
Иза печально подняла на него глаза.
— Как удивительна природа… Ты такой… вульгарный, такой грубый душою, а между тем моя душа, каждый фибр которой отзывается на чувства самые неуловимые и которая сама полна этих тончайших, неуловимых чувств, образует теперь аккорд с твоею… — Иза вдруг улыбнулась. — Кажется невозможной гармония полнозвучной скрипки Страдивариуса и… турецкого барабана, — а вот мы с тобою доказательство этой возможности…
— Это я-то турецкий барабан? — понял Будимирский. — Ты, Иза, бредишь, кажется…
Иза продолжала грустно улыбаться.
— Нет, я не брежу, и в природе, повторяю, нет ничего невозможного. Ты меня только понять не можешь… да и не нужно. Ты должен мне верить лишь, — верить безусловно. Ты и предчувствию моему верить должен и быть готовым. Ты должен крепко-крепко запомнить, что через два, может быть три дня со мною случится несчастье, я буду на волосок от смерти и ты спасешь меня, если будешь это помнить…
— Я ничего не понимаю, — перебил ее Будимирский, — или ты знаешь все это, благодаря твоей кабалистике, — так что ли? Если же такими знаниями и властью обладаешь, так ты и несчастье это воображаемое устранить можешь…
— Милый, — пойми же, что это суждено нам, так должно быть…
— Пустой фатализм! — перебил ее Будимирский.
— Великая вера, соединенная с знанием! — поправила его Иза.
— Посвяти меня в эти знания, раз они существуют!
— Не имею права… Ты не избран для этого. Тебе суждено пройти часть твоего жизненного пути со мною, — не знаю еще, как велика она будет, — быть близко к источнику, пользоваться, благодаря мне, его благами, но… не окунуться в него, — он слишком чист…
— Зачем же ты ушла от твоего источника и бросила этих браминов?