На шхуне - Давыдов Юрий Владимирович 8 стр.


Но вот уж звезды выцвели, море подернулось дымкой, и засвежело, и будто глуше, медленнее затикали часы в каюте. Тогда-то снова послышались осторожные удары весел.

Штурман Ксенофонт Егорович заговорил сипло, словно бы простудился или измучен жаждой, а геодезист Артемий Акимович медленно и крепко отер морщинистое лицо большим красным платком.

Да, они обогнули Токмак-Аты, по западную сторону нет рукавов Аму, вода там морская, горько-соленая, из чего заключить должно, что река впадает в Арал к востоку от острова. Вот так-то. А теперь не худо бы пропустить по стаканчику спиртного и соснуть…

Устье к востоку от острова? Хорошо, очень хорошо. Будь что будет, увидеть его надо. Спасибо, ветер, ты хоть и слаб, а все же несешь, движешь потихонечку славную нашу шхунку. Где-то тут оно, поблизости, устье Аму-Дарьи, где-то тут это устье, не исследованное еще никем в мире…

После полудня Бутаков возился с секстантом. Есть нечто удивительное, правда, моряками по привычке не примечаемое, в этих вычислениях. Отсчитай долготу от английского городка Гринвича, в котором ты никогда и не был… Черкни карандашиком на листке бумаги. Проверь, не торопись… И вот, пожалуйста – находишь незримую точку, можешь ткнуть острием карандаша в карту и сказать удовлетворенно: «А вот-с мы где!»

Определив местоположение шхуны, Бутаков ринулся на мачту с быстротою юнги, за которым наблюдает скорый на зуботычины боцман. Еще не умостившись на рее, лейтенант уже глядел, глядел во все глаза на юго-юго-восток.

А там, в яркой зелени тростников, в текучих желтках отмелей, там блестящей фольгой простиралась река, рожденная снегами поднебесных главиц Памира и Гиндукуша.

Ну нет, лейтенант Бутаков никому не уступит нынешнюю вылазку. Черта с два, никому! Он знает, не совсем-таки благоразумно покидать шхуну вблизи хивинских берегов, но ведь волков бояться – в лес не ходить. Да и приключись худое, на шхуне останется Ксенофонт Егорович. Вот, вот, штурман останется, а в ночную вылазку пойдет с лейтенантом Артемий Акишев, пойдет вторично, благо, пловец отменный и храбрости ему не занимать.

Как и накануне, шлюпка отвалила затемно. Как и в прошлый раз, вальки были плотно обернуты ветошью, а уключины на совесть смазаны салом.

Ночью, когда меняешь корабль на шлюпку, море в первые минуты кажется чудовищно-огромным, куда огромнее, чем с корабельной палубы, а небо выше, бездоннее, чернее. Голос волн уже не слитный, одна волна на басах рокочет, другая катит с шипением, третья булькает и шуршит; здоровый йодистый запах слышится пронзительнее, чище, сильнее, потому что к нему не примешиваются, как на судне, запахи жилья и дерева.

Матросы гребли ровно, не выхватывая резко весел и уж, конечно, не «пуская щук», то бишь не задевая воду ребром лопастей, что и в обычном-то, не скрытом, шлюпочном переходе считается у военных моряков неприличием.

Акишев с Бутаковым то и дело черпали в пригоршню забортную воду. Она была уже почти пресной. Где-то сухо и быстро, как бумага, шелестел камыш.

Стихло. Булькала вода под форштевнем. И опять сухая скороговорка камышей.

А потом вдруг это осторожное чирканье килем по дну и шепот Бутакова: «Суши весла!»

Матросы перестали грести, шлюпка замедлила ход, бульканье, как из бутылки, замерло, и она тихо закачалась, готовая поддаться встречному течению.

Бутаков с Акишевым скинули платье, перевалились за борт, в воду, и с футштоками в руках двинулись наперерез течению.

Матросы тоже один за другим вылезли из шлюпки, побрели следом за ними, подталкивая шлюпку и разгребая невысокие волны.

Грунт под ногами то упруго пружинил, то, вдруг раздавшись, охватывал по щиколотку вязким илом.

Вольными протоками Аму-Дарья несла в море свои воды, животворностью равные нильским, и там, где теперь брели Бутаков и балтийцы, на бессчетных островках, в тысячах заливчиков, на многом множестве отмелей густо, непролазно теснились узколистый рогоз и тростники, водоросли сплетались, сонно покачиваясь, и в этом сумеречном королевстве плыли, мерцая и серебрясь, караси и сазаны, красногубые жерехи и чехонь, белоглазки и лещи. И кабанов было вдоволь, мясистых, свирепых, клыкастых кабанов, и промысловой птицы не счесть – крохолей, кряквы, шилохвосток, лебедей-шипунов. А желтые цапли, а болотные курочки, а лысухи? На зорях поднимались пеликаны, взмывали высоко-высоко, образуя в стеклянной синеве белые кильватерные колонны, треугольники, зигзаги…

Опираясь на футштоки, одолевая упругое течение, мерили Бутаков с Акишевым глубины Аму-Дарьи, а балтийские матросы вели шлюпку, как лошадь на поводу.

Вдали аральская зыбь баюкала тихую шхуну. Еще дальше, в каком-то почти уж и не реальном далеко, были города, где мирно погромыхивали трещотки караульщиков и башенные часы роняли на булыжник площадей свои мерные удары.

А тут вольной неодолимо, пришептывая и позванивая, неслась река, тут было глухое, темное небо, плач шакалов да стон комаров.

15

«Черная меланхолия», – шутил Истомин: штилевавший Арал представлялся ему меланхоликом. Спустя неделю фельдшер поставил иной диагноз: «Буйное помешательство». Диагноз был верным, и это выгодно отличало корабельного медика от многих его сухопутных коллег.

Как всегда перед осенью, на Арале гуляли крепкие норд-осты. Тут уж держи ухо востро: бросит судно на камни, на мель. Бутаков решил отложить съемку восточного побережья до будущего лета, а пока осмотреть срединную часть моря.

И находка каменного угля, и карты западного берега, и промер устья Аму-Дарьи – все это радовало. Радовало… но все же он испытывал нехватку того, без чего экспедиция казалась ему не увенчанной главной наградой. Русские капитаны-«кругосветники» обретали эти награды в Великом, или Тихом. Но, черт подери, почему бы и Аральскому морю, раскатившемуся на десятки тысяч квадратных верст, не преподнести колумбу хотя бы один сюрприз?

«Константин» уже доказал командиру свою преданность, и в душе Алексея Ивановича угнездилась та таинственная связь с кораблем, утешнее которой для мореплавателя нет ничего. И потому, невзирая на дурную погоду, они, то есть «Константин» и лейтенант Бутаков, быстро и решительно пересекали море.

Быстрота и решительность этого рейда под зарифленными парусами предвещали что-то значительное и важное. Это подсказывала Бутакову интуиция, а она есть у моряков, как и у влюбленных.

В двенадцатый день сентября море отсалютовало «Константину» бессчетными залпами: шхуна приближалась к неизвестному острову. Остров словно бы догорал вместе с вечерней зарей, берега дрожали в неверных сумерках и почти совсем уж пропали из виду, когда «Константин» успокоился на якорях.

Сон бежал не одного Бутакова. Вон Тарас Григорьевич на «табурете», вон Вернер с Ксенофонтом Егоровичем у правого борта, а Макшеев на юте… Что они? Слушают валторны прибоя? А может, их мысли далече от этих широт? Луна властвует над приливами в морях, запах земли – над приливами в сердце.

Пахло не только землей – пахло тайной. Во тьме привставало на цыпочках Неизвестное. Бутаков знал, что по заре увидит песок и камни, саксаул и тростники, овраги и заливы. И все же то было Неизвестное, близость ощущалась трепетно.

Есть прелесть в уединенных местах, будь то старица, долина или заброшенный карьер с лебедой и лопухами. Но прелесть десятикратная, особая, ни с чем не сравнимая в клочке суши, никогда не виданной ни одним человеком, в клочке суши, окруженной морем.

Да, были на острове и уходящий к горизонту саксаул, и луга, и тальник, и розовые озера, песчаник, бугры – все было, что представлялось мысленно накануне. Но «люди здесь еще не бывали»! И от этого замирало сердце.

Мешкать не приходилось: осенние норд-осты снижали уровень устья Сыр-Дарьи, экспедиция, чего доброго, могла не попасть на зимовье.

Бутаков и его команда не знали роздыха. Работали до темноты, вставали с рассветом, опять в полную силу владело артельное чувство «одной упряжки».

Акишев и Макшеев измерили остров; площадь его равнялась территории некоторых государств Германии – остров отнял у моря верст двести квадратных, не меньше.

Штурман Поспелов, поместившись в утлом челночке, промерял наперекор бурной погоде залив с юго-восточной стороны. Вернер обследовал соляные озера и надеялся найти каменный уголь.

Приказчик Захряпин упоенно озирал остров. Чем не место для поселения рыболовецкой ватаги? Всего вдоволь, а муку и водку завезти можно. Он добьется перевода сюда своих артельщиков. Должно, уж воротились они на Кос-Арал, в устье Сыра, и ведать не ведают, какую райскую обитель приглядел для них Николай Васильевич. Э, черти собачьи: «Камень на шею – да и в воду»… И Федор Степанович не останется в обиде. Вот, дорогой капитан Мертваго, вот какая пустынь, в самый раз схорониться от всего грешного и суетного…

Шевченко рисовал гористый берег безыменного острова.

Была высокая отрада в том, как скоро и точно взор отыскивал и цепко схватывал особенности пейзажа. Была высокая отрада в том, чтобы передать этот свет удивительной чистоты и силы и эти не резкие, но такие колоритные оттенки. И никаких эффектов, ничего пышного, кричащего: сдержанная прелесть, горделивая скромность.

Он сознавал, что достиг мастерства, что глаз остер и меток, рука послушна, краски и линии верны и что все отлично. И, сознавая это, хмурился, словно боясь что-то спугнуть в себе самом, в душе своей.

Не первый день работал он под аральским небом, в этом море света, но, как всегда, пейзаж был труден; лаконичный, краткий, он требовал, чтобы мастер «сжался» в две-три определяющие черты. Шевченко воссоздавал его не печальным, каким он показался бы кому-нибудь другому, несмотря на могучее освещение, а может быть, благодаря этому беспощадному освещению. Шевченко воссоздавал его сурово-серьезным, по-рембрандтовски серьезным, правда, с легким налетом задумчивой грусти. И так же, как у позднего Рембрандта, в пейзажах этих преобладали буровато-красные и золотисто-желтые тона.

Он работал часами, будто жара и жажда были не властны над ним, бурча ругательства или бормоча ласково, словно стращая и уговаривая не то самого себя, не то кисти и краски, а скорее все это вместе…

Хорошая выдалась неделя: Бутаков говорил, что не знал более счастливых дней. Фельдшер Истомин выпячивал грудь:

– Все я-с, Алексей Иванович!

Бутаков смотрел на него с веселым недоумением.

– Мясо! – важно пояснил материалист лекарь.

Наконец-то, наконец охотничья натура медика развернулась вовсю. Да и было где развернуться: остров изобиловал антилопами-сайгаками. Эти животные со светло-бурой, золотившейся на солнце шерстью отличались доверчивостью антарктических пингвинов. Но мясо у них было куда лучше пингвиньего, оно могло бы восхитить и не таких гастрономов, как изголодавшийся народ со шхуны «Константин».

Истомин сколотил партию добытчиков. Потребовалось вмешательство лейтенанта, чтобы ограничить число волонтеров. Бутаков отрядил в команду фельдшера тех матросов, что бестрепетно поддержали своего командира в поглощении червивой солонины. «Добродетель достойна поощрения», – с шутливой назидательностью изрек Бутаков.

Ветер, старый соглядатай, исправно доносил сайгакам: «Идут люди», но ни самцы-рогоносцы, ни пугливые самки не чуяли в том беды. Неторопливо паслись они утром и вечером, когда зной не силен, а в полуденные часы задремывали за буграми, под жиденькой тенью. От волков сайгаки улепетывали стремглав, людей же, простаки, подпускали близко.

16

На восьмой день все были в сборе. Никто не считал исследования законченными, громче других сетовал фельдшер-охотник (пуды сайгачьего мяса, по его мнению, еще недостаточно подкрепили экипаж), но все понимали, что норд-осты не шутят и пора поспешать на зимовку в устье Сыра, на остров Кос-Арал.

Возвращение? Да, конечно. Но прежде еще одна разведка, беглая, недолгая, приблизительная разведка. У большого острова есть соседи. Как же к ним не заглянуть? Вон милях в семи – узенькая полоска воды, поросшая камышами, ни дать ни взять – лошадиная гривка, а за нею – островок. Да и по южную сторону, через пролив, тоже островок. Семейка, архипелаг…

«Обретенные открытия» были обозначены на карте. Бутаков с Поспеловым склонились над нею умиленно, как над колыбелью.

Бутаков взял карандаш. Помедлил. Потом легко, без нажима, размашисто написал: «Царские острова». И поднял голову. С минуту они смотрели друг на друга – лейтенант и штурман.

– Тэ-э-кс, – процедил Бутаков с внезапным раздражением. Поспелов молчал. Но он уже не склонялся над картой. Он стоял, опустив руки, лицо его было бледным.

– Тэ-э-кс, – повторил Бутаков почти злобно. – Теперь – всем сестрам по серьгам. – И написал, вдавливая буквы: «Остров Николая», «Остров Наследника», «Остров Константина», – всем сестрам по серьгам…

Они опять посмотрели друг на друга в упор. Бутаков первым отвел глаза.

– Вот и все, Ксенофонт Егорович. – Голос у него был виноватый. Он помолчал, натянуто усмехнулся: – А поздних наших потомков, школяров, будут сечь, коли по тупости памяти не упомнят сих наименований. Так, что ли, господин штурман?

– Императрицу позабыли, господин лейтенант! – глухо отозвался Поспелов.

Бутаков швырнул карандаш, дернул плечом и вышел из каюты. Карандаш скатился на пол, штурман пнул его ногой, бормоча гневно: «Всем сестрам по серьгам»…

Минуту спустя Ксенофонт Егорович выглянул из каюты, увидел Вернера:

– Тарасий где?

– Известно, – улыбнулся Томаш, – в «княжестве».

Шевченко нравилось возиться на камбузе, в «Ванькином княжестве», как прозвали матросы кухонный закуток денщика Тихова.

Тарас Григорьевич, наверное, затруднился бы объяснить это неожиданное, лишь в экспедиции возникшее пристрастие. Тут многое исподволь сплелось. Не казарменное, по гроб ненавистное, было в Ванюшкином хозяйстве, а вовсе иное, домашнее, крестьянское чудилось. И в нехитром, но серьезном деле приготовления корабельных блюд, повторяющихся, как и в мужицком быту, борщей и каш, тоже крылось что-то стародавнее. Давным-давно в имении мальчонка Тарас был поваренком… А борщ? Помнится, у неких старичков в Киеве едал он славные борщи со свежей капустой, сухими карасями и какими-то приправами. Но не в борщах была суть. Казалось порою, что это вовсе и не судовая кухня, а осчастливил наконец господь бог – обрел Тарас свое гнездо, свою хату с двумя тополями у плетня, а жинка вот сию минуту вбежит…

То были даже и не мысли, а как бы тени от облаков. Ванюша Тихов не пугал их, не мешал им, и Шевченко по душе было помогать «хлопчику» кухарничать.

– Тарасий! – позвал Ксенофонт Егорович.

Шевченко шагнул к нему, отирая руки тряпкой. Штурман схватил его за локоть и зашептал сбивчиво, комкая фразы, зашептал про то, как Бутаков совершил «обряд крещения».

Никогда еще Шевченко не видел Ксенофонта в столь сильном возбуждении. Тихий, задумчивый, а вон как распалился…

Он испытывал к Поспелову, боцманскому сыну, труженику, симпатию искреннюю, очень теплую и про себя жалел его, по-братски жалел, будучи уверен, что Ксенофонт из тех, кому суждено окунуть сирую душу в штоф зелена вина да и спиться с круга. Порой сходились они: беседы их были незатейливы, не трогали предметов важных, но они предавались беседе с сердечной доверительностью, и она была им куда нужнее всяческих мудреных рассуждений. Теперь же, слушая лихорадочный шепот Ксенофонта, Шевченко и понимал причину его ярости и дивился этой ярости.

– Нет, ты представь, представь… – В уголках сухих губ прилипли табачные крошки. – Зачем так-то, а9 Зачем? Ведь он инструкцию смел нарушить? Ведь смел? А? – Светлые, в красноватых жилках глаза налились слезами. – Что же он так-то? Зачем? Ему предписаний таких не было… Понимаешь? Не было ведь, чтобы так именовать. А он… Что же это, а?

Штурман умолк, как захлебнулся, выхватил из-за борта сюртука книгу, сунул ее Шевченко.

Назад Дальше