Обед влил в меня новые силы, и я стал размышлять: а не пойти ли все-таки вечером к бане? Чего, между прочим, Махора смеялась? Насмешничала? Или ей польстило мое предложение? Я был в тельняшке и бритый. Конечно, с чубом куда бы лучше, да напрокат его не одолжишь!
Во дворе меня все-таки отыскал Гоха Мычев, стал выспрашивать об успехах. На этот раз я решительно отказался отвечать, но он опять выудил из меня все, что ему было надо.
— Эх, и кавалер, — хохотал он чуть не до слез. — А хвастал: «Позову-у!» Значит, Махора сказала «от горшка два вершка»? Ну и умора! А ты видишь, что она смеется, хоть бы мосол выпросил. Конечно, что ей с такого, как ты, шпендрика. Бабы, которые в возрасте, они падки на мужиков здоровых… навроде меня. Ох, Витька, и растяпа ж ты: даже от воспитателя не смог убечь. Тебе только раков ловить в тине.
Вместо ужина пришлось глотать слюни: кашу я отдал за прокат тельняшки. А завтра в утренний час еще предстояло выплатить порцию сахару и лепить катышки из штыба. Вот собачий день. Уж не разыграл ли меня Федька Евликов, потом Гоха: нарочно науськали ухлестнуть за Махорой? Что это Гоха чуть от хохота не подавился? Гляди, еще по всему детдому раззвонит, насмешек не оберешься. Ну и пускай, а я назло пойду к Махоре на свидание. Вдруг выйдет? Все-таки я молодой, а вдовые бабы, говорят, таких любят. Да и надо же как-то тельняшку использовать, зря платип за нее?
Когда совсем смерклось и детдом угомонился, я пробрался на зады к заброшенной баньке. Здесь под карагачем с обломанными нижними ветками стояла расшатанная скамейка; я уселся. Со всех сторон меня обступила темень, у помойки трюкал сверчок, я опасливо прислушивался, вертел шеей по сторонам. Недавно я прочитал книжку о привидениях, и что мне только не мерещилось!
На западе из-за крыши дома высунулась красная, пухлая луна, похожая на рожу пьяницы, подмигнула мне. В траве прыгали фиолетовые лягушки, я боязливо подобрал ноги. Из темноты выступили розовые листья карагача, наш дровяной сарай, тускло заблестела железная крыша детдома, словно смазанная салом. Махора не придет. Конечно, кому я такой сдался? «Шпендрик»! Неужели я больше совсем-совсем не подрасту? Хоть на чуточку? Неужели таким останусь навсегда? Как тогда жить? В столярной мастерской все выше меня ростом. Этак мне ни шкафа не поручат делать, ни гардероба, скажут: не осилишь, стругай табуретки. А завтра пацаны и девчонки совсем проходу не дадут: зря сидел у баньки.
Идти в спальню не хотелось, ну их всех к черту! Я облокотился на спинку скамьи. Внезапно с дерева на плечо мне грузно упала претолстая птица с голыми крошечными крыльями. Глаза ее светились, как у ведьмы. Я обмер; хотел вскочить — и не мог пошевелиться.
— Заснул? — негромко сказал над моим ухом удивительно знакомый голос, и кто-то потряс меня за плечо. — А я картошку на завтрак чистила, запозднилась.
Я открыл глаза. О, да это Махора! Пришла все-таки! Кухарка тяжело села рядом, и скамья под ней жалобно затрещала. Блистательная луна бродила высоко между пышными облаками, обливая двор ярким, выморочным светом.
— Хороша ночка-то, — сказала Махора, зевнув и крестя рот. — Отменили большевики бога, не знаешь, кому и помолиться.
От ее коренастой широкой фигуры еще, казалось, несло печным жаром. Я опасливо отодвинулся на край скамейки. Вот беда, что мне делать? Все поучения мужиков, старших ребят о бабах вылетели из моей головы, и я думал лишь об одном: как бы незаметно убежать?
— Бедненький, да он озяб, — сказала кухарка и мощной рукой обняла меня за плечо. — Мой покойный сынок тоже завсегда зяб. Вот такой же был росточком, когда глотошной заболел. Да и обличьем вроде схож трошки… только поскуластей и белявенький. Эх, погляжу я на вас, ребята, всех бы ублажила.
Я попытался еще раз вырваться, уперся обеими руками в ее толстые груди; кухарка не отпускала.
— Погоди, не балуй, — сказала Махора и тихонько засмеялась. — Вот какой неуемный.
Я потянул носом, притих, сказал заискивающе:
— Махора. Я люблю…
— Сама знаю, — усмехнулась она. — Небось затем и пришла. Ох, боюсь, как бы не застал нас кто, сраму не оберешься. Еще уволят.
Она оглянулась, нет ли кого вокруг, поспешно стала рыться под фартуком, чем-то шурша.
— А теперь сунься ко мне поближе, — прошептала Махора. — Вот так. Некому пожалеть тебя, сиротинку, окромя меня, грешной вдовой бабы. У женщины всего и богатства — одна любовь. Не беда, что одинокий ты будто перст. Вырастешь, в Красну Армею возьмут обучишься на командира и найдешь себе красивую городскую барышню. Заживете в работе да сладкой заботе. А пока не брезгуй, чем жизнь ласкает.
И, продолжая горячо шептать, Махора вынула из-под фартука огромный мосол, обложенный теплым розовым мясом, словно папахой, полный нежного мозга.
Я взял его и стал грызть проворно и с благодарностью.
В СОБАЧЬЕМ ЯЩИКЕ
В детдоме я жил довольно сытно, учился в профшколе, где, правда, больше читал под партой Понсон дю Террайля и Генриха Сенкевича, работал в столярной мастерской. И все-таки в конце лета 1925 года я вновь убежал «на волю». Надоели казенные стены, однообразный паек, опять захотелось поездить по белу свету; может, где в художественную мастерскую поступлю.
Пробираться я решил на Кавказ. Там Черное море, полно винограду и никогда не бывает зимы. Да и рисовать есть чего: снеговые горы, чеченцев с кинжалами. От страха, что меня поймают, я не спрашивал, какой поезд куда идет, залез зайцем в первый попавшийся состав и за ночь покрыл двести верст.
На станции Мальчевская кондуктор двумя здоровенными затрещинами выпроводил меня из вагона, и я узнал, что ехал совсем в противоположную сторону. Потирая ноющую скулу, я задумался: как быть? Возвращаться обратно? Опасно. Еще в Новочеркасске на вокзале поймают охранники, откроется, что я украл казенные простыни. Нет ли здесь другого железнодорожного пути на юг? Оборванный пожилой босяк, с которым я делил папиросы, утешил меня:
— Ничего, оголец. Вот подойдет «Максим Горький», он всех посадит, и ты сможешь добраться хоть до Великого океана.
— Порядок, — ответил я, чтобы скрыть от босяка, что совершенно ничего не понял.
После долгих размышлений я решил, что Максим Горький — это начальник станции и он как-нибудь пристроит к поезду всех золоторотцев, что скопились на его участке. И когда на перроне показался низенький вислоухий человек в красной фуражке, я приблизился к нему и вежливо спросил:
— Скажите, вы скоро будете отправлять безбилетных? Мне бы надо к Черному морю.
Реденькие брови начальника станции вдруг словно встали на дыбы, мясистые уши задвигались.
— Что-о?
— По ошибке я вчера сел не на тот поезд. Заместо Ростова-на-Дону подался на Воронеж. Посоветуйте…
— Да ты что?! — зашипел начальник и весь затрясся. — Вон отсюда, подлец! У, шпана проклятая, распустило вас государство на шею транспортников!
Я поспешно отошел. Странно: чего этот Максим Горький так взбеленился?
Ночью подошел товарный порожняк, и все золоторотцы сели.
— Ну что, заливал я тебе? — сказал мне пожилой босяк. — «Максимка», он, брат, наш поезд. Дай-ка еще папиросочку.
Дальше я двигался где пешком, где с безработными в пульмановских вагонах. Дни стояли солнечные, погожие. В ларьках торговали ситным хлебом, толстенными кольцами вареной колбасы, мясистыми сахарными арбузами; я спустил на толчке простыни и объедался до колик в животе. Одет я был чисто: в черную тужурку, широченные брюки клеш, полубоксовые ботинки — «под братишку». На поясе в ножнах носил финский нож — в наших краях это считалось молодечеством. Пассажиры относились ко мне дружелюбно: видимо, принимали за сына какого-нибудь транзитника.
На узловой станции Лиски ко мне подошел босой ладный паренек в кепке без козырька и вышитой грязной рубахе. Из-под его светлого нечесаного чуба открыто глядели карие смекалистые глаза.
— Далеко едешь, пацан? — приветливо спросил он.
Я сунул руки в карманы тужурки, задрал нос и отвернулся. В лиловой полдневной тени, отбрасываемой стеной вокзала, ожидали поезда пассажиры с вещами; они могли подумать, будто мы с этим мальчишкой одного поля ягоды. Чтобы он не вздумал приставать, я уселся возле осовевшей от жары бабы в овчинном полушубке.
— Чего подлез? — вдруг вскинулась баба и торопливо подобрала свою кошелку. — Ну-кось проваливай. Знаем мы таких: трются, трются, а после своего добра недосчитаешься.
Я поспешил встать: еще услышат другие пассажиры и тоже начнут коситься. Странно: что это такое? Вчера мне охранник не поверил, что я еду с мамой, и выставил из вокзала, сегодня разоралась эта баба.
По грязному перрону важно, вразвалку бродила свинья, чавкая арбузными корками, на самом солнцепеке храпел пьяный инвалид без шапки, в рваной шинели, и мухи облепили его раскрытый черно-лиловый рот; по железнодорожным путям, сонно посвистывая, ползал паровозик «кукушка». Когда будет товарняк на Воронеж? От скуки я решил купить кружку квасу: вознаградить себя за полученное оскорбление. В подкладку штанов у меня были засунуты деньги, вырученные от продажи двух детдомовских простыней.
Возле меня опять незаметно очутился тот же беспризорник в грязной вышитой рубахе.
— Отогнала тетка? — безобидно смеясь, сказал он. — А ты бы плюнул ей в морду. Это ж буржуйка. Видишь, еще жарынь, а на ней какая толстая овчина!
— Связываться неохота, — буркнул я.
— Правильно, конечно. Она все равно любую собаку перебрешет. Тебя как звать?
Это он уже хочет знакомиться? Я еще не знал, стоит ли мне до него опускаться.
— Виктор, — все же почему-то ответил я.
— Откуда ты?
— С Ростова-на-Дону.
Последнее я приврал, чтобы оборванец не вздумал задаваться или что-нибудь отнять у меня. Наш Новочеркасск от Ростова отстоял всего в сорока верстах, но ничем знаменит не был, а среди беспризорников считалось, что Ростов для жулья — «папа», так же как Одесса — «мама», и в этих городах все ребята лихие битки, носят при себе ножи, кастеты. В подтверждение своих слов я ловко цвиркнул слюною сквозь зубы.
— А меня звать Валентин Кандыба, — с уважением сказал оборванец: он, видно, оценил мое искусство плевать. — Ребята в нашей школе звали Валетом. Я с Запорожья. От отца убежал. Он уездный следователь и сволочь вроде этой тетки… в общем, когда-нибудь расскажу… — Мальчишка беспечно тряхнул белокурой головой. — А я тебя, Ростовский, еще с утра заметил, только не знал, один ты ездишь или с каким корешком.
Меня покоробило.
— Почему ты думаешь, что я бездомный?
— Да кому ж это не видно? — удивился Валет. — Ты глянь на свои руки: все в цыпках… да и грязный весь, как свинью сосал.
Так вот почему меня выгнал охранник, зашипела баба! Ну, коли уж станционный народ зачислил меня в «золотую роту» — играть в прятки нечего. Зачем мне тогда отказываться от знакомства с погодком? Я купил на пятиалтынный вареной требухи, у Валета в тайнике под штабелем бревен за железнодорожной будкой оказалась ржаная горбушка и баночка, на этикетке которой стояло неизвестное нам обоим слово «майонез». Когда мы наелись, он достал пачку папирос.
— Хочешь закурить?
Это совсем расположило меня к новому знакомому, я любил, когда меня угощали.
Ночевать мы отправились за поселок, в копны сена. Вдвоем оказалось куда лучше, чем одному: прижмешься друг к другу — и обоим тепло. Да и не страшно, что во сне прибьют или разденут. И мы с Валетом решили никогда не расставаться. Лоб у него был крутой, нос облупившийся от загара, губы с решительной складкой. Валет не любил хитрить и мне понравился.
Разбудили нас паровозные гудки. Всходило малиновое солнце, пышными, молочно-розовыми султанами подымался дым из локомотивов у депо; за железнодорожными путями тускло блестела серебристая влажная полынь, осыпанная угольной пылью. Мы побежали к водокачке, хорошенько умылись с песком, употребляя его вместо мыла и мочалки, и отправились на базар.
Привоз пестрел просяными мужичьими бородами, задранными оглоблями телег, рогами мычащих волов. Выпятив крутые бока, накатом лежали полосатые арбузы, похожие на зеленые бочонки с набитыми вдоль обручами, блестела глазурь на оранжевых новеньких кувшинах, макитрах, радугой колыхались разноцветные ленты в ларьках, крепко пахло анисовыми яблоками, свежим дегтем. Притоптанную, усыпанную сеном землю исчертили длинные движущиеся тени. Валет одобрительно подмигнул мне; я остановился возле арбы, на ко горой рябая баба торговала пахучими золотистыми дынями, протянул ей майонез:
— Купи, тетка.
— А чего это оно такое? — с удивлением глянула баба на никогда дотоле не виданную баночку.
— Сладость. К празднику.
— Не та ли сладость, что колеса мажуть? — недоверчиво спросил дюжий красноносый муж бабы.
Моя баночка майонеза пошла по заскорузлым рукам. Я стоял, пугливо взволнованный, и уже подумывал, не выбраться ли мне отсюда подобру-поздорову. Среди других покупателей, облепивших арбу, я увилдел и Валета; он тоже, как и все, пробовал в руках дыню, нюхал ее и воровато косился по сторонам.
— Ежели б эта была вино, — разочарованно сказал мне красноносый мужик. Цена б подошла. Да ты откель взял эту… мазю?
— Дайте-ка посмотреть, — послышался рядом со мной приятный голос, и молоденькая дама в шляпке взяла баночку. — А-а, майонез. Это, мальчик, приправа к обеду. В нем горчица, уксус… так что в чай не совсем подойдет.
Она ласково улыбнулась, а я, не мешкая, схватил баночку и стал выбираться из толпы…
— Шпана небось, — понеслось мне вслед. — Тут еще один вертелся такой же… щеголь с голым пузом.
Настроение у меня совсем упало: мужики чуть «массаж» не сделали, а майонеза так и не продал. За будкой стрелочника, недалеко от тайника, меня уже поджидал Валет. Он был очень весел и жестом фокусника поднял с земли тряпку: под ней открылись две большие дыни.
— Молодец, Ростовский, — сказал Валет таким тоном, будто это не он, а я достал дыни. — Ловко умеешь заговаривать зубы; не только хозяев, а и покупателей отвлек. А я этот майонез уже хотел выбрасывать: стащить стащил, а зачем он мне, и сам не знаю. Вот что, кореш, айда еще поработаем на базаре. Потом оставим себе одну дыню, остальные загоним в поселке и на вырученные деньги возьмем ситного. Знаешь, как подзаправимся!
Час спустя мы с Валетом сидели на лавочке под чьим-то забором и с аппетитом завтракали рубцом.
— Долго ты думаешь так вот… на воле? — спросил я. Настроение теперь у меня было отличное: торговля наша кончилась вполне благополучно.
— Разве это может долго нравиться? День сыт, а день бит, да и осень подходит.
— В Запорожье к отцу вернешься? Он отрицательно покачал головой.
— Знаешь, почему я убежал? Отец выпорол меня. Я стал ему говорить, что он гуляет, забыл память мамы, дома ж иногда хлеба нет, а он схватил ремень и… понимаешь? Он ведь следователь, знает закон. В Советской стране нельзя бить детей! Тогда я ночью порвал все его бумаги из суда, взял золотые часы и убежал. Поступлю в детдом, буду учиться на судового механика.
— А я хочу на художника. Куда двинем? Ехать решили в Ленинград: и город большой, на кого хочешь можно выучиться, и море есть, хоть и холодное. Мне очень хотелось посмотреть море.
— В Лисках плохо садиться, — авторитетно сказал я. — Охраны как нерезаных собак. Надо пройти до первой станции в сторону Воронежа, там любая товаруха наша.
— Ну и темный ты мужик, Ростовский, — снисходительно рассмеялся Валет. Кто же на товарухи садится? Одни грудные да инвалиды. Ездить надо на экспрессах. Понял? Как дипкурьеры. Вот это да! Заберемся под вагон первого же поезда и дунем.
У меня по спине словно прокатили ежа, но показать, что я струсил, было стыдно.
Ночью подошел экспресс «Сочи — Москва». На перроне ярко горели фонари, паровоз, словно сердитый кот, распустил усы пара, позвякивали медные бляхи носильщиков, народ с чемоданами, корзинами пер в зеленые лакированные вагоны, важно, точно индюки, расхаживали охранники ТОГПУ. Попробуй-ка тут сесть зайцем! Сгребут как милого.