Березовый сок - Степан Щипачев 7 стр.


Ему, видно, хотелось передо мной побахвалиться: вот-де я какой, никого не боюсь.

Спирька скоро убежал домой. Я допивал третий стакан чаю, налегая на шаньги, жирно помазанные маслом.

Когда все встали из-за стола, хозяин сказал:

- Ешь ты, парень, хорошо - должно быть, хорошо и работать будешь.

Хозяева стали собираться спать. Матвей бросил мне старый, рваный полушубок и сказал:

- Стели на конике и ложись спать.

Разувшись, я лег на разостланный полушубок и укрылся своей сермягой. Уснул после дороги сразу.

Утром хозяин разбудил меня еще до солнышка, и мы пошли задавать лошадям корму. Кроме Гнедка, я увидел в пригоне еще буланую лошадь с черным хвостом и гривой. Мы принесли по охапке сена, разложили его в колоде и полили колодезной водой. Потом хозяин посыпал мокрое сено отрубями и перемешал длинной палкой. Лошади нетерпеливо тянулись мордами к колоде, но он добродушно их отгонял:

- Потерпите, слаще будет...

Выходя из пригона, он наставительно сказал:

- Следующий раз будешь замешивать сам. Запомнил как?

Я кивнул головой. Запоминать мне было нечего. Хотя и редко, но мешанину для Игреньки мы с братом делали.

На другое утро я пошел в пригон один. Натаскал в колоду сена, вылил на него четыре ведра воды из колодца и стал перемешивать, но колода приходилась мне по грудь - и переворачивать палкой сено было трудно, да и лошади не слушались, все время лезли мордами в колоду.

Намешав лошадям корму, я пошел было в избу, но на крылечко вышла Марфа - так звали жену Матвея - и послала меня поить коров. Тяжелая деревянная бадья опять несколько раз опускалась на дно колодца, и долговязый журавель тоскливо скрипел над головой.

Когда я вернулся в избу и сел пить чай, рубаха прилипала к потной спине и плечи немножко ныли...

У моего хозяина, кроме новой избы, стоявшей вдоль улицы, была еще старая, совсем покосившаяся, в которой никто не жил, а только хранились вещи.

Я прослышал, что в старой избе стоит корзина с книгами, оставленная младшим братом хозяина, Семеном, жившим больше в городе. В первое же воскресенье, когда все ушли в церковь, я забрался в старую избу, открыл корзину и стал перебирать книги.

Больше всего понравился мне "Песенник". Перелистывая страницы, я находил в нем знакомые песни: "Во саду ли в огороде...", "Ой, полна, полна коробушка...", "Ах вы, сени, мои сени...", "Ой, да ты калинушка...".

Многое в "Песеннике" я прочитал вслух, кое-что пробовал петь, но мне не терпелось посмотреть и другие книжки.

На самом дне корзины я увидел толстенную книгу, такую тяжелую, что ее пришлось вытаскивать двумя руками. На ней был выдавлен крест и золотыми буквами написано: "Библия". Мне даже стало страшновато. Бабушка рассказывала, что от библии один человек в Камышлове сошел с ума "зачитался".

С трепетом раскрыл я толстую книгу и медленно стал читать:

"...Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду..." Я остановился. Оглянул пожелтевшую страницу и стал читать дальше: "...Азор родил Садока; Садок родил Ахима; Ахим родил Елиуда; Елиуд родил Елеазара; Елеазар родил Матфана; Матфан родил Иакова..." Я остановился снова, уставясь в окно, перед которым ходил белый петух.

"Как же может родить мужик мужика?" - подумалось мне. Читать дальше я не стал...

Приближалась пора сеять. Матвей выкатил из сарая телегу, осмотрел бороны и начал готовить семена.

По соседству с моим хозяином жил богатый мужик Сидоров. Он тоже готовился к весне и покрикивал во дворе на своего работника Фомку, смирного на вид и худенького парня лет четырнадцати.

С Фомкой мы успели бы уже подружиться, если бы не помешали этому наши хозяева. В то же воскресенье, когда я смотрел книги в старой избе, они столкнули нас, как молодых петухов. Оба хохотали, подзадоривая нас. Особенный задор проявлял Матвей.

- Давай, давай, Степка... Так его, так... Поборет он твоего Фомку! Смотри, смотри, что делает!.. Под ножку, под ножку его! - кричал Матвей.

Я и сам не понял, как это получилось, но Фомку я действительно поборол. Матвей насмешливо сказал Сидорову:

- Дермо твой Фомка! Степке-то девять лет, а твоему?

Сидоров что-то мычал и строго поглядывал на Фомку, который смущенно стряхивал пыль со штанов.

- Пойдем, орел, круг остался за тобой! - весело сказал Матвей и направился к калитке.

На другой день, когда я вытаскивал из колодца бадью с водой, Фомка подошел ко мне и рассудительно, без злобы, сказал:

- Что ты, Степка, из кожи-то лезешь? Хозяина повеселить охота? Поборол ты меня потому, что мне не хотелось с тобой по-правдашнему бороться. Хозяевам-то что - забава, ржут, как жеребцы, а ты стараешься.

Мне было стыдно, и я молчал.

Один раз Фомка пришел ко мне в пригон, когда я посыпал отрубями мешанину. Бросив на мокрое сено несколько пригоршней, я отставил мешок с отрубями в сторону. Фомка покачал головой:

- Хозяину угодить стараешься? Отрубей хозяйских жалеешь? На конях-то тебе робить! Кони сыты - работа легче.

Я снова придвинул мешок и стал бросать отруби в колоду. Фомка помог перемешать сено.

- Ты в работниках-то первый год живешь, а я - пятый. Нагляделся на всяких хозяев, - продолжал Фомка. - Заговаривать зубы Матвей, видать, мастер, добрячком прикидывается, а борноволока заставляет мешанину коням замешивать, как большого парня. У Матвея только лошадей и пашни поменьше, чем у Сидорова, а так... один черт!..

Фомка махнул рукой и пошел на свой двор.

"Это он осерчал на Матвея, когда мы боролись, потому так и говорит о нем", - подумал я, идя в избу.

На другой день мы поехали с хозяином боронить.

Еще из разговора за столом я узнал, что едем куда-то к железной дороге, где проходят поезда.

Едва успели мы на поле распрячь лошадей и снять с телеги бороны, как за ближним лесом послышался какой-то непонятный шум. Я насторожился, повернувшись в ту сторону.

- Поезд идет! - оживился хозяин.

Из-за леса вынырнул паровоз, и за ним замелькали вагоны. Я оторопел.

На станции Пышминской, куда мы однажды приезжали с матерью, я видел паровоз "кукушку". Он бегал взад-вперед возле станции и часто свистел, закопченный, с высокой трубой. Я решил тогда, что это и был поезд.

- Разве поезда такие длинные бывают? - удивленно спросил я хозяина. Я коротенький видел.

- Коротенькие тут не ходят, - засмеялся хозяин и похлопал меня по плечу.

Боронить он сначала стал сам, а мне велел смотреть. Получалось у него очень хорошо: бороны шли ровно-ровно, как по ниточке.

Пройдя взад-вперед три - четыре гона, он позвал меня:

- Садись, орел! Действуй теперь самостоятельно. Он помог мне сесть на Гнедка и пошел к телеге. Сердце у меня колотилось. Дома боронил я много раз, но там на пашню ездил с братом или с матерью, а тут - с хозяином. Вдруг ему не понравится!

Но все вроде пошло хорошо. Проехал я от межи к меже несколько раз, а бороны не кривляли, дорожки от зубьев ложились как будто ровно.

Так бы, наверно, и продолжалась моя бороньба, если бы не подошел к хозяину какой-то мужик. Поздоровавшись, они сели рядышком у телеги и закурили. Разговора их вначале я не слышал. Но скоро до моих ушей стали доноситься отдельные слова: "Маньчжурия", "японцы", "гаолян". Я догадался, что это хозяин рассказывает про войну, и стал Прислушиваться. Ровняясь с телегой, я каждый раз придерживал Гнедка и чуточку приворачивал к телеге, чтобы побольше расслышать.

Рассказывал хозяин долго. Не по одной закрутке махорки спалили они за это время.

Когда же мужик попрощался и скрылся за бугром, хозяин почесал поясницу, глянул на дальнюю тучку над лесом и пошел ко мне, на пашню.

Пройдя бороненное, он остановился, посмотрел вправо и влево и стал поджидать меня.

- Ты что это, парень, окосел, что ли? - заругался хозяин. - Как боронишь?! Что это за кривулина такая? - показывал он на пашню. - Боронить не умеешь! Думаешь, в работниках жить - только шаньги есть?

Я понуро глядел на гриву Гнедка.

19. НА ПАШНЕ

Я уже не помнил, который раз мы ночевали в поле.

Холодное весеннее небо снова заполнили звезды. Хозяин постелил на землю, около пашни, сено, бросил на него потник и уложил меня спать. С шутками и прибаутками он укутал меня потеплее и ушел к телеге.

Сладкая дрема сразу навалилась на меня. Но и она еще долго жила звуками дневной работы. Мне чудилось, что хозяин снова запряг лошадей и стал боронить. Слышались его негромкие покрикивания на лошадей то совсем рядом, то где-то далеко, как бы на том конце пашни. "Почему он боронит, ведь кони устали?" - мелькнуло в голове. Но скоро все оборвалось...

- Вставай, Степанко! Вот соня! Солнышко встало, а ты все спишь. Смотри, сколько оно красных яичек на потник рассыпало... - приговаривал хозяин, тряся меня за плечо.

Я открыл глаза. Над черной пашней показался краешек солнца. Лошади стояли, уже запряженные в бороны.

Весна была холодная. Когда начали сеять, в лесных овражках и под кустами черемухи еще лежали ледяные корки. Обутки на мне давно разбились, и работал я в поле босиком. Ноги снова покрылись цыпками, на лодыжках и на суставах пальцев вскочили нарывы.

Усевшись поудобнее на широкую спину Гнедка, я тронул поводья. Заскрипели тугие гужи, зазвякали железные кольца на вальках, и бороны то плавно, то подскакивая на комьях, пошли по кромке небороненной пашни. Хозяин стоял на меже, насвистывал "Солдатушки, браво-ребятушки" и, должно быть, смотрел, ровно ли идут бороны. Но когда я на другом конце пашни повернул коней обратно, его там уже не было: он лег на телегу спать.

Солнце стояло еще у самой земли; длинные тени от лошадей и от меня доставали до того березового леска, у которого стояла телега. Сидел я на Гнедке, должно быть, еще нахохленный, заспанный, но, когда снова повернул коней навстречу солнцу, стало сразу веселее...

Пока хозяин спал, я перепел все частушки и песни, какие знал, даже и ту, которую придумал сам зимой на масленице.

Нравилась мне в нашей деревне, на Низу, голубоглазая, светловолосая девочка Дуня, моя ровня. На масленице мы целой оравой ездили по деревне и горланили частушки. Когда поравнялись с избой, где жила Дуня, мне захотелось спеть такое, чтобы Дуня догадалась, что это про нее, но ничего подходящего я не знал и решил тут же что-нибудь придумать сам и спеть, пока не проехали Дунину избу. Но лошадь бежала быстро, и сложить я успел только две строчки:

Против милочки пройду,

Сердечушко взбугруется.

Нехитрые эти слова я не спел, а скорее прокричал, глядя на знакомые окна с голубыми наличниками. Ребята подхватили их дружно и даже приукрасили:

Против милочки пройду,

Сердечушко взбугруется.

Ну-да, ну-да, ну-да, ну,

Сердечушко взбугруется.

Проснулся хозяин, когда я на повороте зацепил бороной за борону и обругал нерасторопного Гнедка.

Глянув на солнце и покопавшись в узелках на телеге, хозяин позвал меня завтракать. Присев у разостланной на земле скатёрки, мы отломили по большому куску от калача и облупили по яйцу. Глянув на меня, хозяин недовольно заговорил:

- Долго что-то ковыряемся мы с тобой, Степка. У Сидорова побольше нашего пашни, а, сказывают, отсеялся. Надо кончать сегодня с бороньбой-то, завтра пахать начнем.

Позавтракав и закурив, он повеселел.

- Ладно, действуй, орел, дальше, солнце-то вон уж где. - Он показал рукой на макушки осинника за дальним полем. - Только не все время сиди на Гнедке-то, поводил бы и в поводу. Думаешь, легко возить-то тебя?

Я опустил глаза. "Больно мне нужно! Я и вовсе не сяду на твоего Гнедка", - хотелось мне сердито сказать хозяину, но я промолчал... На Гнедка в этот день я больше не садился.

На пашне то и дело попадались твердые большие комья, и как я ни старался ступать осторожно, часто так ударялся о них болячками, что тут же, остановив Гнедка, садился на пашню и корчился от боли, обхватив руками ушибленную ногу, измазанную гноем и землей.

В обеденную пору лошадей в этот день распрягали ненадолго - только чтобы покормить овсом и сводить на водопой, и все же боронить кончил я только в потемках.

Еще никогда не уставал я так, как в этот раз. Присев к телеге, после того как распрягли лошадей, я прислонился к переднему колесу и сразу заснул. Хозяин уложил меня на разостланное сено, укрыв тем же рваным полушубком, под которым я спал и вчера, но ничего этого я не слышал.

Укладывал он меня, наверно, с теми же шутками и прибаутками, что и вчера, но поспать как следует не дал, разбудил задолго до рассвета, надумав пахать при месяце. Вылезать из-под теплого полушубка было неохота, но раздумывать долго не пришлось: хозяин сдернул с меня полушубок и бросил на телегу. Ежась от холода, я быстро надел сермягу.

Лошадей запрягли "гусем": Гнедка - коренником, Буланку - впереди. Сидел я, когда пахали, всегда на Буланке.

Месяц, поднявшийся над березовым перелеском, залил все неясным, мутноватым светом; над болотом и над кустарником стоял белый туман.

Сделав несколько заходов, хозяин сбросил зипун.

- Не клюй носом, веселей держись! - подбодрил он меня.

Но не клевать носом я не мог. Дрема так и клонила меня к шее Буланки, который сразу замедлял шаг, как только переставал чувствовать повод. Когда же дрема одолела меня совсем, за моей спиной в дугу коренного со стуком ударился комок земли.

- Хватит дрыхнуть! - закричал сзади хозяин. - Не в гости приехал - в работниках живешь!

Я встрепенулся и стал колотить Буланку пятками по бокам.

- Что во сне-то видел? - грубовато, но уже примирительно спросил хозяин.

Я промолчал.

"Хорошо тебе... выспался днем-то", - с обидой подумал я.

Месяц над полем поднялся совсем высоко, но светать еще не начинало.

20. ЗИМОЙ

Как ни долго тянулось лето в работниках, но оно прошло, прошли и унылые осенние недели с туманами и холодными утренними зорями, когда я вместе с филатовскими ребятишками пас коров.

После покрова, когда уже выпал снег, я вернулся в свою деревню. Еще по дороге я узнал от людей, что мать вышла замуж за старого вдовца, портного Артемия, жившего в Зареке по соседству с Трифонихой. У моста через Калиновку мне навстречу попалась тетка Фекла. Остановившись, она пригорюнилась и даже прослезилась:

- Как жить-то будешь теперь, Степанушке? Изведет Анисья тебя. Парасковью-то ведь она из дому выжила. А то разве пошла бы мать за Артемия? Бросила бы тебя?

Я задумался: "Куда же мне пойти? К брату?.. К матери?.."

Пошел было к матери, но, дойдя до их двора, повернул обратно: побоялся Артемия и его женатого сына Федора. Перелез через изгородь и прямиком через огороды пошел к брату.

Дома застал одну Анисью. Она сидела на лавке и качала деревянную зыбку. Встретила она меня приветливо, подала поесть. Павел, узнал я от Анисьи, уехал по дрова.

- Маменька-то бросила тебя, сиротинку... - начала было Анисья жалостливо и даже утерла глаза краешком запона1, но сразу куда-то заторопилась и заставила меня сидеть с Алешкой. (1 3 а по н - фартук.)

Глянув из окна на побелевшую поскотину с одинокой березкой на бугорке, на Чорданский лес, запыленный добела первым снегом, я стал ходить по скрипучим половицам, чисто выскобленным и застеленным пестрыми половиками, осматривая все уголки в избе. Ничего вроде в ней с прошлой зимы и не изменилось, но без матери все стало как бы чужим.

Подойдя тихонько к зыбке и раздвинув над ней красную с петухами занавеску, я с любопытством глянул на Алешку. Прошлой зимой он был совсем беленький и еще без бровей, а сейчас - румяный и черномазый.

Может, от скрипа половиц, а может, оттого, что я долго на него смотрел, Алешка проснулся и заплакал. Я стал качать зыбку, но он не унимался, рожок тоже не брал, вертел головой и ревел все громче.

Сосок от коровьего вымени, надетый на кончик рожка, должно быть, ни разу не промывался, и от него ударяло в нос кислым запахом.

Назад Дальше