21 день - Иштван Фекете 8 стр.


Вся троица шагала по двору: впереди тетушка Юли, а чуть поодаль Шарик и Ката.

Солнце сияет в ослепительной утренней чистоте, и — вот ведь странно! — ни у тетушки Юли, ни у Шарика, ни у Каты нет тени.

Да и откуда взяться теням: весь мир озарен светом, и светом лучатся их сердца.

Цин-Ни

Странное имя, ничего не скажешь, и тем не менее это — имя в полном смысле слова, а дал его себе сам владелец, поскольку этим исчерпывался весь его лексикон. И ничего удивительного тут нет, так же, как не приходится удивляться и тому, что Цин-Ни в большинстве случаев пользовался лишь половиной своего имени. Если дела его шли хорошо и ему было весело, он обходился первой половиной; если же ему становилось тоскливо или больно — то второй.

Дело в том, что Цин-Ни — это мышь.

Красивая, серо-шелковистая, неизменно вылизанная дочиста мышь в расцвете лет, обитающая в давильне среди виноградников на горе, а точнее, в подвале давильни. Конечно, иной раз Цин-Ни заглядывал и в дом, а по осени, если дверь давильни бывала открытой, старался закатить туда орех-другой из-под стоявшего перед домом большого орехового дерева. Однако лучше всего он чувствовал себя в подвале, привыкнув к уютному, теплому, пропитанному винными парами помещению. К ящику, в котором он обосновался и жил в дружном соседстве со всевозможным тряпьем, бумагами, пробками и соломенными оплетками для бутылок, никто не прикасался годами.

Хозяином домика был дядюшка Йоши Куругла, когда-то заправлявший железной дорогой, хотя и вовсе не в качестве управляющего. Управляющему сроду оказалось бы не под силу столкнуть на путях два поезда, спустить состав с рельсов или учинить еще какое-нибудь чудовищное крушение, а вот дядюшке Куругле ничего не стоило бы это сделать, но он полжизни только тем и занимался, что предотвращал подобные катастрофы. Именно по этой причине его удостоили награды, отправляя на пенсию, хотя сравнялось ему всего лишь шестьдесят лет и пребывал он в полнейшем духовном и телесном здравии, коим — по мнению одного его приятеля — был обязан исключительно своему положению вдовца. Дядюшка Куругла со свойственным ему благодушием распрощался со стрелками и семафорами, проявив и тут обычное свое невозмутимое спокойствие, которое неизменно сопровождало его все годы службы и которым не мог похвастаться ни один управляющий.

Конечно, ни в коем случае нельзя сказать, что железнодорожника дядюшку Йоши на его жизненном поприще не подкарауливали и черные дни — к примеру, когда пришлось везти жену на погост; однако стрелку на жизненном пути его Юлишки переводил не он, а стало быть, и с этим пришлось примириться. Смерть жены не внесла существенных изменений в его жизнь: ведь железная дорога с ее стрелками и семафорами никуда не делась, и привычные заботы в скором времени заглушили щемящую горечь утраты. К числу незначительных перемен относилось и то, что через несколько месяцев после печального события ключ от винного погреба, который до сих пор висел над кроватью жены, дядюшка Йоши перевесил к своей постели… А позднее и кровать жены переставил в другую комнату, где для нее сыскалось весьма подходящее место, и это несколько успокоило мятущуюся в воспоминаниях душу старого железнодорожника…

«Ну что ж, и через это я прошел», — говорил он про себя, и при этом вряд ли имел в виду что-либо другое, кроме опыта супружеской жизни.

— Чем не холостяк! — приговаривал почтмейстер, добрый приятель Йоши с детских лет, не без воодушевления принявший участие в перестановке мебели, а второй его друг, кальвинистский священник, молча кивал головой, словно давая отпущение ненароком мелькнувшим вольным мыслям…

— Погода стоит славная, — промолвил он, чуть откашлявшись. — Отчего бы нам не наведаться в погреб?

— Светлая мысль! — с восторгом поддержал его почтмейстер, а дядюшка Йоши, бросив взгляд на ключ от подвала, коротко отозвался:

— И в самом деле…

— Верно, Йошка! — подхватил почтмейстер. — Главное, не раскисать, тоска — она как пришла, так и уйдет. А наведаемся мы в подвал или не наведаемся, в конечном счете безразлично…

— У нас есть свежий хлеб, — строго вмешался священник, — и колбасы я мог бы прихватить… Снимать ее с крюка или не снимать — отнюдь не безразлично.

— У меня в доме хоть шаром покати, — отозвался дядюшка Йоши. — В кладовой все выметено подчистую — на поминки ушло… Придется все припасать заново. Ну ничего, поросенком я уже обзавелся.

— Видел я, сколько родни съехалось на поминки, — заметил священник. — Кстати, из вещей все в доме цело?

— Помилуй, Гашпар! — ужаснулся почтмейстер. — Эдакое предположить, да еще будучи священником!..

— В том-то все и дело. Ты разбираешься в телеграфных знаках, в почтовых расходах, в расписках-квитанциях, а я — в душах скорбящих… Ну, выкладывай, Йоши!

— Что говорить, сами знаете, как в таких случаях бывает…

— Еще как знаем! — подтвердил священник.

— Шурин поцеловал золотые часы покойной Юлишки… плакал, говорил, что они дороги ему как память…

— Забрал он часы или нет?

— Я сам отдал ему.

— Вот видишь, почтмейстер, надо смотреть на вещи реально. А теперь — к делу. Я прихвачу хлеба, колбасы, зеленой паприки. Ты принесешь сыру, лук и сало. Йоши предоставит нам вино, подвал и тамошний здоровый воздух.

— Вина тоже порядком поубавилось, — вздохнул Йоши.

— Ох уж эти мне убитые горем родичи! — горько воскликнул священник. — Шурин тянул стакан за стаканом, словно песок воду. Стоит ли после этого удивляться, что он слезу пустил!.. Ну, вы ступайте вперед, а я вас догоню!

Осенняя погода установилась чудесная. На заре выпадала легкая изморозь, однако стоило только солнцу избавиться от рассветной младенческой розовощекости, как оно изливало на мир тепло чуть ли не по-летнему щедро; под его знойными лучами таял иней, а отяжелевшие виноградные, ореховые и вишневые листья один за другим опадали на землю.

По жердям, подпирающим виноградные лозы, прыгала сорока, тряся хвостом, и оживленно трещала, что в равной мере можно было принять как за бессмысленную болтовню, так и за выражение удовольствия: наконец-то минула шумная пора сбора винограда, люди перестали сновать взад-вперед, нарушая тишину совершенно никчемной ружейной пальбой и грохотом винных бочек.

— Ну, вот мы и остались одни, — стрекотала сорока. — Те три человека, что иной раз сюда захаживают, — не в счет: к ним хоть на шляпу садись…

— Валяй, попробуй, Теч, — каркнул старый ворон, — а мы поглядим…

— Я всего лишь хотела сказать, что у этих людей нет при себе ружей, и сообразить такую простую вещь мог бы даже старый любитель копаться в навозе вроде тебя. — С этими словами сорока взмыла в воздух и опустилась на огромное ореховое дерево перед давильней дядюшки Йоши, стрекотом своим зазывая гостей.

Сорочий стрекот был слышен даже в подвале, и Цин-Ни с любопытством прислушался к характерным звукам, которые определенно предвещали гостей.

«Жаль, что Теч на всех реагирует одинаково, — думал Цин-Ни, который по случайному совпадению тоже был вдовцом. — Кое-какое разнообразие не помешало бы». Овдовел он недавно, однако внешне вдовство не сказалось на нем. Его подруга вышла на волю, желая полакомиться орехом, и не вернулась, потому что заглядывалась на орехи, вместо того чтобы внимательнее присмотреться к ореховому дереву, на ветку которого присела передохнуть пустельга. Минутой позже пустельга разжилась добычей, и таким образом наш Цин-Ни овдовел.

Оставшись в одиночестве, Цин-Ни не знал, чем заняться от скуки, и выгрыз в ящике такую норку, что она оказалась бы впору и многочисленному мышиному семейству. Управившись и с этим делом, он обошел из угла в угол всю постройку, которая с точки зрения человека считалась всего лишь маленькой хижиной, но мышке казалась бесконечно огромной. В давильне было довольно большое переднее помещение со спуском в винный погреб и комнатушка, единственное окно которой выходило на дорогу. Перед давильней, у большого орехового дерева, находилась обвитая виноградом беседка со столом и скамьей; позади росли сливовые и абрикосовые деревья и кусты астр; на этом и кончался участок, при котором, собственно говоря, виноградника не было. Виноградник как таковой представляла собою беседка, поэтому дядюшка Йоши со спокойной совестью мог сказать: «Отправлюсь-ка я к себе на виноградник», — и возразить на это было нечего. Беседка приносила бочонок вина, небольшой, но неиссякаемый, поскольку стоило ему тоскливо булькнуть на дне последними каплями, как священник с почтмейстером наперебой стремились утешить его, притаскивая с собою такие огромные оплетенные бутыли, которые можно увидеть лишь на фабриках уксуса или подобных предприятиях, имеющих дело с прочими несерьезными жидкостями.

Однако все эти тонкости вряд ли интересовали нашего Цин-Ни. Мышонком он какое-то время сторонился, даже страшился людей, но позже вынужден был признать, что это всего лишь изживший себя предрассудок. И после этого он стал буквально ждать появления людей, которые не только приносили съестное, но и вообще вносили в его жизнь приятное разнообразие.

И все же каждый раз ему приходилось перебарывать в себе этот застарелый предрассудок, и, прежде чем выйти из укрытия, Цин-Ни некоторое время подсматривал за людьми. Правда, подглядывать — занятие некрасивое, зато иной раз весьма полезное, а по мышиному своду законов — и вовсе жизненно важная необходимость.

Цин-Ни, как правило, спал днем, хотя это и не было законом, а здесь, в давильне, вообще не имело никакого значения. Сюда никогда не забредали кошки, не наведывались ласки или хорьки и не залетала ни одна из птиц, для которой мышиное мясо казалось бы лакомством или хотя бы приличной едой. Раз, правда, сквозь разбитое в уголке оконное стекло внутрь впорхнула синичка, облетела вокруг всю комнату, а затем — бум! — с маху ударилась о стекло, не будучи знакомой с его свойствами. Синичка страшно перепугалась, теперь уж ей было не до того, чтобы разглядывать комнату, она снова рванулась к окну, но налетела на стекло и рухнула на подоконник. Глаза ее затуманились смертельным ужасом перед неволей, и видно было, как сердчишко колотится где-то у горла. Синичка была до такой степени напугана, что не почувствовала страха, даже когда мышка прошмыгнула по оконной раме и остановилась у отверстия в стекле.

— Вот здесь ты можешь выйти, Цитер, — вежливо пискнул Цин-Ни, потому что, разумеется, это был он. — Но в другой раз примечай, в каком месте ты входишь внутрь, иначе не сумеешь выбраться обратно.

— А ты меня не тронешь? — растерянно поморгала синичка.

— Сразу видно, что ты родилась в этом году, иначе не задавала бы таких глупых вопросов. Отверстие находится здесь…

— Мне кажется, как будто здесь всюду отверстие, и все же я не могу пройти сквозь него. Никак не пойму, в чем дело.

— Цитер, в последний раз тебе говорю: в этом месте дырка. И заруби себе на носу: человека никто не поймет, даже я, а ведь мы с ним друзья… Ну давай, а то у меня дела.

Синичка — растеряв одно-два перышка — вылезла сквозь отверстие в стекле и, не помня себя от счастья, вспорхнула на ореховое дерево.

— Нет чтобы поблагодарить… — досадливо шевельнул усами Цин-Ни и попытался было раскусить жестяную плошку, забытую хозяином на подоконнике. Но поскольку плошка оказалась слишком твердой для его зубов и к тому же нещадно гремела, Цин-Ни сквозь дырку в стекле выбрался на одну из плетей, обвивавших беседку, и подумал, что мог бы сделать это гораздо раньше. По сравнению с прохладой дома здесь было приятно тепло, поскольку солнышко припекало; однако Цин-Ни предпочел остаться в тени: он не любил быть на виду. Беседка нравилась ему еще и тем, что отсюда проселок, до которого от давильни было рукой подать, просматривался как на ладони, и можно было увидеть многое такое, чего мышонку с земли и не углядеть.

Однако в эту пору — после сбора винограда — интересного почти ничего не увидишь. Так что Цин-Ни вздремнул немножко, но ему все время мешали: то ворона каркнет, то сороке найдется о чем поговорить — и конечно же, здесь, на ореховом дереве, — то орех упадет с дерева на землю или на столик под деревом, и тут уж мышонку становилось совсем не до сна. Дело в том, что орех норовит тотчас спрятаться среди опавшей листвы или же катится по земле, стараясь отыскать себе местечко, где можно спрятаться, потому что каждый орех лелеет мечту когда-либо в будущем стать деревом. Но стоит какому-нибудь ореху закатиться к стенам беседки, и деревом ему никогда не стать — в этом можно быть совершенно уверенным.

— Оп-п! — восклицает орех, стукаясь о стену. — Тут неподходящее место…

При этих звуках Цин-Ни окончательно просыпается, замечает упавший орех и вдруг чувствует такой голод, как никогда в жизни.

Цин-Ни спускается по удобной лесенке из виноградных лоз и принимается за орех, который не в силах противостоять твердым как алмаз и острым как бритва мышиным зубам. На ореховых деревьях дядюшки Йоши вызревают сплошь одни крупные грецкие орехи с тонкой наподобие картона скорлупкой, и это их качество для Цин-Ни как нельзя кстати, хотя орехи по размеру в два раза больше его самого и попробуй-ка ухвати их! Однако Цин-Ни разработал свой метод: он вплотную прижимает орех к стене и за четверть часа прогрызает в нем такое отверстие, через которое мог бы даже пробраться внутрь, если бы там было место. Но места внутри нет, и это как раз очень хорошо: весь орех заполнен сердцевиной…

И к тому времени, когда тени отвесно падают на землю, а стало быть, солнце подобралось к зениту, Цин-Ни на редкость неторопливо вскарабкивается на окошко, спускается на пол и так же неспешно идет в подвал, где уютно устраивается в своей норке на дне большого ящика — спать и переваривать сытную еду.

Цин-Ни никому не говорил, снятся ли ему сны и какие именно, но вполне вероятно, что сны он видит и что в них ему являются его друзья люди, и им овладевает удивительное чувство отваги и мудрое веселье.

Цин-Ни невдомек было, что значит обман, и когда он говорил синичке, что человек — его друг, у нас нет оснований усомниться в этом, хотя дружба эта — как иногда бывает — началась с непредвиденного случая.

А дело было так. Почтмейстер и священник в очередной раз наполнили неистощимый бочонок, но при этом малая толика вина пролилась мимо и застыла лужицей в небольшом углублении возле лежня.

Цин-Ни по своему обыкновению подсматривал за людьми, укрывшись за другим, пустым бочонком, когда кто-то из мужчин по нечаянности толкнул бочонок, и зверек, испуганно отскочив, угодил прямиком в винную лужицу.

С бешено колотящимся сердцем примчался он домой и, чувствуя себя выпачканным с головы до пят, тотчас, со свойственной всему мышиному племени любовью к чистоте, принялся вылизывать свою шкурку. Правило есть правило, и мышь в грязной шубке еще никому не доводилось видеть.

Цин-Ни продолжал вылизывать шкурку, когда та была уже безукоризненно чистой; при этом в нем крепло убеждение, будто теперь он значительно больше знает о жизни, чем до сих пор, да и человека в сущности не слишком боится…

— Цин-Ни, — задал он себе вопрос, — разве человек когда-нибудь обижал тебя? Нет, не обижал. А раз так, — продолжал он, — ты спокойно можешь выйти. Как знать, может, тебе перепадет еще этой вкусной жижицы, которая оказалась на пользу и желудку, и сердцу…

И Цин-Ни, чувствуя, как тает в нем исконное недоверие к человеку, вылез на лежень и — будь что будет! — уселся в кружок света, отбрасываемого свечой.

Священник первым заметил его появление.

— Братцы мои, — тихонько проговорил он, — смотрите-ка: мышонок! Да какой симпатичный! Не двигайтесь, как бы не спугнуть его. И надо бы дать ему чего-нибудь поесть.

— Должно быть, больной, — заметил почтмейстер. А дядюшка Йоши осторожно и очень медленным движением положил на лежень в сантиметрах десяти от мыши кусочек сала.

Мышиный нос тотчас пришел в движение, а чуть погодя Цин-Ни подобрался к салу и — не очень твердо сохраняя равновесие — сел на задние лапки, а передними ухватил кусочек и принялся грызть его.

Трое приятелей сидели не двигаясь, но в глазах у них заплясали искорки такого ласкового, теплого веселья, которое непременно сделало бы их людьми, если бы они уже не были ими.

Они сразу же полюбили Цин-Ни.

— Чем не чудо! — шепотом восхищался почтмейстер. — Мышь, а до чего храбрая…

— У чудес, как и у храбрости, есть свои причины, — заметил священник и по некотором размышлении заглянул за лежень, где тускло поблескивали остатки пролитого вина. — Ведь что необходимо для чуда? — продолжал священник. — Вера! Ну, а что требуется для храбрости? Сила, страстное желание, гнев, любовь или же…

— Что еще, по-твоему?

Священник вновь обследовал винную лужицу и на сей раз с твердой убежденностью заявил:

Назад Дальше