— Ну, че? — спросил Васька еще раз.
— Ликеру хочешь? — Вера достала из буфета бутылку. Посмотрела на свет, взболтнула. — Он мне предложение сделал.
— Кто?
— Георгий. Ну, тот моряк, с которым я танцевала танго. Я специально шторы не задергивала, чтобы ты видел. Ты его разглядел? Он тебе нравится? — Вера поспешно и тревожно ухватила Ваську за лацканы пиджака, на цыпочки стала — ее глаза почти вплотную приблизились к Васькиным.
— Ничего вроде, — сказал Васька. — Намекнула бы, я бы подробнее рассмотрел.
— Я его все время к тебе лицом поворачивала.
— Через тюль плохо видно.., Да нет, нормальный моряк. Высокий. Майор.
— Капитан третьего ранга. Вася, ты будешь свидетелем с моей стороны.
— У тебя же должна быть девушка.
— Не получается. Девушка будет с его стороны — сестра. И не нужны с моей стороны девушки, кто они мне? С моей стороны — ты.
— О чем разговор, если надо.
Васька подошел к окну.
Отсюда, с этой стороны двора, он видел свой дом после войны впервые. Вон его окна: одно голое темное, другое завешено пожелтевшей газетой — еще не мытые. Анастасия Ивановна грозила помыть, но забыла, обидевшись на него за то, что память об Афанасии Никаноровиче он блюдет плохо: "А ведь Афоня тебе как отец был. Больше, чем отец-то, — он тебя делу учил". Нет за его окнами его матери. Он есть — вот он, а ее нету...
Васька поднял глаза к мансарде — два окна Нинкиных.
Вера взяла его за руку.
— Говорят, она ушла на концерт и не вернулась. Тогда еще концерты в филармонии давали. Несчастный наш дом...
— Это почему? — спросил Васька, медленно к ней повернувшись.
— Вон в доме четырнадцать людей и с фронта больше возвратилось, и в блокаду погибло меньше. У них даже малыши во дворе бегают.
— Ты любишь его? — спросил Васька.
Из Вериных глаз потекли слезы, она вытаращилась, растопырила ресницы, чтобы тушь не смылась, и так стояла, ловила слезы нижней губой, и нос у нее краснел. Наконец, когда у нее откатило, она помигала, подставив под нижние веки по пальцу, и сказала, улыбнувшись:
— Вася, я была замужем.
Васькины скулы свела ревнивая злость.
— Что ты мне говоришь — ты своему жениху говори.
— Он знает. А тебе я должна все сказать, больше, чем ему, иначе какой же ты будешь свидетель?
— Выходит, я свидетель чего?
— Я его полюблю, Вася. Я по своей природе — жена. И никуда от него не денусь. Васька, ты меня будешь слушать?
— Ну, буду. — Васька обнял Веру за плечи, почувствовав к ней щемливую братнюю жалость. — Мать у тебя здесь померла? — Он кивнул на двуспальную приземистую кровать.
— Здесь. Ликеру хочешь? — Вера достала из буфета рюмку, налила и подала Ваське. — Выпей за всех. А я не хочу. Я пью чаще, чем плачу.
Размазывая "Бенедиктин" по нёбу, Васька спросил:
— А отец?
— Отец на фронте погиб. Его ни за что с завода не отпускали, но он как-то ухитрился. А я в начале лета уехала к тетке в Саратов. Сюда я вернулась уже с ребенком. — Голос Веры стал тихим, больным. — Муж мой, да мы и записаны-то с ним не были — на после войны это дело оставили, погиб на Курской дуге. Похоронная пришла его матери, а она принесла ее мне. У меня уже сын был. А эта сволочь! — Голос Веры зазвенел дребезжаще, будто горло ее было стеклянным и треснуло. — Сволочь эта, твоей Нинки мать, треплет по всему дому, что я его уморила. Говорит, я его босыми ножками на бетонный пол на лестнице ставила. — Вера заплакала теперь навзрыд, не оберегая ресниц, размазывая по щекам тушь и помаду. — Мерзавка. Умер-то он вовсе не от простуды, у него был тяжелый врожденный порок. Он был такой... — Вера протяжно и зябко всхлипнула. — Как небушко... — Она бросилась вдруг к буфету, выдвинула ящик. — Посмотри, посмотри. — Протянула Ваське фотографию девять на двенадцать. Мальчик в костюмчике с бантом был похож на Веру и для малыша как-то невозможно красив. Вера отобрала у Васьки карточку, прижала ее к грудя, но не удержалась, вскрикнула и пустилась ее целовать: — Родной мой, — шептала она. — Сынок мой...
А Васька смотрел на нее с чувством, похожим на удивление. Наверное да, так и есть, Вера будет любить своего Георгия, а если у них дети родятся, и вовсе от любви высохнет: она не какое-нибудь любит выдающееся, раскрасивое — она любит родное.
Вера еще раз метнулась к буфету. И протянула Ваське пачку фотокарточек в черном конверте из-под фотобумаги.
Васька приготовил лицо, чтобы скорбно рассматривать Вериного малыша с пеленок до противоестественного маленького гробика, но с карточек ему улыбалась Нинка.
— Я специально тебе напечатала. Нашла негативы. Дом наш чертов — беднее бедного. Только у меня были фотоаппарат и велосипед. Забыл? Вот она, твоя Нинка, А ее, стерва, мать говорит мне в парадном, я подвыпившая была: "Хорошие все погибли..." А я пришла к ней домой и прямо с порога: "Да, — говорю. — Хорошие все погибли. И ваш муж помер, и дочка ваша Нинка погибла, а вы, тетя Саня, живете". И дверью хлопнула. И твоя донна Настя на меня елку гнет.
Вера вздохнула судорожно и сказала, прижав к груди фотокарточку сына:
— Ты, Вася, меня не слушай, ты на Нинку свою любуйся.
Нинка смотрела с карточки чуть исподлобья, она всегда так смотрела, терпеливо, с едва уловимой усмешкой, как старшая. На других карточках Нинка была и озорная, и смеялась, запрокинув голову, но на всех, как и Верин маленький сынок, Нинка была прекраснее, чем бывают люди в природе.
Васька прислонился лбом к стеклу — вон они, Нинкины окна, темные. Вон труба водосточная, по которой он лазал, вон карниз, далеко выступающий. "Нинка, Нинка, я бы все водосточные трубы облазал, лишь бы ты, Нинка, была жива".
Он не сразу расслышал Верин голос.
— В том окне, вон где кресты не отмыты, Тося жила Клочкова. Помнишь? В третьем классе вы ей в рейтузы снегу натолкали, а потом принесли в школу, посадили на батарею, чтобы сохла. И еще кричали: "Тоська, сохни быстрее, а то простудишься и у тебя дети не родятся". B тех окнах Люда и Нюра — еще не приехали. Мы с ними к Сове ходили. Зря ты к Сове плохо относишься. Она учила нас не бояться темноты...
Совой прозывалась бывшая гадалка старуха Полонская-Решке, звали ее Савия Карловна.
Васька как-то встретил Сову на Смоленском кладбище у простенькой могилы Лидии Чарской, по которой девчонки с ума сходили. На могиле всегда лежали цветы. От девчонок всех возрастов. Со всего города. Говорили, что из других городов, даже из-за границы, приходили денежные переводы на кладбищенский храм с просьбой положить цветы на могилу писательницы.
Мальчишки все, как один, считали Чарскую "белой".
Сова перебирала цветы, истлевшие бросала в ведро.
— Мы с ней учились, — сказала Сова. — В институте благородных девиц на Знаменской улице. Лида считала — все дело в обряде. Если бы удалось придумать для всего человечества обряд, который бы всем пришелся, наступил бы порядок — Золотой век. Я считаю — все дело в том, чтобы было кого страшиться и кому сострадать.
— А я считаю, что завивать девчонкам мозги вы не имеете права, — сказал Васька.
Но она как-то ласково махнула на него белой лавандовой рукой и хохотнула.
— Имею, имею...
Она научила девчонок гадать, чему они и предавались, сидя в темных углах двора.
Нинку Сова обожала — казалось, даже побаивалась.
— Там Коля жил Гусь, — грустно сказала Вера. — Ты Колю Гуся помнишь? Он за мной ухаживал. Правда, он был много старше. Коля мне письмо из госпиталя прислал. А я ему не ответила — зачем? Он и сейчас в госпитале — я узнавала. У меня почти все знакомые по медицине. Скажешь, плохо поступила, что не ответила? А ты не знаешь, у меня тогда как раз сынок помер.
Васька смотрел на окна, за которыми когда-то жил Гусь — Коля Лебедев, тощий мечтательный миротворец. Его брат, драчун и смельчак Ленька, погиб. Анастасия Ивановна говорила, что Леньке посмертно присвоили звание Героя.
Прямо под Лебедевыми жил Женя Крюк. Старше их года на четыре и все равно их товарищ. Женя работал и всю получку проматывал с ними. Покупал сладких вин, лимонаду, конфет, колбасы, и накрывали они стол на пустыре за сараями, и угощал Женя всех. Отец его был сапожник, сутулый труженик. Мать, пышнотелая Даша, гуляла с инженерами и артистами. Мужа она презирала, кричала ему: "Счастлив будь, что я и с тобой живу, жужелица!" И он был счастлив. Шил модельную обувь. А Женя Крюк, их единственный сын, не хотел мириться с таким положением. Однажды он пристал к матери с кухонным ножом: "Чей я сын, говори!" — "Тут все в порядке, — ответила она ему. — Когда я тебя родила, я была молодая — боялась молвы. А теперь я на любую молву плюю".
Приходя куда-нибудь, где был рояль, во дворец культуры, в кинотеатр, в гости, Женя непременно садился за инструмент и подолгу, если не гнали, играл нечто грустное и величественное, как закат. И музыкант со второго этажа Аркадий Семенович слушал его с замиранием сердца. Аркадий Семенович не пришел с фронта. И жена его, врач, не пришла с фронта. Мать осталась. Говорят, прописала племянницу.
— Я чай поставила. — Вера вошла в комнату умытая и подкрашенная. — Считаешь?.. Я как стану к окну, так и считаю. Из нашего класса только ты пришел да Володя Вышка. В университет поступил. Ты его не встречал?
— Нет, — сказал Васька.
Внизу во дворе парни, которым, когда он уходил на войну, было лет по двенадцать, не вынимая рук из карманов, играли в мяч. Став кружком, они легонько перебрасывали мяч друг другу. Били пяткой из-за спины, били головой, но в основном легонько баночкой или носком. Девчонки линдачили у нагретой солнцем стены. Под окнами, где до войны жил Адам.
Длинный несуразный Адам.
Отец его был машинистом. Приехали они в Ленинград из Минска. Наверное, поменялись.
Сначала во дворе появился отец Адама в новой кожаной фуражке, осмотрелся, подвигал кадыком то ли в знак одобрения, то ли в знак грусти. Потом Адам вылез — руки его так далеко выпирали из рукавов, как ни у кого из мальчишек, хотя у всех рукава были короткими, — Адам, угловатый и меланхоличный, предтеча нового племени человеков, у которых главными на лице стали уши.
Дня через два он подошел к Ваське и спросил:
— Говорят, твоя матка курва?
Васька, не моргнув, выдал ему одну плюху за "матку", это слово он считал оскорбительным, другую за "курву" — это слово он тоже считал нехорошим: да таких две, что за разъяснениями вечером к ним пришел Адамов отец и привел с собой сына с заплывшими глазами.
— За что? — спросил машинист.
Васькина мать коротко глянула на Ваську: к ней с такими разборами заявлялись часто, она предпочитала, чтобы Васька сам объяснялся.
— За вопросы, — ответил Васька.
— Какие?
— Спросить нельзя? — пробурчал Адам.
Машинист настоятельно попросил его повторить вопросы — мол, это нужно для справедливости.
Адам повторил уныло.
— Извините, — сказал машинист побледневшей, стиснувшей зубы Васькиной матери. — Мы домой спустимся. У него очи запухли, еще у него дупа запухнет...
Нужно отдать справедливость Адаму — не ревел Адам, кряхтел только.
А недели через две, к Адаму уже попривыкли малость, появился Барон, мослатый нахальный шестимесячный дог. Эти двое с первого этажа так громко стенали и скулили, угнетенные несправедливым разделением труда: "Сам на паровозе катается на юг и на Черное море, а мы с тобой дрова коли, как рабы Рима, полы скреби, кухарь, уроки учи..." — что женщины-соседки, по большей части ответственные квартиросъемщицы, провозгласили Адама, а заодно и Барона, "бедными сиротками", поскольку Адам единственный во дворе рос без матери, и принялись ему все прощать. А он крутил на подоконнике патефон, учил Барона считать до ста, и оба не давали прохода девчонкам.
Как-то Адам остановил Нинку, она шла с этюдником, и потребовал показать картины. Он так и сказал: "картины". Нинка показала, она не стеснялась. Адам посмотрел, посопел, поднял ногу, чтобы ступить на порог квартиры, да так и застыл — задумался.
Может быть, через час Адам появился у Нинки и отдал ей все свои краски — и акварельные, и масляные — и свернутую в рулон бумагу.
— Батя говорит, я их без соображения тру. А ты их на хорошее употребишь, — сказал он, жестко произнося "р".
После Адама и некоторые другие мальчишки, поняв тщетность своих живописных усилий, а рисовали во дворе все, вручили краски и кисти Нинке. Отдавали даже цветные карандаши. Нинку вдруг все увидели и поразились странной ее красоте, странному ее взгляду: робость, смущение, стыдливость — милые основы будущих превосходств— в ее взгляде отсутствовали, как отсутствует суета в движениях большекрылой птицы. Нинка как раз была в той фазе познания, когда даже на самого близкого своего друга и верного человека, Ваську, смотрела, словно был он шмель на лугу, а она видела все сразу: и шмеля, и цветы — весь луг в равновесии с небом и ветром, цельно, как глыбу.
Васька в кухню пошел. Вера чай разливала.
"Какие они с Нинкой разные".
— Вера, Адам тебя любил. Все Нинку, а он тебя. Вера подошла к нему: в одной руке чайник с заваркой, в другой — с кипятком.
— Вася, — сказала она. — Достань у меня из кармана бритвочку. — Она почти вплотную придвинула к Ваське грудь — на блузке у нее был кармашек. — Ну, чего ж ты? — а в глазах голубых шемаханский блеск.
Васька сунул пальцы в Верин кармашек, ощутив через ткань упругость и белорозовость ее груди, — не было там никакой бритвочки. В Вериных глазах опадали фонтаны смеха.
— Дура, — сказал он. — Что я, не помню, как все пацаны вдруг стали бегать к тебе за бритвочкой? Нарочно карандаш сломает и к тебе — мол, дай бритвочку. А ты говорила, вздыхая: "Ну, сам возьми. В кармашке". Девчонки чуть тебя не убили.
— А я и не отказываюсь — дура. Но было приятно. У меня только-только грудь оформилась. Я тогда из вас могла что хочешь сделать.
— Не из меня.
— Чем гордишься — ты всегда на эту тему был недоразвитый. Ты и сейчас, Вася, не понимаешь — Нинкой вы все восхищались, а любили меня. На меня черт перстом указал, так моя бабушка говорила.
Адам со своим Бароном мог залезть под юбку к любой девчонке, кроме Нинки и Веры, — Веру Адам боялся. Вера же проходила мимо Адама впритирочку, иногда подворачивалась нога, и она валилась на него и ойкала, к нему прижимаясь: "Ой, нога моя, нога!" Адам чуть не плакал.
Васька слегка поколачивал Адама за приставание к девчонкам. Однажды Адам остановил его и попросил:
— Ты можешь не драться три дня?
— А что?
— Скажи, должен я отомстить этой Верке?
Васька рассудил — вроде надо бы.
— Я ей и ейным родителям малокровным устрою "джазу".
— Валяй, — сказал Васька.
Адам воткнул между рамой и стеклом Вериного окна иглу хомутную с привязанной к ней суровой ниткой, нитка могла быть простой, не суровой, но Адам настаивал на повышенной прочности — наверное, надеялся поднять звук "джазы" до отвернувшихся от него небес. Дело заключалось в следующем: другой конец нитки привязывался к катушке, катушку следовало вращать в петле — от вибрации стекло начинало гудеть. Натягивая и ослабляя нитку, можно было менять тональность этого гудения и его громкость.
Верино окно гудело три ночи. Вера ходила в школу невыспавшаяся, бледная, ее родители, тоже бледные, не подавали вида, что происходит кошмарное черт те что. Адам, тоже бледный, упрямо губил их всеми частотами звуков, включая и ультразвук, хоть и боялся суровой кары своего справедливого отца-машиниста.
Не спал весь дом, хотя и не понимали люди, что же там во дворе происходит.
На третью ночь Женя Крюк, свесив одну ногу наружу, подыграл Адамовой "джазе" на банджо. Женя понял, в чем дело, и обратил вой стекла в песню первой любви, тоски и любовного мщения.
Музыку прекратил Васька — залез по трубе и сломал иглу.
Адам погиб в своей родной Белоруссии.