Мать стукнула по оконной раме, распахнула створки; в квартирёшку, вдобавок к шуму за стеной, ворвался шум снизу, со двора. Туда подвалила новая партия приезжих. Подвалила тоже с коровами, с поросятами, и около сараев-клетушек, поскольку на всех их не доставало, завязался чуть ли не бой.
Мать ткнула туда, вниз, рукою, сказала отцу возмущенно:
— Глянь, в какую пропастину ты нас завез! Неужели и мы будем вот этак же тут воевать? А за что и для чего?
— Не я завез! — вспыхнул отец, показал через подоконник на раскинутый вдали, в синеве предночья поселок, на высокое в нем и ярко освещенное электроогнями здание.
— Не я завез, а те, кто там в креслах сидят, свет палят! Они уж, поди, своим наивысшим указчикам отчет отбарабанили: «Все исполнено досрочно! Деревенские людишки — в куче! Теперь дожидаемся за нашу исполнительность вознаграждения!»
Колька, услыхав такое, засмеялся:
— Пока они этой награды ждут, пока нас не видят, так давайте отсюда обратно и сбежим! Трактор-то еще — у нас.
Отец глянул на Кольку без малейшего веселья:
— За угон трактора придется отвечать головой.
Но взгорячилась окончательно мать:
— За этакий кавардак пускай отвечают не наши головы, а ихние! А трактор, если дело на то пошло, пригонишь им завтра. Пригонишь, сдашь, напишешь заявление на расчет.
— Где работать тогда стану? — заколебался отец.
— Залесье, слава богу, невдалеке от нас. Там гараж, пилорама… Тебя, механизатора, примут с ручками! Да и Колька останется при своей школе…
— Дедушка станет меня опять на Чалке провожать, а то уж и на Сивом! — подхватил Колька.
Мать, будто от внезапной боли, повела низко-пренизко головой, прошептала с досадливой горечью:
— Про дедушку теперь как подумаю, так душа мрет.
Отец, едва заслышав про деда, вмиг сорвался, чуть ли не заорал:
— Да что вы меня обрабатываете?! Что?! Словно у вас вот — душа, а у меня — нуль! Раньше надо было такие разговоры заводить, раньше! А не теперь… Мне и без ваших намеков, без ваших подсказок тошным-тошно!
Он толканул хлипкую дверь, затопал вниз по бетонным ступеням; мать пихнула в плечо Кольку:
— Беги за ним! Не оставляй одного…
Во дворе людей почти уже не было, все разбрелись по гулким этажам дома-громадины, в голых пока что окошках которого, тоже как в поселке, стали зажигаться электролампочки. Колька, выбежав на улицу и глядя на эти, в доме, огни, — подумал: «Смотри-ка! Кое-что тут все-таки сделано по-людски…»
Он хотел поделиться такой мыслью с отцом, да отец рылся, что-то откручивал, закручивал под раскрытым капотом трактора. При этом он еще что-то и наговаривал глухо своему железному, трудовому товарищу, и было ясно: такое копание в моторе происходит лишь для вида.
Отец не знал, на что решиться. И, похоже, так скоро ничего бы не решил, да на обочине дороги, наполнив вечернюю духоту пылью, почти рядом с трактором тормознул бортовой, тяжелый автомобиль. Через опущенное стекло кабины просунулся щекастый усатик с погаслою сигареткою во рту. Не отлепляя от мокрых губ окурка, он уставился начальственно на отца:
— Але! Спички имеешь? У нас кончились…
Отец зашарил по карманам, а через борт автомашины перевесился еще один табакур, видать — грузчик.
— Мне тоже огонька, мне тоже!
И вдруг из-за спины грузчика, из-за дощатого, крашеного борта, со дна автомобильного кузова донеслось похожее на протяжный стон ржание.
Отец шариться в карманах перестал, быстро грузчика спросил:
— Кто там у вас?
Грузчик засмеялся:
— Да так… Обыкновенная кобыла… Из ликвидированной деревни… Везем вот на комбинат, на сдачу.
Кольку тут словно пружиной подбросило. Он цапнулся за борт грузовика, подтянулся, и на полу кузова, на грязных досках увидел опутанную веревками, поваленную на бок лошадь. Не в силах поднять головы, она смотрела на Кольку одним скошенным глазом и была в этом взгляде нестерпимая боль.
Колька охнул, руки разжались, он сорвался на дорогу, закричал:
— Папка! Папка! У них там Чалка. Наша!
— Была ваша, теперь наша… — двинул усиками, шевельнул в губах окурок, усмешливо изрек из кабины, тот первый, старшой. Но, глянув на Колькиного отца, тон мгновенно переменил: — Не дергайся, мужик, не дергайся! Мы не воры, мы — чин по чину. У нас на лошадь имеется разрешение.
— А жеребчик? А Сивый где? — опять вскричал Колька.
— Да! Где он? — шагнул отец почти вплотную к окну грузовика.
Старшой отсел внутрь, загородил себя ладонью:
— Ну, ну, ну! Спокойно, спокойно! Сбежал ваш Сивый, деру задал. Теперь из-за него у нас недочет… И наседать на нас не надо! В деревне вот так же наседал какой-то хрыч, да притих, унялся.
Заслышав о «хрыче», отец метнулся прыжком к трактору, ухватил в кулак разводкой, увесистый ключ, и тот, что сидел в кабине, не ожидая дальнейшего, пригнулся, унырнул глубже, закричал второму своему помощнику, водителю:
— Чего зеваешь, Леха? Трогай! Жми!
Грузовик фыркнул, рванул с места, в мгновение ока исчез в сумеречном предместье районного поселка.
Отец посмотрел вслед, постоял, помолчал, взглянул на Кольку, сказал твердо:
— Беги к маме. Пусть быстро собирается домой.
И вот все с тою же тележкой на прицепе, с немудреными вещичками в ней, наперекор всем приказам-повелениям-распоряжениям, в посвежелом от встречного ветерка полуночи, по хорошо приметной, по белой от звездного света дороге они катили домой, домой, домой!
Теснясь друг к другу в кабине трактора, они ехали в полном молчании. Даже Колька. Он лишь попеременно с матерью поглядывал в заднее оконце кабины, проверял: целы ли на дне тряского прицепа так и не распакованные их пожитки.
Отец не оборачивался никуда совсем. Сутулясь, он держал руки на рычагах управления, он смотрел только на бегущую навстречу дорогу, и было понятно: за самовольство свое, за самочинный отказ от «новоселья» он все же переживает. И Колька с матерью отца никакими вопросами, разговорами не тревожили.
Но когда в багреце зари рассветной из-за простора полей знакомых выплыли зеленые шапки деревенских рябин, когда там приветно блеснули окошки родительской избы, то отец приоживился, сказал громко на всю кабину:
— Ну елки-моталки, мы будто вернулись с того света!
С крыльца им навстречу, опираясь дрожащею рукою о перила, осторожно, медленно, и в то же время улыбаясь во всю бороду, спускался Корней.
Отец заглушил мотор, спрыгнул с трактора, побежал, старика обнял. Не зная с чего начать, заприговаривал:
— Ну вот… Ну вот… Ну вот…
А Корней и без лишних слов понял все:
— Вот и ладно! Я так и полагал: вернетесь… И попомните мое слово: настанет время, когда возвратятся другие. Те, кто поработящей да посмелей.
— Смелых у нас пока только двое! — в полушутку показал отец на мать, на Кольку.
Мать отмахнулась:
— Не сочиняй лишнего!
Она уже летела со всех ног к рубленому в один ряд с избой хлеву, где, заслышав голос хозяйки, дружно взмыкивали, жаловались, но и ликовали корова с теленком.
Корней смутился, не упуская руки от перил, сел на ступень крыльца:
— Не успел я их нынче обиходить, не успел… Как вы уехали, у нас тут все повернулось еще хуже.
Отец снова приобнял старика:
— Ничего… Худшее будем поворачивать на лучшее. Вот только не наш теперь трактор к новым начальникам угоню, напишу заявление о своем уходе да еще смотаюсь в Залесье насчет работешки.
Мать разговор услышала:
— Мне, Иван, опять с тобой не поехать ли?
Отец на этот раз ответил не раздумывая:
— Опасаешься, в плен сдамся там? Не бойся, не сдамся.
Неожиданно к матери подсеменили две здешних старушонки. Обе престарелые, обе бобылки, похожие друг на дружку лицами как пара печеных яблочек, они совсем не уезжали никуда. Но, напуганные и одиночеством своим, и заварухою нынешней, они подступили к матери Кольки чуть ли не с объятиями. Да, может, и обняли бы, когда бы их слабые, иссохшие руки не держались, дрожа, за упертые в землю клюшки.
— Настя, милая! Сама богородица тебе путь домой указала! А мы-то думали: пропадать теперь нам здесь без добрых соседушек, без единой живой души!
Отцу старушонки даже кланяться принялись:
— Хороший ты человек, Иван Корнеевич, шибко хороший! Раз вернулся, то и мы тут, глядишь, еще потельшим, поживем…
Ну, а Колька да Корней повели разговор на тему совсем иную. Колька спросил деда о том, что не давало ему покоя больше всего:
— Дедушка! Где наш Сивый?
Корней опустил голову:
— Увезли Сивого… Еще вчера вечером вместе с Чалкой увезли… И, боюсь, застреленного… Пальбы тут было, как на войне! Нам, деревенским, и головы поднять не дали.
Но Колька деда изумил:
— Жив Сивый! И его не увезли. Мы с папкой тех стрелков видели, у них — недостача. Сбежал Сивый!
— Куда? Когда? — уставился на внука Корней.
— Я думал, это тебе известно, дедушка… Я думал, это ты его укрыл где-нибудь.
— Не укрывал… Не мог… Громил тех навалилось — сила.
— Так не затаился ли он сам где? Вдруг да и сейчас стоит, ждет нас на выпасе в елках?
— А что! Возможно! — воспрял, стал подыматься со ступеньки старик. — Подай-ка мне с поленницы, с дров, вон ту легонькую тычинку. Я, как те бабки, подопрусь и — сходим, покричим.
Пока родители обихаживали домашнюю живность, пока переносили от трактора в избу дорожные вещички, Колька с дедом тихо, но добрались до опустелого пастбища. Наверху, над угором, они остановились, стали высматривать, стали Сивого кричать. Но сколько ни кричали, ни глядели, все — напрасно. Ни вблизи, ни вдали никто не показался, не откликнулся.
Глава 5
НА ПОЛНОЙ ВОЛЕ
Колька с дедом высматривали Сивого на пастбище по-за деревней, а тот был опять далеко.
Полагая, что друзей в родном месте отныне у него не осталось, Сивый решил жить самостоятельно. Жить, надеясь только на себя да на безлюдные, лесные пристанища. Правда, из приютов таких он знал пока лишь одну-единственную рощицу на покосной, заброшенной поляне, в которой довелось провести прошлую не слишком спокойную ночь. Не очень спокойную, да все же безопасную. И он помчался было туда, но с верного направления по неопытности сбился, и эта ошибка привела, как ему показалось, к лучшему.
Сивого остановил овраг. Над покатыми склонами оврага нависали серо-зелеными шатрами густые, высокие заросли ольхи. Меж деревьев на солнечных прогалинках трава стояла Сивому по грудь. А на дне оврага меж зарослей лопухов, белозора, мать-и-мачехи разговорчиво журчал, пошевеливал чистые песчинки родниковый ручей.
Сивый устремился на это журчание. Прираскрыв пересохлые губы, не разжимая зубов, он припал к прозрачной струе и, хотя от студеной воды зубы ломило, он тянул и тянул из булькающего ручья, пока совсем не переняло дыхание, пока у самого не похолодело и не забулькало внутри.
Конь поднял голову, огляделся. Жажда теперь не беспокоила, а богатые травою склоны оврага, ольховые кущи над склонами показались куда надежней, приветливей, чем прошлый в березовом перелеске ночлег.
Тем более: не торчало здесь никаких жердей-стожаров, никто ниоткуда не таращился настырными глазищами, не вопил по-сумасшедшему: «Хуу-гу! Пу-гу!» В этом тихом овраге если что и слышалось, так только все то же ласковое, негромкое бормотание неутомимого родничка, да на гребне оврага вели свою трескучую, полусонную музыку кузнечики. Воздух и тот весь был напоен ароматом успокоительным, мирным, запахом спелых трав и теплых ольховых листьев.
Сивый удовлетворенно вздохнул, дальше не побежал. Он взошел на ярко освещенный высоким солнцем овражный склон, стал не спеша кормиться. Принялся чуткими губами выбирать траву самую сладкую.
Кормился он часа два. И на зеленой, на травяной скатерти-самобранке пировать продолжал бы еще, да солнечная теплынь мало-помалу перешла в зной палящий. Полуденный воздух стал душным, тяжелым, вязким. Вокруг Сивого загудели пчелиным роем шароглазые, кусачие слепни.
Отбиваясь от этой нечисти, Сивый всей oпашью хвоста нахлестывал себя по ляжкам, по бокам, встряхивал головою, гривой, и в конце концов полез с шумом, с треском в самую гущину навислого над оврагом ольховника.
Там стало полегче. Сквозь путаницу ветвей слепни лезли реже, да и раскаленные лучи солнца прошить многоярусную лиственную сень не могли.
А вот духота стояла и в ольховнике. Она давила все тяжелей. Происходило это оттого, что над всем пространством здешним, и по-за оврагом, и над оврагом, в небесах медленно, широко нарастала туча. Черно-синяя, угрюмая.
Из-под деревьев Сивый тучу не видел. Но листва вокруг тоже потемнела. Слепни мигом куда-то исчезли. В невидимой Сивому выси, над ольховником, пока что не на весь, не на полный раскат, а кратко, как бы лишь делая пробу своей могучести рокотнул гром.
Сивый переступил с ноги на ногу, тоже все еще без особой, без полной опаски шевельнул ушами. За время деревенской на выпасе жизни он гроз перевидел немало. И ни в одну из них с ним ничего плохого не стряслось. Пережидал он такие с небес нашествия всегда на пару с Чалкой, всегда тоже под покровом деревьев, и отлично знал: гроза чем громче шумит, тем скорей отшумит. Зато после нее дышится сразу вольней, травы на пастбище сочней да и сам себя чувствуешь таким легким, что охота по оплёснутым свежестью луговинам летать птицей, скакать задорным скоком.
Вот и теперь Сивый не очень-то встревожился. Он только чуть переменил в ольховнике место. Он подступил под дерево наиболее кряжистое, совсем густолистое, и стал ждать, что будет дальше.
Ждать себя дальнейшее заставило не очень. Нынешний день был днем Ильиным, то есть пророка Ильи, предвестника конца лета. И гроза потому накатывалась, может быть, последняя. Самая окончательная; оттого — яростная особо. И вот этого Сивый, разумеется, не знал.
Поначалу меж стволов, меж ветвей ольховника прошумел порыв почти еще знойного ветра. Шум этот промчался, умолк, — в полной тишине стукнули по листьям одна за другой дождевые капли. И вдруг все кругом полыхнуло коротким, ослепительным светом. В небесах как бы что-то треснуло, вдребезги раскололось. Ударил опять воздушный шквал, но холодный, прехолодный, и, сгибая ветви, качая деревья, на всю местность обрушился прямо-таки белыми, тяжелыми столбами проливной ливень.
Весь ольховник теперь загудел, застонал. Зыбкую лиственную кровлю тот ливень уже пронизывал насквозь. Полыхание молний не угасало ни на минуту. Гром сотрясал не только небо, но и землю. По склонам оврага, подхваченные потоками, понеслись грязная пена, обломанные сучки, пустые птичьи гнезда.
Укрытие под ольхою оказалось плохим. Растрепанный шквалом лиственный лесок — это совсем ведь не то, что памятные Сивому, густолапые по-за деревнею на выпасе ели. Но выбирать было уже не из чего. Напрочь измоклый Сивый хотел придвинуться к своей ольхе еще ближе, хотел прижаться вплотную к корявому стволу, да тут опять сверкнуло, грохнуло, дерево затрепетало, затрещало и, едва не оглоушив Сивого по голове, перед ним рухнул огромный обломок древесной макушки, объятый черным дымом, багровым пламенем.
Гигантский факел под струями ливня зашипел, погас, но Сивый ринулся из опасного места в свободную от деревьев глубину оврага.
В овраге знакомый ручеек, еще совсем недавно мелконький, теперь бурлил, как река. Он стал Сивому где по колена, а где и по брюхо, и, чувствуя, что дальше, ниже станет еще потопистей, жеребчик устремился встречь потоку.
В просверках молний под грохот грома, Сивый местами скакал, местами брел, местами плыл. Сквозь завесы ливня он все высматривал на берегах убежище, хотя бы маленько да поукрывистей. И когда овраг, наконец, пошел на взъем, когда овражные склоны сошлись, сровнялись, во мгле ливня обнаружился густой ельник.
Сивый прянул туда радостным галопом. Он сразу почувствовал, как шершавые, но и добрые, гибкие лапы седых от воды елей на опушке обжали, обгладили его мокрые бока, затем радушно пропустили в самую глубь, в чащобу, в полную там тишину.