- Не может быть! - воскликнул отец. - Ты шутишь, Самсон. Там же люди гибнут.
- А, - махнул рукой Гегалашвили, - что люди, когда можно заработать доллары!.. Им эти зелёные бумажки всегда дороже человека!
- Ка-а-апитан! - прокричал кто-то за дверью.
- Ну, до свиданья! - Отец протянул мне руку.
Они уходили. Меня не взяли. Но в то время я думал о другом: "Неужели это возможно?" Открытый лист. Я знал, что это значит. Чистый лист бумаги, на котором написано только, что такой-то капитан берётся спасти погибающий корабль. А хозяин этого корабля, если корабль будет спасён, уплачивает сумму. И в этом месте стоят точечки. И спасатель потом проставляет любую сумму: самую высокую. Закон требует только одного: чтобы сумма эта была не выше стоимости спасённого корабля. Подписывают открытый лист, когда знают: всё равно корабль на дне моря и никто, кроме этого спасателя, не берётся его поднять. Да, так бывает, когда вытаскивают ржавое железо, мёртвый корабль, облепленный ракушками. А тут - люди. Им грозит смерть. Как же можно пользоваться этим и предлагать открытый лист? И во что ценить спасённых людей? Разве есть цена человеческой жизни?! Это всё равно, как если бы с человеком случилось несчастье - он попал бы под машину или под колёса трамвая, истекал бы кровью, а в это время примчалась бы "скорая помощь" и врач сказал бы раненому: "Подпишите открытый лист, по которому обязуетесь уплатить мне любую сумму, и только тогда я повезу вас в больницу, попытаюсь спасти вам жизнь".
Отец и Гегалашвили были уже в дверях, когда я услышал, как капитан, должно быть отвечая на вопросы отца, сказал:
- Да, заболел переводчик. Заболел!
- Стоп! - Отец повернулся и махнул мне рукой: - Поехали, Тельняшка. Будешь переводчиком.
В МОРЕ
Отец говорил мне, что, уходя в море, всегда с особой любовью смотрел на берег. Разве может быть уверен моряк, что он вернётся? И в эти минуты я заметил, как прав был отец. Никогда я не видел порт родного города, порт, в котором я проводил половину своей жизни, так ясно, выпукло, будто смотрел в стёкла стереоскопа. Такой аппарат, похожий на бинокль, был у меня дома. В него закладывались картинки с двумя одинаковыми изображениями. Посмотришь в стёкла и увидишь всё, как в жизни, - выпукло, чётко, ясно. Только что не движется. Да, таким я увидел порт в последние минуты прощания.
Мы отправились на "Диспашоре". Поднимаясь по узкому трапу на борт, я думал о том, как опишу всё это путешествие в своём дневнике, - всё, начиная с этого момента: я иду по узкой доске с набитыми на неё поперечными планками, а ветер изо всех сил старается сбросить меня в воду. Море окатывает меня брызгами, трап скользкий - он качается, уходит из-под ног, и в этот миг мой желудок подступает к сердцу, губы сохнут, струйка пота течёт по спине. А всё равно хорошо! Я чувствую себя одним из героев морских рассказов писателя Станюковича.
Если бы меня спросили, что я люблю больше всего на свете, я бы ответил, не задумываясь: "Море!"
И как же я презирал людей, боявшихся качки или спрашивающих меня: "Мальчик, а что это за полоски на твоей маечке?"
"Маечке"?! Нет, вы послушайте: надо же такое придумать. Взрослые люди и не знают, что такое тельняшка - моряцкая рубашка. Вы, может быть, не верите мне, что есть ещё на свете такие люди. Их сколько хотите. Да хотя бы Криади. Живёт в приморском городе, а говорит (я сам слышал): "Этот парусник долго поднимал якорь, отошёл от первого причала и потом только сообразил, что ветра нет, спустил паруса и запыхтел мотором".
Здорово сказано! Будь я учителем, я бы за такой рассказ поставил кол. Ну кто говорит "поднимал якорь", когда даже Муська знает, что якорь выбирают. А вот тоже выражение: "Отошёл от причала". Это корабль-то отошёл! Не отошёл, конечно же, а отшвартовался. Ребёнку, кажется, ясно. Дальше. Нет, вы подумайте: в одном предложении столько ошибок! "Спустить парус". Ну сказал бы: "Убрать паруса". Всё-таки понятнее. Хотя тоже не ахти как точно. Настоящий моряк скажет, вы же знаете это: "Срубили мачту". И всем ясно, что убрали паруса...
Мы разворачиваемся по ветру и покидаем порт. Впереди широкая корма парохода "Пушкин". Она поднимается и опускается, как качели. Кормовая мачта парохода кажется мне очень высокой. Она чертит в свинцовом небе круги и петли. Кажется, что это не мачта, а гигантский карандаш, которым великан пишет по грифельной доске.
Мимо нас проплыл маяк. Он поразил меня. Я-то и не знал, что он такой огромный. Маяк всегда казался мне лёгким, красивым - чем-то вроде перечницы на столе или флакона для духов. А тут громадный - выше кормовой мачты идущего впереди парохода.
За маяком волнение усилилось. И вдруг я почувствовал, что мне трудно дышать, что небо падает на палубу, а море становится дыбом...
Я лежал на узкой койке, закрыв глаза.
- Вот видишь, - говорил мне отец, - просился в море, а сам сразу же скис. Разве можно смотреть на верхушку мачты? От этого только сильнее кружится голова. Теперь, когда спустился в кубрик, лежи спокойно и ни о чём не думай. Обойдётся.
Да, не думай. Я думал и думал всё время об одном: "Зачем я так рвался в море? Сидел бы сейчас дома, готовил уроки (даже это занятие казалось мне теперь заманчивым), слушал бы, как за окном воет ветер. А в комнате тепло, светло и, главное, пол, стены и потолок стоят на месте - их не бросает из стороны в сторону. Они не лезут на тебя снизу, сверху и с боков. Нет, клялся я сам себе, - ни за что, никогда, никакая сила не оторвёт теперь меня от земли!"
А ведь совсем недавно во мне бушевали храбрость и нетерпение, давнишнее желание стать спасателем и любопытство: стремление к новым ощущениям и испытаниям - пусть даже самым трудным.
Стук судовой машины, шум волн, свист ветра - всё это сливалось у меня в один сплошной гул.
И в гуле этом я услышал голос отца:
- Ты не спишь? Постарайся подняться. Идём наверх. Пришло время отработать тебе за то, что тебя взяли на корабль. Только смотри не осрамись.
"Что это? - подумал я. - Ведь отец сам же говорил мне, чтобы я, спустившись в кубрик, не поднимался больше наверх. И это так было на него не похоже - менять своё решение. Да, должно быть, что-то действительно серьёзное".
Но как же мне тяжело было оторваться от койки! Я знал, мы уже учили, что есть сила притяжения земли. Но здесь, в кубрике, сила эта в сто раз усилилась. Койка держала меня, тянула вниз. И тут я сказал себе: "Воля!" И вскочил рывком.
- Теперь пошире расставь ноги, ступать на всю ступню и не качаться!.. Вот так.
- Пошли, папа!
Мы поднялись на палубу, и здесь, на какое-то время, я почувствовал себя лучше.
- Помочь тебе? - сказал отец, когда по крутой лестнице мы стали подниматься на мостик.
- Нет, я сам.
У меня было такое чувство, будто ботинки мои из железа, а ступеньки лестницы магнитные. Как же трудно было отрывать ноги от ступенек!
За кормой поднималось что-то огромное - тёмное, почти чёрное. Я старался не смотреть на море, старался не слушать, как винт, выскочив на мгновение из пузырчатой волны, крутился в воздухе.
На мостике стояли два моряка. Я запомнил только, что оба были в тёмно-синих кителях, отороченных блестящими галунами. И фуражки у них были чёрные с серебром, как море в лунную ночь. Можно было подумать, что они стояли на параде - румяные, гладко выбритые, спокойно-уверенные. А ведь нас так швыряло!
Казалось, не волны, а горы, зеленоватые в белой чешуе, надвигаются на нас со всех сторон. С гор этих ветер срывал солоноватую пыль, и лицо обдавало, будто Канаревский вовсю нажимает на грушу пульверизатора. Правда, на вкус эта мельчайшая водяная пыль меньше всего напоминала одеколон. Я ощущал на губах горечь и запах йода.
Один из моряков - тот, у которого из-под фуражки виднелись золотистые волосы, - приложил руку к козырьку и сказал по-английски:
- Здравствуйте!
- Переводи! - шепнул мне отец.
И я переводил. Вот о чём они говорили:
К а п и т а н "П у ш к и н а". У "Карелии" острыми камнями повреждена обшивка. Трюм заливает.
К а п и т а н "Л а в а л е т а". Знаю. И помпы ничего не дают. Команде надо оставить корабль. Иначе им придётся пускать пузыри.
Золотоволосый капитан поднял правую руку.
- Буль-буль, - произнёс он. А потом левую руку ткнул вниз и сказал: Человек вниз - пузыри наверх. - И добавил по-русски: - Крызка.
Наверное, он хотел сказать "крышка".
К а п и т а н "П у ш к и н а". Что предлагаете?
К а п и т а н "Л а в а л е т а". Я сказал - открытый лист. Подпишите, и я приму все меры. Я назначу премию - триста фунтов. Это целый мешок золота! (Он показал руками, какой величины мешок.) Деньги сделают всё. У меня в команде найдётся матрос, который обследует обшивку корабля, даже рискуя, что его зажмёт между бортом и камнями. Если сразу на это дело никто не пойдёт, я удвою ставку, и деньги сделают своё дело: мы найдём щель и заделаем её. Но только с одним условием: открытый лист. Деньги против жизни. Понятно?
Я перевёл, но капитан "Пушкина" переспросил:
- Ты не ошибся: "Деньги против жизни"?
- Да, - сказал я, - это самый точный перевод. Капитан "Лавалета" так сказал. Точно так.
Капитан "Пушкина" приложил ребро ладони к козырьку:
- Благодарю вас!.. Трап капитану!
- Значит, нет? - спросил капитан "Лавалета".
- Да! Нет! - подтвердил по-английски капитан "Пушкина" и повторил твёрдо, решительно: - Нет!
Разбиваясь о подводные камни, волны откатывались с злобным шипением. И тогда обнажались тёмные рифы.
С них медленно сползала грязно-серая чешуя моря.
НА ПАРУСАХ
Я снова спустился в кубрик. Качка усилилась. Мне стало так худо, что теперь ни за какие коврижки я не стал бы подниматься на палубу. Я лежал с закрытыми глазами, проклиная свою судьбу и золотоволосого капитана "Лавалета", когда снова пришёл отец. Он сказал мне:
- Походи. Иногда лучше ходить, чем лежать. И потом выпей это! - Он поставил на стол большую тяжёлую кружку, от которой шёл пар. - Это прислал Гегалашвили. Он сам спускался в камбуз. Самсон сказал, что это тебе поможет. И спать будешь крепче. Не робей. Эх ты, Тельняшка!
Отец ушёл. Да, надо ведь объяснить, что такое камбуз. Это кухня. Вечно в разговоре я употребляю эти наши морские выражения, забывая, что вам их надо объяснять.
Так вот: после ухода отца я начал бороться. Бороться сам с собой. Это очень трудная борьба. Хочется не двигаться, лежать, лежать не поворачиваясь. Пусть мутит, пускай болит голова - только бы ничего не делать, не приподниматься. Это казалось таким тяжёлым. Хочется одно, а надо другое. И вот они сцепились, эти два "хочется" и "надо". И "хочется" пустил в ход своё самое сильное оружие. Он, "хочется", сказал: "Послушай, "надо", а надо ли? Может быть, "надо" совсем не надо?" Боролся я сам с собой долго. Пробовал считать до трёх:
- Раз, два, три - вставай! Вставай же!
И... не вставал.
Пробовал так, пробовал эдак. Говорил себе о воле, о воспитании характера.
Лежу. Мысли бегут одна быстрее другой - догоняют, перегоняют, сталкиваются. Парикмахер Канаревский, Криади у него в кресле, наш класс, Женя Ежин нагнулся к чернильнице на парте и что-то жуёт. Серафима Петровна у доски. Доска. Небо. Мачта чертит петли и круги на аспидных облаках. Белые круги на чёрной доске. Серафима Петровна медленно опускается на пол. Падает... И я вспоминаю её слова о том, что хотеть - это ещё не значит мочь. Между ними лежит лень, и надо её перейти. А потом поперёк дороги оказывается широкая река - безволие, - и её переплыть надо. Но это ещё не всё. Перешагнул через лень, переплыл через безволие, а, глядь, перед тобой выросла высоченная стена - неверие в свои силы. И эту стену перелезть надо. Надо!
Я вскакиваю. Хватаю кружку. Меня обдает запахом лекарства и чая. Но теперь я не колеблюсь. Теперь я быстр и решителен. Борьба окончена. "Надо" победило "хочется". "Хочется" лежит распластанный на койке. А я стою. И я пью тёплое варево из кружки. Пью залпом, запрокинув голову. Меня перестаёт мутить. Но голова ещё болит. И ноги чуть подгибаются - не держат в коленях. Я иду по узкому коридору, хватаясь то за правую, то за левую стенку, - меня швыряет из стороны в сторону.
На носу "Диспашора" небольшой салон. Сейчас он пуст. В салоне низкий потолок. Наверное, от этого я кажусь себе высоким и сильным. И я принимаю решение: пройти в конец салона, ни за что не хватаясь руками. Пройти по прямой, держа руки у бёдер. И я иду, широко расставляя ноги. Это помогает удерживать равновесие. Несколько раз мне кажется, что я упаду на пол, грохнусь, как подрубленный столб. Но я не падаю. Я дохожу до самого конца салона, раздвигаю занавеску и вижу мотки морского шпагата, паруса, сложенные, как одеяла, тугие мешки.