— Не в том дело, что племянник. У нас тут каждый один другому двоюродный плетень. В старое время, кто с голодухи прибился к городу — так и тащил из деревни своих. Вот и лепились. Не в том дело, — повторил он. — А Степан Сазонов — мастер. Такого другого поискать!
И вот теперь дядя Степан огурец вилкой тыкает, а отец — просто сидит. Только глянет разок на своего гостя и прищурится — так ему каждого насквозь видно.
— Ну, бывайте здоровы, — дядя Степан поднял стопку. — Господи, благослови! — чокнулся с отцом, но пить не стал.
Внезапно стукнул стопкой по столу так, что даже плеснуло на клеенку.
— Вот что, Григорич, я человек прямой, к тебе с душой с открытой, — да и что нам делить, спрашивается? Нечего, вроде. Я чушки таскаю и ты чушки таскаешь. Я свои полтораста в руки получаю и ты свои полтораста. Ты — рабочий класс, стало быть, и я — рабочий класс. Дак что нам делить?
— Верно, — отец собрал в кулак подбородок. — Делить нам нечего. Только ты не темни, открытая душа, давай дальше. Это ведь присказка, а сказка, видать, впереди.
— За сказкой дело не станет. Я вот что тебе хочу изложить. Нынче вроде как сказились все. Давай, давай норму выполним-перевыполним. Это как понимать? Скажем, я сейчас полтораста получаю, дак я разве мало спину гну? Нет, ты погоди меня глазами-то сверлить. Ну-ка, потаскай их, чушки эти день-деньской. Может, другие этого не понимают, но ты-то ведь знаешь, какая это вкуснота. А если норму дадут да агромадную? Следовает, я за эти чушки буду не полтораста получать, а сотенный или того меньше? А чтобы полтораста выгнать, мне тогда надо костьми лечь, не иначе.
Он хоть и двоюродный плетень старику Сазонову, дядя Степан, да, видно, наслушался его. Вот он как рассуждает.
— А кому это надо? Пускай молодые, как хотят — им это внове. А мы с тобой уже свое отвозили. Мы потихоньку будем поспешать. Пусть-ка они тогда устанавливают свои нормы. — Дядя Степан опрокинул в рот стопку и поддел, наконец, вилкой огурец. Но отец не стал пить свою.
— Я к тебе тоже в открытую, как на духу. Вот что я тебе отвечу. Ты говоришь — класс, и я — класс. Нет, брат, так не бывает. И ты — не класс, и я — не класс. А вот когда ты да я, да мы с тобой вместе — вот тогда рабочий класс. Да речь идет не о том, чтобы содрать у тебя, бедолаги, эти полсотни. Не такая она, наша Советская власть. Ты не путай. Это хозяин — тот, да, норовил побольше слопать. А сейчас речь не об этом, а о том, чтобы ты не просто чушки ворочал, а при этом еще и мозгами шевелил, как бы так их ворочать, чтобы получше было. Сам не маленький — понимаешь. Если мы не сдюжим, они нас в бараний рог свернут. Об этом только и мечтают. Вот в Германии Гитлер власть забрал. Известно тебе это? Ну то-то. Может, на наших чушках столбы пограничные сейчас стоят. Кому как не нам и руками и мозгами ворочать? Молодым? Яшке Сытину? Тому галчонку, что только прибился на завод? Они и так в руки нам не глядят. Не бойся, они еще покажут себя.
Скоро нам за ними и в самом деле поспешать придется. Потому как у них наука. Горизонты.
— Эхе-хе, — пробормотал дядя Степан. — Послушаешь тебя — твоя правда. А придешь домой, сидишь, сосешь цигарку и думаешь думу: вот и день прожит, завтра — другой. Так и жизнь пройдет. И того хочется попробовать, и этого отведать. Получше поесть, послаще попить. Вот как. Видно, у всякого свое, своя правда.
— Нет, — жестоко и непримиримо сказал мой отец. — Врешь! Правда на свете только одна! Одна! Единственная! Не твоя и не моя — общая, народная. У тебя твой Петька на летчика учится? Так. А Лушка — на врача. А небось раньше бы они свиней пасли, либо на подачках бегали. А ты за свои полтораста испугался. Эх ты, рабочий класс! Многие еще так. Готовы сосать Советскую власть, как теля корову. И то нам подай, и это. А чуть с нас спрос — куда там. Нет, как знаешь, Степан, а я тебе говорю честно: я не буду в сторонке прохлаждаться. Я все отдам, все, что смогу — и опыт, и умение, и силы — все до последнего. Давай выпьем за это, — вдруг весело проговорил отец, разливая из бутылки остатки и чокаясь с гостем.
III
Для чего все-таки живет человек на свете?
Учительница географии Мария Васильевна, которая с этого года еще и завуч нашей школы, попросила нас навести порядок в шкафах, где хранились учебные пособия. Мы возились до вечера, выгребли кучу всякого хлама, застелили полки чистой бумагой, все перетерли.
Генка Копылов хотел удрать, но Сережка Крайнов догнал его и привел назад, как бычка на веревочке. И теперь мотнет Сережка головой:
— А ну давай! — И Коп-Коп испуганно бросается вытирать полки. Так ему и надо — мешку сонному! Тихоня Слава Рахманов и тот остался шкафы убирать, хотя ему никто ничего не говорил.
Люция-Люська уложила на верхнюю полку свернутые трубками карты, которые ей подавал Слава, крутанула голову глобуса и спрыгнула вниз со стола.
— Ну вот и все!
— Теперь бы чего-нибудь пожевать! — Коп-Коп погладил себя по животу.
Но пожевать у нас ничего не было. Люська ткнула Генку в живот:
— Не похудеешь, жиртрест!
Утомившись, мы с Валей уселись на узеньком деревянном диванчике, мальчишки примостились кто где, а Люция, засунув руки поглубже в рукава курточки, с ногами забралась на высокое резное кресло, невесть каким образом очутившееся в учительской.
Разговор то вспыхивал, то утихал, перескакивая с одного на другое.
— А Кибальчич? — говорил Рево. — Ты слышал о Кибальчиче?
— Революционер? Террорист, кажется? — сказал Сережка.
— Революционер, — кивнул головой Рево. — Он был приговорен к смертной казни. Но Кибальчич был не только революционером. Он еще был ученым. Тогда еще никто и не думал, а он… Даже в камере смертников… Знал, вот… и работал. Писал. Чертежи чертил — прямо на стене. Он не просил помиловать… В последние дни просил: «Покажите ученым».
— Ну и показали? — шепотом спросил кто-то из нас.
— Нет, — мотнул головой Рево. — Никто не знал о них до самой революции.
— А что он писал?
— Он… Ну, это сразу не расскажешь. Он писал, что человек может до звезд долететь, на другие планеты, может быть…
— Куда хватил! До звезд!
— Самолет, на сколько он может подняться? — спросил Сережка. — А дирижабль и того меньше.
— Ты не прав. — Это Слава. Он хотел еще что-то сказать, но разве наших переспоришь. Сережка вон какой горластый.
— А тогда и вовсе не было ни самолетов, ни дирижаблей.
А Рево свое:
— А он на них и не рассчитывал. Он думал о ракете. И даже оставил описание такой ракеты и чертежи.
— Какая еще ракета?
— Это все выдумки.
— Выдумки! — возмущенно закричал спокойный обычно Рево. — Я вам сейчас докажу. — Но он не успел ничего доказать. Пришла Мария Васильевна, заглянула в шкафы и обрадовалась.
— Ну, какие же вы молодцы! Бегите скорей домой. Вы ведь не ели. — И мы разошлись.
Для чего же все-таки живет человек? Если он как этот.. как его… Кибальчич, что ли, о котором говорил Рево. Если он, зная, что завтра утром его повесят, набросят на шею петлю, и будет он, задыхаясь, болтаться на виселице еще не мертвый, но уже не живой. И если он, зная все это, в последнюю ночь торопливо дописывает свои записки о какой-то ракете, которую, может быть, когда-то кто-то будет строить, значит, он живет для того, чтобы летать на звезды. А Сережка Крайнов говорит — человек живет, чтоб бороться. Просто раньше, до революции, люди жили и не знали — как. А теперь — знают. Вот и должны бороться.
* * *
Наконец-то нам дают вожатого! Говорят, он с «Арсенала». С «Арсенала» — это здорово!
— А как его зовут? А сколько ему лет? — пристает Люська. Хлопает своими длинными ресницами и пищит тонким голоском: — Девочки, интересно, какой он? Правда, девочки?
— Люция, — говорит Рево, — ты бы хоть раз в жизни спросила что-нибудь умное.
Люська на минуту перестает хлопать ресницами и пищать. Но зато потом, потом уже никто не может вставить ни слова, и испуганно моргает ресницами Рево. А мы узнаем, какие кары обрушатся на его бедную голову, если он не перестанет так обращаться со своей родной сестрой. Они всегда так. Придут в школу. Люська вдруг потихоньку, ласковым голосом:
— А ты дверь запер?
— Дверь? — переспрашивает Рево и задумывается, будто задачку решает.
— Да, дверь, — говорит Люська уже не так ласково.
— Ннет, — говорит Рево.
— Нет? — повторяет Люська. — Значит, не запер?
— Не запер, — подтверждает Рево, — а как я мог…
— Значит, не запер! — перебивает Люська. Пусть лезут воры и воруют!
— Да при чем тут воры.
— А как при чем? Ведь дверь ты не закрыл!
— Так у меня…
— Не закрыл! — кричит Люська. — Ты всегда так! Я маме скажу!
— Так ведь ключ! — толкует Рево.
— Я скажу, — кричит Люська, — и папе скажу. Почему ты не закрыл?
— Так ведь ключ у тебя, — наконец вставляет Рево.
Но Люське разве можно что-нибудь доказать? Впрочем, мирятся они тоже быстро, и Люська снова становится веселой и болтает как сорока.
Вот и сейчас она перестала кричать, утихла. Мы опять заговорили про вожатого. Интересно, какой он будет? И дома у нас с Валюхой тоже долго еще продолжался этот важный разговор. Как его встретить? Сережка Крайнов сказал, лучше всего выстроиться на линейку и так стоять. А придет — всем отдать салют. Если он скажет: «Будь готов!» Мы ответим: «Всегда готовы!»
— Только отвечать надо дружно, — сказала Сима Глазкова, — а то один — в лес, другой — по дрова.
Мы даже прорепетировали несколько раз, чтоб дружнее получалось. Сережка выходил за дверь, потом входил в класс и поднимал руку в салюте. Мы кричали ответ дружно и громко, и оконные стекла весело звенели каждый раз, словно тоже готовились приветствовать нашего вожатого. У нас уже совсем хорошо стало получаться, но из соседнего класса, где еще шел урок, прибежала учительница и выпроводила нас. Есть еще такие малосознательные учителя. Сережка Крайнов, правда, сказал — это ничего, а вот с международным положением у нас еще слабовато. Не все ребята знают. Мы с Валюхой, по правде говоря, тоже не очень знали. Поэтому Валюха даже стала спрашивать Яшку, который как раз ел суп и читал газеты. Яшка нам целый час, наверное, рассказывал. Все растолковал. И про английских буржуев, которые точат на нас свои буржуйские зубы, и про хитрых польских дипломатов. Вот он какой умный, Валин Яшка. Теперь мы с Валюхой лучше самого Сережки знаем.
На другой день после уроков мы не ушли по домам. Сначала выстроились во дворе, даже весь ледок на лужах возле школьного крыльца вытоптали. Генка Копылов несколько раз к воротам бегал, выглядывал. Первый раз как заорал: «Идет! Идет!» А потом смеется — обдурил.
Мальчишки стали снежками перебрасываться, Люська захныкала: «Ноги замерзли». Мы пошли в школу погреться. Решили: «Будем тут ждать». Сережка сказал — ладно. Только надо посты поставить. Как появится — сразу быстро строиться. Только успели пальто снять, смотрю — Валин Яшка. Топает по коридору, уши с мороза красные. Кто-то из мальчишек как засвистит — тревога. А я кричу: «Это Валин брат!» Валя тоже увидела Яшку, подбежала:
— Ты чего пришел?
А Яшка важно так:
— Пионерка Сытина, ты почему не в строю? Видишь, все построились уже?
Сережка потом набросился на Валю — почему не сказала. А мы и сами ничего не знали.
Яков не стал терять времени и сразу приступил к делу.
Работу нашу по борьбе с религиозными предрассудками он разругал — кустарщина. Нужно воспитывать не какую-то Машутку или там ее бабку, а — массы.
Валюха хотела сказать, какая у этой Маши бабка. Ее, пожалуй, трудней, чем массы, воспитывать, а Яшка:
— Пионерка Сытина, не нарушай дисциплину.
Он объяснил нам — воспитательную работу надо проводить на строгой научной основе: организовывать лекции, устраивать диспуты или же привлечь художественную литературу и поставить пьесу.
Предложение насчет лекции и диспута мало вдохновило нас, а мысль о пьесе понравилась.
Спектакль — это здорово. В городе у нас театра не было. Кино — да. Одно «Авангард» — на площади Чапаева, другое — на Южной стороне, где кирпичный. А еще крутили картины в клубе «Арсенала». А тут — театр!
На нас словно напал какой-то артистический микроб. Все вдруг захотели выступать. Люська решила остаться артисткой на всю жизнь.
— Ах, девочки! Театр!.. Я даже думать ни о чем больше не могу. У меня перед глазами — сцена, сцена, сцена… — говорит Люська, отбрасывая назад волосы, которые у нее отросли до плеч, и посматривает сквозь ресницы на Сережку Крайнова.
Артистов хватает. А вот какую пьесу ставить? Первым делом мы сунулись в библиотеку. Старушка библиотекарша, повязанная поверх безрукавки-меховушки крест-накрест платком, отставила на подоконник кружку с чаем.
Мы торопливо листали растрепанный «Чтец-декламатор». Стихи о французской революции… песни ткачей… Не то. «Ташкент — город хлебный». Мы уже знали невеселую историю мальчишки, заброшенного судьбой в чужие края. Сочувствовали его одиночеству и стойкости. Но сейчас ни мы ему, ни он нам не могли помочь. А это что? На обложке колючими острыми буквами написано «Цемент». Зачем нам цемент? Что мы, каменщики, что ли? Спасибо. Возьмите ваши книги и можете спокойно допивать свой чай.
Ну что же нам все-таки делать?
— Может, самим написать? — сказал Рево. — Мне недавно попалась одна книга. Историческая. Про такую страну — Спарту. Спартанцы были очень смелыми воинами. — Рево увлекся и принялся рассказывать о Спарте, какая это была замечательная страна. И жители ее — воины были очень смелыми и отважными. Но тут на него набросилась Люська:
— Опять про свою Спарту. Вчера до ночи свет не гасил — читал. Я спать ужас как хочу, а он все не гасит. Мама сказала — выбросит эту Спарту и хотела…
— Люция, — говорит Рево. — Если ты не замолчишь, я не ручаюсь… А главное, ты — глупая, хотя и сестра.
— А ты, Ревка, ты еще…
— Да хватит вам, — прикрикнула Сима Глазкова. — Завели волынку. А ты чего это? Про какую-то Спарту. Какое это имеет отношение к пьесе?
— Очень даже имеет. Пусть она не мешает, тогда скажу.
Мы общими усилиями утихомирили Люську. Она обиженно замолчала, и Рево, наконец, договорил. Выяснилось, что однажды спартанские воины, теснимые превосходящими силами врага, терпели поражение и послали гонцов просить помощи. Но помощи прислать им не могли — не было больше воинов. Послали к ним только старого слепого певца. Воины сердились и даже смеялись над певцом. Но казалось, что его прислали не зря. Он тут же сочинил песню, спел ее. Песня вдохновила бойцов, они бросились на врага и победили его.
— Вот какая была эта песня, — докончил Рево.
— Революционная? — спросил кто-то.
— Ну, конечно.
— Но ведь у нас нет такого поэта. Кто же напишет?
— Валя! — выпалила я.
— Валя? — ребята удивленно оглянулись на меня, потом на вспыхнувшую маковым цветом Валю, но спорить не стали. В протоколе так и записали:
«Пионерке Сытиной написать пьесу для борьбы с религиозными предрассудками».
Только мы вышли из школы, Валя набросилась на меня.
— Что же ты? Как же теперь? Вдруг у меня ничего не получится?
Но я была уверена, что получится. Валя даже стихи в рифму вон как ловко пишет. А тут без рифмы. Без рифмы что хочешь написать можно. А пока Валя будет писать, придется выступать хору. Хор наш состоял из нескольких девчат. Для школы это было ничего, а вот если придется выступать в клубе «Арсенала», где предполагалось провести вечер, это же курам на смех, такой хор — его и слышно-то не будет. В резолюции, которую мы приняли на сборе, было записано: «Всем разучить песню».
Но тут вышла целая история.
Учить нас пению было поручено Симе Глазковой. Однажды остались мы после уроков. Сима записала на доске слова. Мы несколько раз повторили их. Сима пропела их сначала одна. А потом скомандовала:
— Ну, теперь давайте вместе — три-четыре.
Мы запели. Но Сима замахала руками:
— Ты, Коп-Коп, уж очень… Даже остальных не слыхать.
Генка обиженно замолчал.
— Громко не надо, — примирительно сказала Сима. — Главное, старайтесь мотив вести. Ну вот, послушайте еще разок. А сейчас: начали!