– Вот это да! – подскочил Ерошка. – Кто-то опять врезался! Вот звону-то было!
– Чему ты радуешься? А если человек покалечился?
– Не! Здесь не калечатся! Только царапины…
А у меня отчетливо заболело порезанное в давние годы колено. Я даже глянул вниз: нет ли на тощей мальчишечьей ноге свежего бинта. Но была джинсовая штанина, и от ее вида боль сразу кончилась.
– Когда-то в этой мастерской работал славный старик Гольдштейн, – вздохнул я. Но Ерошка тянул меня дальше, дыра в витрине его больше не интересовала. Я подчинился, однако через несколько шагов оглянулся: не покажется в пробоине маленький старик с седыми кудряшками на висках?
Гольдштейн, конечно, не показался. Но зато навстречу нам попались два красноармейца – в обмотках, в белесых пилотках и выгоревших гимнастерках с малиновыми петлицами на отложных воротниках, без погон. Скатки через плечо, тонкие штыки над плечами. Оба худые, с твердыми загорелыми лицами, они прямо и как-то отрешенно смотрели перед собой.
– Откуда такие? – спросил я у Ерошки. Почему-то шепотом.
– А! – отмахнулся он. – Опять, наверно, кино снимают неподалеку… – Но мне почудилась в его голосе еле уловимая тревога. Словно в ближних переулках застоялось лето сорок второго года с его повестками, похоронками, сводками Совинформбюро и запахом карболки из окон недалекого госпиталя… Хотя откуда про это знать Ерошке?
„А тебе откуда знать? – насмешливо шепнул Травяной и Песчаный Заяц, который, видимо, ухитрялся незаметно пробираться за нами по кустам и заросшим канавам. – Тебе же всего тридцать с небольшим“.
„Не твое дело, – буркнул я. – Тебе следует не шастать, а сидеть дома и охранять ящик с Синим Треугольником“.
Заяц хихикнул похоже на Ерошку. А сам Ерошка деловито спросил:
– Дальше как двинемся? Вверху, по Октябрьской улице, или спустимся к воде? – Потому что мы оказались на высоком берегу.
Желтоватая вода еще не совсем спала после разлива, река была широкой. За ней раскинулась Заречная слобода с грудами старых домишек и белым хребтом высотных домов-новостроек. Дальше синели луговые просторы с темной кромкой леса у горизонта. Справа тянулся мост, которого я раньше не видел. По мосту скользили разноцветные капельки-автомобили. Справа вздымал могучие соборы белый Свято-Троицкий монастырь. Над куполами поблескивали узорчатые кресты, которых в прежние годы тоже не было…
Я вздохнул – родина…
– Ну так что? – нетерпеливо переступил рядом Ерошка. – Как пойдем?
– А, собственно, куда мы должны идти?
– Но вы же хотели на Точку!
Я хотел на Точку? Пожалуй, да… Но он-то, этот сорванец, как про нее узнал? Такое название придумал я сам и никому его не говорил.
– Откуда ты знаешь про Точку?
– Но ты… но вы же, сами про нее сказали недавно… – Ерошка неловко посопел.
– Я?! Ничего подобного.
– Ну вот! Сказали, а теперь отпираетесь… – Похоже, он обиделся.
– Ну ладно, – примирительно вздохнул я. – О чем разговор. На Точку так на Точку. Посидим там, отдохнем…
Ерошка сразу обрел прежнюю жизнерадостность. Подскочил:
– Ну а как?! По верху или у воды?
– Решай, как лучше.
– Внизу труднее, но интереснее…
– Тогда пошли вниз.
Деревянной извилистой лестницей мы спустились к воде. Здесь была плавучая пристань паромной переправы. От нее по прибрежному песку тянулась в сторону пассажирского порта тропинка. Но скоро она пропала среди выброшенного водой мусора: коряг, автомобильных покрышек, лодочных обломков, равных спасательных кругов и (непонятно, почему) битых пластинок от старых патефонов.
Я поднял один обломок. Это была знаменитая старинная „Рио-Рита“. Мамина любимая мелодия. Когда я был маленьким, под эту музыку мы встречали новый год. А сестра на домашних вечеринках танцевала под нее с Мотей Гольдштейном и другими одноклассниками…
Мотив „Рио-Риты“ тут же включился у меня в голове. И ненавязчиво звучал там во время всего путешествия до Точки.
А путешествие становилось весьма… р-романтическим (черт бы побрал этого мальчишку!) Ветвистые коряги лежали все гуще – порой настоящие завалы. Иногда путь преграждали кучи гнилых деревянных ящиков и разбитых бочек. Тропинка появилась опять, но тянулась теперь не по песку, а по сырой глине, в которой вязли ступни. Мне пришлось разуться и подвернуть джинсы. (Кто увидит – подумает: „Вот понесло взрослого дурня заодно с бестолковым пацаном“.) И свернуть было некуда: слева вода, справа крутые, заросшие бурьяном откосы без всяких лестниц и тропок.
Ерошка, посапывая, шагал впереди.
– Ерофей, – тяжело обратился я к трикотажной спине с надписью „CICIMORA“. – Ты когда-нибудь слышал про Ивана Сусанина?
Он, не оглядываясь, засопел громче и виноватее.
– Ага, слышал… Потерпи, скоро выберемся на сухое…
И мы выбрались наконец. Через дыру в бетонной изгороди – на территорию порта. Здесь было почти пусто. У дебаркадера – ни одного судна. В небе с пухлыми белыми облаками замерли два крана. На пристанских путях лязгали вагоны и что-то покрикивал в мегафон диспетчер, но это в отдалении, а рядом с нами лишь галдели воробьи – они прыгали по лежавшим у кирпичного склада контейнерам и по груде ящиков, от которых пахло соленой рыбой…
Я решил было ополоснуть с трапа ноги, обуться и подняться по пристанской лестнице на Пароходную улицу. Хватит приключений! Но Ерошка расстроился чуть не до слез:
– Дядя Слава! Не надо! По верху знаете какой дальний путь! А здесь уже недалеко! И будет легче, вот увидишь… ой, увидите…
– Сударь, – сказал я покоряясь судьбе (или хитростям Синего Треугольника). – У тебя на языке то и дело прыгает желание говорить мне „ты“. Ну и говори. Это лучше, чем все время ойкать…
Он очень-очень обрадовался, странно даже:
– Правда?! Можно?!
– На здоровье… Я еще не столь уж солидный мужчина. К тому же, мы с твоим дядюшкой давние приятели, а ему ты наверняка не говоришь „вы“…
– Кому не говорю? – почему-то удивился он.
– Дяде Альберту.
– Кому?.. А! Да, конечно… – и он запрыгал отклеивая от ступни прилепившийся клок бумажной упаковки.
Дальнейшая дорога и правда сперва показалась легче прежней. Потому что мы пошли по рельсовым путям. Хмурый стрелочник поглядел на нас, но ничего не сказал. Мы миновали товарный состав, от которого пахло конским навозом, и бодро зашагали по шпалам. На них от солнца выступила смола, она прилипала к голым подошвам. Это было не противно, а даже приятно.
Исполнилась мечта о детстве, – хихикнул из густого осота у насыпи Травяной Заяц. – Шлепаешь босиком…»
«Ну, вот что, друг любезный, – отозвался я строгим тоном. – Ты или кончай играть в прятки и пойдем вместе. Или – брысь домой».
– Лучше я «брысь», – опять хихикнул он. В осоте мелькнул полосатый хвост. (И с той минуты Травяной Заяц долго не давал о себе знать). А Ерошка вдруг сказал:
– Не потерял бы он лёпы. Они ведь у него тоже без шнурков.
Я не стал удивляться и говорить «о ком это ты?» Звенела солнечная тишина. Пахло рекой и железной дорогой, мир и спокойствие были в моей душе, Ерошка вдруг показался удивительно славным пацаном, почти родственником. Негромкая «Рио-Рита», что звучала у меня в голове (или опять же в душе?) обещала почему-то увлекательные и неопасные приключения. И слово «ласковость» снова шевельнулось у меня в памяти…
Но так было недолго. Рельсовые пути плавно повернули направо и ушли под обрыв, в черный полукруглый туннель. А нам с Ерошкой осталась хлипкая узкоколейка. Вот уж поистине «узко…» – шириной с приставную лестницу, по которой лазят на крышу. Она тянулась между водой и откосами, по прибрежной полосе, а полоса эта снова делалась захламленной, глинистой, заваленной корягами, а то и ржавой колючей проволокой. Порой рельсы со шпалами провисали над заполненными жидкой глиной провалами, как настоящие, перекинутые через ямы лесенки. Того и гляди ухнешь в эту жижу. Я шел за Ерошкой и в опасные моменты придерживал его за плечи (тонкие, будто и правда гардеробная вешалка). Ерошка не возражал, сопел благодарно.
Иногда узкоколейка ныряла под кривые дощатые навесы. Под ними валялись по сторонам ржавые катера с пробитыми днищами, пароходные трубы и части гребных колес. Видел я и несколько якорей – большущих, вполне морских. Наверно, остались от той поры, когда реки были полноводными и до Малогды ходили с моря крупные купеческие барки.
Скоро оказалось, что, несмотря на хлипкость и заброшенный вид, этот рельсовый путь – действующий. Навстречу нам стали попадаться низкие гулкие тележки на колесах-роликах. На каждой стояли две плоские бетонные панели, составленные домиком. Ростом с меня. Толкали эти нелегкие сооружения сумрачные небритые дядьки. Нам приходилось уступать дорогу. Дядьки однако не ругали нас. Терпеливо ждали, когда мы найдем в стороне от колеи местечко посуше. Потом один оглянулся, устало спросил:
– Закурить не найдется, люди хорошие?
– Не курю, – виновато сказал я.
– А пацан тоже не курит?
– Тоже! – слегка ощетинился Ерошка.
Дядька однако не заметил его сердитости. Сказал миролюбиво:
– Ну, оно и ладно…
– Куда они катят такую тяжесть? – спросил я, когда тележка отъехала.
– Это облицовка для туннеля, – со знанием дела разъяснил Ерошка. – За рекой строят Институт времени. Частицы времени будут разгонять в кольцевом туннеле, и эти плиты – для него.
На меня так и повеяло близостью Синего Треугольника. Но я проговорил обычным тоном:
– А почему вручную-то возят? Вроде бы не восемнадцатый век…
– Наверно, боятся, что мотовоз тут провалится…
Рельсы вывели на мостик, что перекинут был через овражек, в котором валялись друг на друге гнилые лодки. За мостиком началась покрытая высохшим тростником низина. Река отошла влево, откосы – далеко вправо. Ерошка, видать, не хуже меня знал дорогу. У столбика с жестяной ржавой табличкой прыгнул со шпал в трескучий тростник, и там обнаружилась тропинка. Она вела к невысокому бугру, который зеленой горбушкой подымался из сухой тростниковой желтизны.
Это и была Точка.
7
Такое название придумал я в детские годы. Прочитал в какой-то книжке слова «Точка на карте» и решил, что бугорок тоже, как зеленая круглая точка среди желтого простора.
Наткнулся на бурок я в те дни, когда впервые в жизни бродил в одиночку по окраинам Малогды. А бродил потому, что печалился. Жил я в ту пору у старшей сестры и ее мужа, а мама уехала в город Тавдинск, где «застрял» в долгой командировке некий Артур Сергеевич – мамин хороший знакомый и в последствии мой будущий отчим (отец после войны поселился далеко в Белоруссии, с другой семьей)…
Я тосковал по маме. Уезжая в Тавдинск, она обещала, что вернется через два дня и только «в самом крайнем случае» может задержаться там, но никак не дольше, чем на неделю. Все, даже я, доверчивый пацаненок восьми с половиною лет, понимали, что «крайний случай» неизбежен. А неделя показалась мне длинной, как месяц.
Она, эта неделя, должна была кончиться первого августа. Но, может быть, мама все-таки вернется раньше?
С утра я уходил на окраину города, по трескучему тростнику и болотной жиже пробирался на бугорок. С Точки прекрасно видна была излучина реки. Издалека желтоватая вода казалась голубой и отражала пухлые облака. Я терпеливо ждал полудня, когда из-за поворота появлялся колесный двухпалубный пароход «Победа» или маленький винтовой «Суворов». Они по очереди ходили до Тавдинска и обратно.
Ждать приходилось долго. Но я не скучал. В ожидании была надежда. Я жевал прихваченную из дома горбушку, следил за блестящими длиннокрылыми стрекозами, которые безбоязненно садились мне на плечи и на колени. Впитывал облупленными от загара плечами летнее солнце. Иногда оглядывался на ровную луговину, что зеленела позади желтого болотца. Там, далеко, ярко светилась под солнцем одинокая белая церковь.
Не знаю, почему ее выстроили посреди пустого поля, далеко от домов, но тогда мне казалось, что это очень правильно. Ей, этой церкви, было совершенно необходимо стоять там, среди ровной зелени, под летней синевой с белыми кучевыми облаками.
Церковь была стройная, с плавными сводами у крыши и круглой башней, увенчанной куполом-луковицей. Купол был пробит, один угол здания обрушен, и все же мне этот храм казался удивительно красивым. Сказочным. То, что он есть, вселяло в меня тихую радость и прогоняло тревожные мысли.
Когда показывался пароход, я вскакивал и мчался через тростник, через всякие чертополохи, потом по извилистым переулкам, деревянным лестницам и мостикам через овраги. Вдоль воды (как шли сегодня) я не бегал, потому что боялся сердитых сторожей в будках у рельсов.
Я прибегал на пристань как раз в тот момент, когда пароход подваливал к дебаркадеру. Забирался на пирамиду пустых, пахнувших селедками бочек и, замирая, следил за пассажирами, что вереницей шли по сходням. Чем дольше, тем жиже делалась вереница, тем печальнее становился я. И когда сходили на берег последние, задержавшиеся старушки с мешками и появлялось горькое понимание, что ждать уже не имеет смысла, я спускался с бочек. И, отрешенный от всего, брел домой – босой, в штанах с оторванной лямкой, с цепкими семенами сорняков на полинялой майке и в белобрысой отросшей челке.
Дома взрослая сестрица привычно ругала меня:
– Носишься неизвестно где! Обед уже давно остыл… Приедет мама, всё расскажу…
Ох, да только бы приехала! Я и сам расскажу без утайки про все свои грехи. Даже про то, как мы с Толькой Петровым пробрались на задний двор соседней пекарни и стырили там два тележных колеса для пушки, которую мастерили из водосточной ржавой трубы…
Я жевал холодную картошку, запивал жидкой простоквашей и послушно обещал сестрице, что «больше со двора ни ногой». И знал, что завтра утром снова убегу на Точку. И снова будут тишина, солнце, стрекозы, синяя излучина и белая церковь в лугах. Будет надежда …
И надежда сбылась! Спасибо белой церкви! Мама вернулась не первого августа, а на день раньше. Она сошла по трапу, тоненькая, как девочка, в белой косынке и знакомой синей кофточке, с легким фанерным чемоданчиком, с корзинкой, полной красной смородины…
Я летел навстречу, за мной прыгала и гудела слетевшая с верхушки пирамиды бочка.
– Ма-ма! Я здесь!..
А на пароходе «Победа» играли «Рио-Риту».
Эта неслышная музыка звучала и сейчас над Точкой. Звучала сквозь безмолвие и шелест бабочек (стрекоз нынче не было), сквозь посапывание притихшего Ерошки, что устроился в двух шагах от меня.
Я лежал в траве навзничь и видел над собой пухлые облака. А еще видел – не глазами уже, а все существом – излучину, пушистые верхушки белоцвета, лиловый иван-чай и стройную церковь, что ярко белела вдали, за тростником и высокими травами.
Потом я перевел взгляд вбок, на Ерошку. Он сидел, чуть откинувшись и опираясь позади себя ладонями. Смотрел вперед, приподняв подбородок, и шевелил губами. Трикотажную кофту с кенгуренком он сбросил в траву и был в безрукавой белой маечке с дыркой на боку. Тощий, ребристый, беззащитный какой-то. И быстрая тревога за это щуплое существо вдруг мгновенно кольнула меня – как в давнем сне про поезд и озорного Ванюшку. Но… кольнула и растаяла под тихим безмятежным солнцем. Ерошка шевельнулся, подтянул к подбородку колени. Широкие штанины съехали от колен далеко назад. Худенькое незагорелое бедро засветилось, как свежая древесина. Я увидел на коже расположенные подковой коричневые шрамики-бугорки. Словно след укуса.
Ерошка торчком поставил на пятку ступню. На оттопыренный мизинец села лимонная бабочка. Ерошка быстро шевелил мизинцем, но бабочка не улетала. Да он этого, наверно, и не хотел, играл с ней.
Я посмотрел на свою левую ступню. Но мой мизинец давно уже стал нормальным, не высовывался из общего строя.
Потом бабочка все же улетела, а Ерошка, не глядя на меня, попросил:
– Дядя Слава, выключи «Рио-Риту»…
Я не стал удивляться, что он слышит мою «мысленную» музыку. (Наверно, в такой тишине все возможно.) Только сказал: