Весь дальнейший путь до места назначения прошел без каких-либо происшествий. И только в комнате у Мариши Макар преподал юной революционерке урок конспирации…
…Вера живет в тесной квартирке двухэтажного домика, который теряется в массе таких же старых, покоробившихся от времени построек. Хозяева не богаты. Единственная роскошь в доме — переходящие из поколения в поколение перины. Родители мечтают об одном — увидеть своего сына в гимназической форме. Вера репетирует мальчика, денег не получает, но находится на полном пансионе.
У Веры отдельная каморка с маленьким окошком. Оно выходит во двор, откуда ветер доносит запахи кухни. Окно плотно занавешено: так удобнее. Поздно вечером, когда все укладываются спать, Вера принимается за работу.
Вот и сейчас все уже спят. Вера развела краску, разложила гектограф, в руках валик. Привычным движением руки она печатает. Готовые прокламации на столе, кровати, стульях…
…И вдруг в ночную тишину врываются резкие удары. Мгновение — и вдребезги летят стекла. Уже ломают дверь.
Квартира переполнена жандармами и городовыми. Предводительствует штатский. «Из охранки», — догадывается Вера.
Охранник похож на селедку своими бесцветными, навыкате глазами и узким лицом.
— Отдайте оружие, — требует он.
— Возьмите, — иронизирует Вера.
Грубые лапы хватают Веру, ощупывают ее тело, больно выворачивают руки. Начинается обыск. Разбирают полы, рвут и режут на части перины и подушки, бьют хозяев.
— За что вы их? — возмущается Вера.
Лютая ненависть бушует в ней. Они избивают невинных людей из-за нее, а она не в силах им помочь, защитить их. Вера вырывается, гневно протестует. Из Вериной груди вырывается истошный вопль, она выскальзывает из рук полицейских и с неистовством начинает наносить им удары.
Ее бросают на пол, топчут ногами. На короткое время она теряет сознание. Из носа и изо рта у нее течет кровь. Тело Веры как стариковское в осеннюю погоду: ломит, болит. Скрипучий голос жандарма только обостряет боль. Вера не слушает вопросов охранников. Ее мысли далеко: она думает — кто еще арестован? Кто повинен в провале? Продолжающиеся побои не производят на нее никакого впечатления.
…Опоясывающие Веру веревки глубоко врезаются в тело, вызывая нестерпимую боль.
С болью она уже как будто совладала. Не справиться ей только с чувством ненависти. Каждая ее частица дрожит от злости.
* * *
Уже месяц, как Вера в заключении[17]. Времени хватило, чтобы насмотреться на человеческие муки, на страдания людей.
Ярославская тюрьма битком набита политическими. На верхних этажах — камеры смертников. Сейчас двенадцать большевиков ждут казни. Осужденные на смертную казнь находятся под особым надзором. Атмосфера ожидания смерти лежит не только на смертниках. Она давит на всех. Каждый заключенный думает о судьбе своих товарищей.
Несмотря ни на что, эти смертники бодры. Они полны веры и своей железной выдержкой, своим примером зажигают сердца всех окружающих.
Тюрьма живет: голодовки сменяют протесты, и наперекор тюремщикам разносятся песни, вливающие в людей уверенность и силу. Запевают смертники.
В тюрьме введен террор. Вновь назначенный начальник[18] славится своей жестокостью. Царские сатрапы начинают отличаться. Избиения чередуются с карцерами. Режим жесточайший. Но даже в этих условиях заключенным удается переписываться и сохранять связь с товарищами на воле.
Сидящему в камере смертников большевику Козюлину из Костромы готовится побег. Через Веру идут письма на волю. Козюлин обитает как раз над Вериной камерой. Связаться с ним помогает тюремная азбука, а потом начинается переписка. Записка закатывается в хлеб, и «ксива» через окно по веревке опускается вниз. Получить письмо, отправить дальше корреспонденцию — дело минутное. Для «почты» отведено вечернее время. Путешествие мякиша на фоне серых стен в темноте остается незаметным. Дальнейший путь писем пролегает через камеры «должников». Это заключенные банкроты — привилегированная часть арестантов, которым дозволено свободно передвигаться по тюрьме и разрешены внеочередные свидания.
…Но что с поручиком Сердобольским?
— Поручик бежал. Остальные арестованы. Ну и заваруха! — сообщает сотрудник губчека Корнеев, пришедший проведать Веру Петровну.
Корнеев, несмотря на молодость, уже много лет простоял у кузнечного горна и, вероятно, до старости продолжал бы бить молотом по наковальне. Но революция изменила его судьбу. Корнеев стал большевиком, и губком направил его в губчека.
Милый Корнеев. Такой огромный, неуклюжий и скромный. На совещаниях он всегда выбирает самое незаметное, самое укромное местечко — где-нибудь в углу. Неслышно садится и с напряженным лицом, тихо, боясь шелохнуться, слушает. Это, однако, не мешает ему резать правду-матку в глаза, говорить то, что думает.
С невинным видом может преподнести Корнеев самые обидные вещи, но так, что, право, на него даже не обидишься.
Ясное дело. После корнеевского сообщения уже не помогли ни уговоры врача, ни строгий наказ Олькеницкого оставаться в больнице до полного излечения.
Через день Вера Петровна явилась, как обычно, на работу в просторную комнату губчека. Ровно в десять началось совещание.
— Следствие, пожалуй, начнем с Нефедова, — предлагает Олькеницкий.
— Почему именно с него? — удивляется Вера Петровна. — Чем он покорил твое сердце?
— На мой взгляд, он труслив, истеричен и, следовательно, скорее других заговорит.
— Все заговорят, — безапелляционным тоном басит богатырь Корнеев. — Только духу малость им поддать надо.
— Как это прикажешь понимать?! — в один голос восклицают Олькеницкий и Вера Петровна.
— Что ж тут непонятного? — удивленно разводит своими огромными, напоминающими кувалды, руками Корнеев. — Ежели их благородия говорить не желают, ломаются — в подвал его. Не поможет…
— Ты что же, чека с жандармерией сравниваешь? Понимаешь, что говоришь? — выходя из себя, Вера Петровна повышает голос.
Олькеницкий грустно покачивает головой и с укоризной смотрит на этого большого парня с широко открытыми синими глазами.
Корнеев озадачен, немного растерян, даже смущен. На помощь ему неожиданно приходит Нюмин, левый эсер, бывший бухгалтер.
— Да ведь мы, товарищи, — говорит Нюмин, — по-простому, по-рабочему. Мое понимание такое: ежели, к примеру, тебя, Вера Петровна, жандармы, полицейские, охранники и прочие гады били, в карцер сажали, мучили, чего же мы с ними, то есть с буржуазией, церемониться будем? Это форменное предательство интересов пролетариата получается.
Олькеницкий ненавидит высокопарные слова, не переносит трескучих фраз и ненужного пафоса. Он сразу чует фальшь: его не проведешь.
— Ты демагогию не разводи! — строго обрывает он Нюмина. — Давай разберемся по существу. Как, по-твоему, лучше доказать правильность того или иного положения или идеи — фактами, доказательствами или грубой силой?
Нюмин усмехается.
— Значит, понимаешь, — продолжает Олькеницкий. — Вы с Корнеевым запомните раз и навсегда: кулаками, фигурально выражаясь, убеждают только идейно слабые. Потому-то жандармы и били нас, большевиков, что чувствовали свое бессилие перед нами. А наша идея сильна, перед ней никто и ничто не устоит.
* * *
Дни и ночи, проведенные Нефедовым в здании окружного суда, необыкновенно ярко врезались в его память и, нужно думать, засели там прочно.
Разве могут когда-нибудь выветриться из его головы баланды, каши и непривычно ранние подъемы, когда вместо привычного денщика в широкий проем двери, как смерч, врывался молодой невысокий паренек в кожанке, с огромным маузером в деревянной колодке на боку и юношеским, срывающимся голосом командовал: «Встать!»
Словно ток пронизывал всех бывших благородий в партикулярном платье. Вскакивание сопровождалось оглушительным треском традиционно щелкающих каблуков.
Одернув кожанку, поправив сбившийся в сторону маузер, парень хозяйским оком оглядывал свою «паству» и начинал перекличку.
Обыденным, само собой разумеющимся стало обращение просто по фамилии, без приставки. Теперь это никого уже не удивляло. Господин Нефедов стал просто Нефедовым, и это считалось в порядке вещей. Здесь было не до титулов. Нефедов дрожал перед каждой кожаной курткой. От былого высокомерия и заносчивости у бывшего превосходительства не осталось и следа.
«Человек ко всему привыкает», — убаюкивал себя Нефедов немудреной философией труса. Он никак не мог еще толком осмыслить всего происшедшего.
Больше всего мучил Нефедова вопрос: все ли его коллеги арестованы или только некоторые, а главное — что с Сергеем Сердобольским? «Если Сергей на свободе, то это самая величайшая несправедливость».
От мысли, что Сердобольский избежал его участи, Нефедов испытывал какое-то смешанное чувство обиды и зависти. Он даже не мог спать. Кто бы знал, как хотелось ему видеть Сердобольского рядом с собой, такого же униженного, как он сам. Минутами ему чудилось, что он слышит голос Сергея где-то тут, совсем поблизости.
Гнетущая тяжесть ожидания тоже не давала покоя Нефедову.
* * *
По-прежнему томительно жарко. Но, несмотря на мучительный зной, в здании бывшего окружного суда идет работа.
В большом зале с высоким лепным потолком трое. За столом Олькеницкий и Вера Петровна. Напротив них, в двух шагах, — поручик Нефедов. Его маленькие веснушчатые руки на коленях: он делает вид, будто совершенно спокоен. Чтобы не выдать дрожи, он плотно сцепил свои миниатюрные пальчики.
Нефедов напряженно выслушивает вопросы, стараясь разгадать скрытое за ними. «Так легче определить линию своего поведения», — думает он.
Нефедову есть над чем задуматься. Разные мысли и догадки вертятся в голове. А следователь настойчиво продолжает допытываться. Вера Петровна поражает его своей напористостью.
Нефедову ужасно не хочется смотреть в ненавидящие, как ему кажется, глаза следователя. Вряд ли их взгляд принесет ему успокоение. Но совсем отводить глаза тоже не годится: следователь, не дай бог, решит, что он пытается многое скрыть. «Нужно умудриться не смотреть на следователя и делать вид, что смотришь на эту распроклятую бабу».
«Какая она жестокая, — размышляет Нефедов. — Эта из тех, кто способен своими собственными руками расстреливать «белогвардейскую шваль», как она любит обзывать его друзей». Нефедову представляется, что у сидящей перед ним женщины не осталось никаких человеческих чувств. Она фанатичка…
Всякий раз его невольно заставляют съеживаться вопросы следователя:
— Губчека не торопится судить, а следовало бы. Зачем приходили к Сергею Сердобольскому? Как вы оказались у него в доме?
Уже который раз слышит эти вопросы Нефедов, и всякий раз они, словно удар, заставляют его вздрагивать, конечно только внутренне.
Для следователя Нефедов по-прежнему, как граммофонная пластинка, односложно отвечает:
— Не к поручику, а к прапорщику Дмитрию Сердобольскому.
— Разве Сергей не ваш друг?
— Представьте себе — нет. Я знаком только с прапорщиком.
Следователь, кажется Нефедову, сверлит его своими страшными глазами.
«Вот пристала, анафема. Будь она трижды проклята! Чего ей надо?» — Нефедову начинает казаться, что этот допрос никогда не кончится. «Эх, хватил бы ее кондрашка! Как бы это кстати пришлось». Ему страшно хочется видеть: ясное небо заволокли черные грозовые тучи, слышны приближающиеся раскаты грома, удар молнии — и следователь поражен насмерть…
Но настойчивый голос Веры Петровны возвращает Нефедова к горькой действительности.
— Так, наконец, вы образумитесь?
Во время допроса Вера Петровна пристально наблюдает за Нефедовым. Она ищет в его лице, в глазах признаки перелома, когда силы сопротивления врага иссякают, когда он в тупике и должен уже заговорить.
А подследственному начинает казаться, что страшный взгляд следователя, словно змея, вползает в его черепную коробку и начинает проникать своим жалом в самые сокровенные мысли. От этого Нефедову становится жарко.
— А вот прапорщик Сердобольский Дмитрий, младший брат вашего друга, говорит другое.