Живу беспокойно... (из дневников) - Евгений Шварц 3 стр.


4 марта

Я вот уже восьмой день пишу не менее четырех часов в день. Пишу пьесу о влюбленном медведе, которая так долго не шла у меня. Теперь она подвинулась. Первый акт окончен и получился.

10 апреля

Сценарий «Царь Водокрут» принят в Москве «Союздетфильмом». Ставит Роу.

Пьесу все пишу да пишу. Читал Акимову. Едва не поссорился с ним. Целый месяц не разговаривал. Он очень тяжелый человек. Теперь как будто помирились. Пишу второй акт. Застрял на сцене встречи переодетой принцессы с медведем. Переписываю чуть ли не в шестой раз.

Я получил медаль за оборону Ленинграда. За месяц до этого – медаль за доблестный труд во время войны.[49]

3 мая

Был сегодня днем в Комедии. Актеры встречают меня всегда радостно, и это меня радует. Еще меня обрадовала заметка в «Советском искусстве» о том, что в Берлине на немецком языке выходят мои пьесы.[50] В последние дни работаю мало, что меня ужасно мучает. Первого мая был на трибуне. Парад всегда волнует. Маршал Говоров скакал, здоровался, ему отвечали – и вдруг все засмеялись на трибунах. Нахимовцы тоненькими мальчишескими голосами ответили на приветствие.

17 июня

Четырнадцатого мая поехал я в Москву… Увидел в Москве после восьмилетней разлуки Заболоцкого[51]. Много говорил с ним. Обедал с ним у Андроникова[52]. Ехал домой как бы набитый целым рядом самых разных ощущений и впечатлений и вот до сих пор не могу приняться за работу. Странное, давно не испытанное с такой силой ощущение счастья. Пробую написать стихотворение «Бессмысленная радость бытия»[53] … Здесь с двенадцатого по четырнадцатое июня проходило совещание о современной драматургии[54]. Выступали Иоганн Альтман[55], Коварский[56] – с докладами, Гус[57], Гринберг[58], Цимбал[59], Малюгин, Крон[60], Зощенко и многие другие – с речами. Выступал и я. Иногда было интересно, иногда раздражало, – но ясно одно: к работе это отношения не имеет. Садясь за стол, надо забыть все разговоры вокруг работы. Шток написал пьесу. Читал ее в Театре комедии[61]. Труппа приняла пьесу холодно.

21 октября

Сегодня мне исполнилось пятьдесят лет. Вчера сдал исправления к сценарию «Золушка». Сидел перед этим за работой всю ночь. К величайшему удивлению моему, работал с наслаждением, и сценарий стал лучше. В «Вечернем Ленинграде» написал Янковский в статье о детской драматургии, что я один из лучших детских драматургов, но что мне нужно общими силами помочь заняться современной темой[62]. Что же случилось за этот год от сорокадевятилетнего возраста до пятидесятилетнего? Написано: «Царь Водокрут» (сценарий и пьеса)[63], «Иван честной работник»[64] (пьеса для ремесленников. Для их самодеятельности.), сценарий «Первая ступень»[65] – для «Союздетфильма», сделал почти два акта пьесы для Акимова[66]. Начал пьесу «Один день»[67]. А пережил что? Два раза был в Москве: в мае и в августе. Был в Сочи. А чем был окрашен для меня этот год? Не знаю. Несколько раз испытывал просто бессмысленное ощущение счастья. Не знаю отчего. Думать, что это предчувствие, перестал. Бессмысленная радость бытия… Что же все-таки принес мне этот год? В литературе стало очень напряженно. Решение ЦК резко изменило обстановку. В театре и в кино не легче. Особенно в кино[68]. Что я сделал? Что сделано к пятидесяти годам? Не знаю, не знаю. Каждую новую работу начинаю, как первую. Я мало работаю. Что будет? Не знаю. Если сохраню бессмысленную радость бытия, умение бессмысленно радоваться и восхищаться – жить можно. Сегодня проснулся с ощущением счастья.

1947

7 января

Позвонил Акимов, пригласил к 3 часам в театр подписать договор на пьесу «Один день». В половине третьего я пошел с Наташей через Михайловский сад погулять. Вышел к Петру, который стоит у Михайловского замка. Памятник покрыт инеем. Он мне нравится все больше и больше. Наташа проводила меня до театра. Там на площадке меня радостно приветствовали актеры. Наверху Флоринский читал статью для сборника о театрах Ленинграда во время войны[69]. Статью о Театре комедии. Слушали Акимов, Бартошевич[70], Рахманов. Когда я вошел, уже шло обсуждение статьи. Вспоминали блокадный Ленинград. О том, как на премьере спектакля «Давным-давно» зрители не могли понять, на сцене ли это изображают пальбу, или идет обстрел города[71].

8 января

Сегодня утром открыл нечаянно Пушкина. «В начале жизни школу помню я». И вдруг мне все показалось изменившимся и посвежевшим. «И праздномыслить было мне отрада» – показалось мне утешительным. Все стихотворение вдруг ожило.

9 января

Дома узнал, что звонил Эйхенбаум[72]. Оказывается, он нашел в сборнике (точнее, в книге М. К. Корбута, т. 2» «Казанский государственный университет имени В. И. Ульянова-Ленина за сто двадцать пять лет» (1804/5–1929/30) фотографию отца и упоминание о нем. (Он был в подпольном с[оциал]-демократическом] кружке университета). Об отце на с. 204 говорится в примечании 57: «Шварц Лев Борисович (Васильевич) – еврей, сын мещанина; род. 10.ХII.1874 г. в Керчи, обучался в Керченской, Кубанской и Екатеринодарской гимназиях. В 1892 г. зачислен на мед. ф. Каз. ун., причем ректор предложил инспектору студентов учредить за Ш. „особо бдительный надзор“ ввиду данных, изложенных в характеристике Екатеринодар. гимн. В характер, говорилось, что Ш. в бытность в VIII кл. „точно переродился, стал раздражителен, дерзок, запальчив, начал выказывать недовольство на гимназич. порядки, был замечен в дерзком отношении к старшим“. В 1896 г. Ш. крестился в связи, по-видимому, со скорой женитьбой на православной (М. Ф. Шелковой). В 1898 г. унив. окончил (Дело инсп. студ. 1892 г. № 208 о зачисл. в студ. Л. Б. (В.) Шварца на 43 л.)». А на 185 с. – фотография отца – совсем мальчик, с очень славным, мягким выражением. Отец умер в 1940-м и не знал об этой книге. И мама[73] тоже. Жалко. Если буду в Казани, загляну в «дело».

15 января

Ну вот и кончается моя старая тетрадь. Ездила она в Сталинабад, ездила в Москву. В Кирове ставили на нее электрическую плитку – поэтому в центре бумага пожелтела. Забывал я ее, вспоминал. Не писал месяцами, писал каждый день. Больше всего работал я в Кирове и записывал там больше всего…

Начну теперь новую тетрадь. А вдруг жизнь пойдет полегче? А вдруг я наконец начну работать подряд, помногу и удачно? А вдруг я умру вовсе не скоро и успею еще что-нибудь сделать? Вот и вся тетрадь.

16 января

Года с двадцать шестого были у меня толстые переплетенные тетради, в которые я записывал беспорядочно, что придется и когда придется. Уезжая в декабре 41-го из Ленинграда в эвакуацию на самолете, куда нам разрешили взять всего по 20 кило груза, я тетради эти сжег, о чем очень жалею теперь. Но тогда казалось, что старая жизнь кончилась, жалеть нечего. В Кирове в апреле 42-го завел я по привычке новую тетрадь, которую и кончил вчера… По бессмысленной детской скрытности, которая завелась у меня лет в тринадцать и держится упорно до пятидесяти, не могу я говорить и писать о себе. Рассказывать не умею. Странно сказать – но до сих пор мне надо сделать усилие, чтобы признаться, что пишу стихи. А человек солидный, ясный должен о себе говорить ясно, с уважением. Вот и я пробую пересилить себя. Пишу о себе как ни в чем не бывало. Сейчас первый час. Вдруг мороз пропал. За окном постукивают капли – дождь идет как будто. На душе смутно. Я мастер ничего не видеть, ничего не обсуждать и верить, даже веровать, что все обойдется. Но через этот туман начинает проступать ощущение вещей, на которые глаз-то не закроешь. Лет много. Написано мало. Навыков профессиональных нет. Каждую новую вещь я начинаю писать, как первую, со страхом.

18 января

Сегодня кончил, наконец, сценарий[74]. Первый раз в жизни работал так мучительно.

30 января

В пьесе «Летучий голландец»[75] стихи «Меня господь благословил идти»[76] читает человек вроде Диккенса, который яростно спорит с человеком вроде Салтыкова-Щедрина или Теккерея. Его обвиняют в том, что он описывает мир уютнее, злодейство увлекательнее, горе трогательнее, чем это есть на самом деле. Он признается, что закрывает глаза на то, что невыносимо безобразно. А затем читает это стихотворение. Теккерей и Щедрин соглашаются, но потом берут свои слова обратно. Ты, говорят, опьянил нас музыкой на две минуты. Но теперь с похмелья мы стали еще злее. Вот. Пишу «Один день». Пока писал сценарий, думал об «Одном дне». А занялся им и думаю все время о «Летучем голландце»… Пока сценарий нравится всем, кто успел его прочесть. Я писал до трех. Потом зашел в Комедию. Там был А. Гладков, который написал новую пьесу[77]. Читал ее труппе с большим успехом. Акимов с некоторым раздражением заявил мне, что он от пьесы в восторге. Прочел ее дважды и с каждым разом восхищался все больше. У нее, сказал он, есть нечто замечательное в самой постройке. Я принял это спокойно. Домой шел с Гладковым. Каждый раз немножко поражает меня его наружность. Высокий, одутловатое лицо, маленький рот, маленькие усики. Скрытность нервного и слабого человека. Хитрость того же происхождения. Талантлив. Безразличен.

1-2 февраля

Вечером внезапно зашел Юра Герман, которого я не видел целый месяц. Он живет в Келломяках. С ним отношения у нас всегда очень сложные. Он то в дружбе с нами, то будто нет его. А в общем видеть его было приятно. Рассказывает прелестно, когда не привирает от избытка творческого темперамента.

3-4 февраля

Пошли ужасно бестолковые дни. Вчера с утра делал то, что совсем неинтересно, – кукольную пьесу для Шапиро[78], и вдруг получилось ничего себе. Работал с наслаждением. Пошел к трем часам в Театр кукол. Прочел начало. Шапиро был очень доволен. Вечером я получил «Литературную газету», где была статья Гитовича[79]. Понес к нему. Там были молодые поэты – Чивилихин, Шефнер. Они пили водку и ели картошку. И я выпил водки и потом слушал стихи. Стихи мне понравились, но вечер все-таки был мучительный. Идиотское неумение встать и уйти, несмотря на то, что все время чувствуешь, что время уходит напрасно, дома ждет работа. Ночью звонил Фрэз[80], сценарий студией принят, теперь читать его будут в министерстве. Утром в двенадцать пошел в Комедию на реперткомовский просмотр михалковской сказки. Смотрел, на этот раз с первого акта до последнего. Был полный зал приглашенных. Настоящий успех. Я смотрел с наслаждением, да и все, по-моему, рады были, что им весело, смешно, легко. Потом обсуждали и разрешили. Ну вот. Домой шел вместе с Гладковым. Он звал зайти к нему в «Европейскую», но я вечером раздумал. Была у нас Наташа. Потом позвонил Юра Герман, что придет ночевать. Потом зашел Каверин с дочкой. А в двенадцать приехал Юра Герман. Он прочел за ужином отрывок из своего романа. Интересно, весело, уютно, в меру точно, в меру мягко[81].

…За эти дни прочел я письма С. А. Толстой[82]. Огорчился. Если брать слова ее – она виновата. Много она наговорила нехорошего. А брать дела – они, кроме хорошего, ничего никому не сделали. Но народ кругом (кроме Льва Николаевича в иных случаях) придавал словам огромное значение, спорил с больной безжалостно и не считал добрыми дела, не подтвержденные верой.

20–21 февраля

Целый день вожусь с первым актом пьесы для Комедии[83]. Завтра в двенадцать читка, а у меня едва намечен первый акт. Сажусь, напишу две строчки, встаю, ловлю по радио такую музыку, которая могла бы мне помочь, снова пробую писать, прихожу в ужас от того, как мало сделано. Обедать садимся рано. У меня так дрожат руки, что я отказываюсь от супа. После обеда повторяется та же история. К вечеру у меня написаны всего две страницы. В половине одиннадцатого я ложусь на час поспать, а с двенадцати, наконец, работа начинает идти по-настоящему… Я, наконец, пришел в то приятнейшее состояние, когда удивляет одно: почему я не пишу все время, почему я все откладываю да пишу понемножку, когда это такое счастье. Теперь я не искал поводов оторваться от работы, а наоборот, меня раздражала эта необходимость. К восьми часам первый акт был готов. Я поспал до одиннадцати и к двенадцати был в театре. Акимов, очевидно, не ждал, что я приду. Он улыбнулся радостно, и мы поцеловались, что у него не в манерах. Он писал портрет Володи Лифшица, который тоже остался слушать. Слушали первый акт: Акимов, Ханзель[84], Зинковский[85], Осипов[86], Яценко (директор театра), Рахманов. Я читал по выработанной привычке, не подымая глаз, чтобы не думали, что я стараюсь разглядеть, какое произвожу впечатление. Но чувствовал и без этого, что слушают хорошо. Обсуждали долго, очень хвалили. (Слушал еще Бонди[87], забыл сказать.) Говорили главным образом о втором и третьем актах. (Еще не существующих.) Высказывали пожелания. Решили, что второй акт я буду читать через неделю, 28-го. Домой я вернулся около четырех, чувствуя себя необычайно легко и хорошо, хотя спал всего около двух часов. Лег спать и вечером проснулся разбитым. Заходил к Эйхенбауму, взял воспоминания Панаева[88] и Тютчевой[89]. Вспомнил, как в детстве по субботам бывал у директора реального училища Истаманова, с сыном которого, Жоржиком, дружил. Читал Панаева.

Назад Дальше