Дымка - Джемс Виль 16 стр.


Ни разу с того дня, как Дымка впервые тряхнул головой перед высокой трибуной, ни палка, ни прут не коснулись его. Первые несколько лет сердце, вложенное в него мексиканцем, управляло его действиями. Яд ненависти мешал ему замечать доброе обращение, и только на пятый год его острые уши стали ловить знаки восторга и восхищения, которыми он был окружен. Имя Кугуара еще жило, но лошадь, носившая это имя, быстро утрачивала на него права.

Пришла следующая весна, здесь и там стали открываться родео, и хорошие ездоки, как и прежде, пустились за Кугуаром в надежде, что рано или поздно они смогут стащить седло со спины коня и сказать: «Я на нем ездил».

Но не пришла еще и середина лета, а у многих ковбоев надежда эта развеялась дымом, потому что Кугуар больше не был Кугуаром. Эти быстрые, кривые и жесткие прыжки, которые вытрясали разум и чувство баланса из лучших наездников, исчезли, и Дымка стал заурядной брыкливой лошадью — только и всего. Всадник за всадником взбирались к нему на спину, и скакали на нем, и правили им по своей воле.

Кугуар продолжал брыкаться всякий раз, как его седлали, но чаще и чаще его доводили до финиша, пока наконец ни один ездок уже больше не вылетал из седла.

Скоро безопасно стало ухаживать за мышастым конем, не нужно уже было высоких коралей для защиты от его копыт и зубов, и, подобно другим коням, его можно было теперь вести из вагона-конюшни к площадкам родео без веревок, держащих его позади на приличном расстоянии от конюха.

Потом однажды кто-то привел на родео большую серую лошадь с широкой костью и заявил, что «вот он — настоящий неукротимый». И действительно, лошадь была дика. От горбатого носа до глубоких, с поволокою глаз, от впалых щек до массивной шеи — все говорило, что эта лошадь с природным норовом, но что делало ее неоценимой для родео — это ее уменье брыкаться. Тотчас ей дано было имя «Серый Кугуар» — как бы для того, чтобы заменить настоящего Кугуара. Но серый дикий не выдерживал сравнения с Кугуаром времен расцвета.

Начать с того, что серая лошадь была злонравна по природе, у нее не было ни ярости, ни ума Кугуара. В ней только и был что неукротимый норов, и не ей было спорить с мышастым «людоедом», хоть и была она дикарь дикарем. С самого начала удалось ей сбросить несколько седоков, и тогда-то слава старого Кугуара начала меркнуть. Появление серого дикаря было как бы поворотным пунктом в карьере Дымки, а потом — и очень скоро — пришел последний его день на родео.

Как обычно, объявлено было, что выступит Кугуар, и те, кто знал понаслышке, но никогда не видел этой лошади в деле, загорелись волнением, когда знаменитый конь показался в загоне для седловки. Многие на трибунах видали когда-то, как треплет он седоков, и у многих остановилось дыхание, когда отворились ворота загона: от этой лошади ждали всего и надеялись, что она превзойдет ожидания. Ворота открылись, из них вырвалась мышастая лошадь с ковбоем в седле, и неукротимый Кугуар пошел по арене ровным галопом.

Везде и всегда с небольшим уважением относятся к «бывшим». Если бы Кугуар боролся и бушевал, как когда-то, ему кричали бы «браво» и толпа была бы в восторге, но лошадь отбушевала. Не осталось в ней прежней злобы, потому что сердце Дымки выросло и заглушило сердце, принадлежащее Кугуару. Он стал теперь «бывшим», и ничего ему не хотелось, кроме как снова стать ковбойской лошадью — Дымкой. Зрители были разочарованы: им казалось, они даром заплатили деньги. Слышны были крики: «Уберите его, ему впору молоко возить!», «Продайте его под дамское седло!»

Ковбой доскакал на Кугуаре до другого конца поля, там он остановил его, слез и, слыша, как воет народ на трибуне, похлопал лошадь по шее:

— Не тужи, старина, ты свое дело сделал, будь на то моя воля, я спустил бы тебя на этот табун, что там воет и верещит, и ты показал бы им, где раки зимуют. Но где твоя злость?!

В этот день закрывалось родео. Вечером были розданы награды, а наутро лошадей погрузили в вагоны-конюшни для отправки в город, где должно было состояться родео. В этих теплушках было местечко, где всегда во время пути стоял Кугуар. Но на этот раз это место было занято серой лошадью, которая захрапела, когда тронулся поезд. Кугуар был оставлен в загоне и, стоя в одиночестве, смотрел, как поезд исчезает из глаз.

XIII

Прокатная лошадь

Так как Кугуар непригоден был больше для родео, его продали за двадцать пять долларов на извозчичий двор.

Содержатель двора решил, что на двадцать пять долларов он выжмет из него пользы — лошадь была гладка и сильна на вид, ее можно было пустить под упряжку вместе с другими лошадьми, которых он держал для сдачи напрокат.

Но однажды, прежде чем упряжь обесчестила шкуру Кугуара, в город заехала кучка туристов, и кому-то взбрело на ум поразвлечься верховой ездой. Содержатель двора прикинул, сколько он может им дать голов, и увидел, что у него не хватает трех верховых лошадей. Порыскав немного, он наскреб еще двух, но третьей достать было негде, и тогда-то его взгляд упал на Дымку.

Сперва он было и не подумал о нем, но деньгами швыряться ему не приходилось. Он поймал Дымку, оседлал его и с замирающим духом взгромоздился в седло. Если в лошади оставалось еще сколько-нибудь дури, он должен был выяснить это раз навсегда.

Но Кугуар прокатил его по коралю, не выгнув даже горба. Ноги у седока перестали трястись, и белое его лицо понемногу приобрело свой обычный оттенок.

— Клянусь честью, — воскликнул он, обращаясь к двери конюшни, — это заправская верховая лошадка!

Когда немного погодя показались туристы в ослепительных костюмах для верховой езды, хозяин двора уже ожидал их. Он окинул их взглядом, чтобы решить, кому лучше подходит какая лошадь, и, все еще сомневаясь насчет того, как будет вести себя Кугуар, выбрал из них самого сильного и самого ловкого на вид молодого человека. Вручая ему поводья Кугуара, он осторожно спросил:

— Надеюсь, вы ездите хорошо?

Молодой человек обернулся к нему, удивленный подобным вопросом, и едко ответил:

— Разумеется, хорошо.

«Хотелось бы мне, чтобы он был в этом так же уверен на обратном пути», — подумал старик, глядя вслед ускакавшей компании.

Был уже вечер, когда туристы, болтаясь в седлах, вернулись на двор. У хозяина отлегло от сердца, когда он увидел, что парень по-прежнему сидит на Кугуаре. Он было пожалел уже, что отпустил его на этой лошади, но теперь об этом нечего было тужить — все сошло как нельзя лучше, молодежь была очень довольна прогулкой и даже заказала лошадей на следующий день.

— А лошадь недурна, — сказал молодой человек, передавая хозяину поводья Кугуара, и в голосе его прозвучало: «Вот видите, как я езжу».

Старик видал немало таких молодцов и знал, чего стоит их уменье, но ему приятно было услышать, как хорошо вел себя Кугуар.

— А как эту лошадь зовут? — спросил молодой человек.

С минуту старик помедлил с ответом: если бы он сказал настоящее имя лошади, молодчик раздулся бы и лопнул от гордости, а потом он мог побояться взять лошадь вторично. Подумав об этом, хозяин двора дал лошади новое имя.

— Эту лошадь зовут Сумрак, — ответил он.

Сумрак — это имя звучало неплохо и к цвету лошади подходило вполне, но не суждено ему было греметь, как гремело имя Дымки в лагерях и коралях Севера, не суждено ему было катиться из штата в штат, трепетом наполняя сердца, подобно имени Кугуара.

Но лошадь уже была не та. Из редкой ковбойской лошади она стала чемпионом неукротимости для того лишь, чтобы скатиться к прокатному двору, где всякий Том, Дик или Гарри мог болтаться на ней сколько ему вздумается. Сумрак — столько-то центов в час.

Быть может, сердце Дымки начало стареть. Во всяком случае, познакомившись немного с прокатным двором, он принял свою долю без храпа и фырканья. Ему все было безразлично, и скоро главным интересом в его жизни стала охапка сена и немного зерна, которые он получал, окончив дневную работу. Как-то конюх пришел к нему в стойло и почистил его скребницей, для него это было ново: никогда еще скребница не прикасалась к его шкуре. Ему это было приятно, а через несколько времени он стал ожидать чистки уже наперед, хорошо — вываляться в пыли, а это было немногим хуже. Чистка, корм и покой — вот все, что нужно было теперь Дымке.

Он должен был трудиться, чтобы заработать и корм, и уход. Работать он был не прочь, но эта бесцельная гонка, которая доставалась ему почти каждый день, была ему не слишком по вкусу. Он был объезжен для того, чтобы делать полезное дело — дело, в котором была нужда. Работа на родео тоже имела смысл, а эти «кавалеристы», как их называли, и сами не знали, чего они хотят. Они разъезжали взад и вперед, держа поводья в обеих руках, будто пахали землю. По твердой мостовой они гоняли его вскачь, а по мягкой земле, где копыту было легко, пускали его шагом. Не удивительно, что к концу дня он не знал, как добраться до стойла.

Никогда еще лошадь не ценила ночного отдыха так, как теперь. Она прищуривала глаза от удовольствия и медленно пережевывала зерно и сено, будто боялась, что вот оно кончится и снова начнется гонка. Потом ненадолго ее глаза закрывались совсем.

Почти каждое утро, чуть свет, приходил седой дородный мужчина. Маленькое, блином, седло с болтающимися железными стременами ложилось на спину лошади. Пыхтя и отдуваясь, ездок кое-как взбирался на Дымку и выезжал на прогулку.

Человек был грузен и плохо седлал его, но, несмотря на это, познакомившись с ним немного, Сумрак почувствовал к нему что-то вроде привязанности. Он, казалось, знал, куда ему ехать, а когда приезжал на место, хотя б это было открытое поле, всегда сходил наземь и разговаривал с ним, и Сумрак слушал — ему приятен был звук его голоса.

Утром поездки всегда совершались за город, куда-нибудь вверх по каньону, и Сумраку привольней дышалось в этих местах, человек не гонял его зря, а если и пускал рысью или галопом, то делал это с толком, так что это приятно было и человеку и лошади. Редко случалось возвращаться Сумраку с утренней прогулки в поту.

Но тут только и начиналась для него дневная работа, едва останавливался он у конюшни, на нем меняли седло, и другой седок, которому не терпелось «прокатиться», взбирался на него и трогал поводьями. К полудню Сумрак привозил его назад и едва успевал прожевать овес, как новый «кавалерист» появлялся в дверях конюшни и просил дать ему именно Сумрака.

— Знаете, я обожаю кататься на этой лошадке!

Все предпочитали Сумрака другим лошадям, и хозяин давал его когда только мог, подбавляя ему корма, чтобы он не свалился. Случалось, лошадь была под седлом до поздней ночи, она возвращалась шатаясь и обливаясь потом. Но все равно на другой день ее ожидала работа.

Люди всякого роста, возраста, телосложения, умелые и неумелые равно приходили и ездили на Сумраке. Изредка всадник обращался с ним правильно, будто понимая, что у лошади есть чувства и разуменье, но по большей части никто не считался с ее чувствами, никому и в голову не приходило, что, может быть, лошадь прошла слишком много или сильно устала. Хуже всего доставалось Сумраку от мальчиков — они быстро гнали лошадь к старости и к концу.

Все они, едва успевали сесть в седло, пускали Сумрака вскачь и держали его на галопе от первой минуты до последней. Они гоняли его вверх и вниз по улицам и переулкам, давали поездить на нем другим мальчикам, и всякий из них выходил из себя, чтобы показать, как быстро он может заставить скакать уставшую лошадь.

Иногда, чтобы заставить Сумрака идти быстрее, всадники пускали в ход шпоры и хлыст, тогда умершее сердце Кугуара начинало подавать признаки жизни, но Дымка не мог повернуть вспять по пройденному пути — слишком он был утомлен. И когда пыталось проснуться в нем сердце Кугуара, огонь вспыхивал и потухал, и новый удар хлыста приводил его к послушанию, и он опять начинал выбиваться из сил, как и подобало Сумраку — лошади напрокат.

Мальчики, девочки и взрослые продолжали скакать на старом коне, не подозревая, что медленно и верно гонят его к преждевременной смерти. Они похожи были на стаю волков. Никто из них и на сотню ярдов не подступился бы к нему, когда он был силен, никому бы и в мысль не пришло сесть на него, когда он был Кугуаром, жаждущим битвы и убийства. Теперь же все они рвали его на части. Вся разница в том, что стая волков убивает свою жертву быстро, не дает ее жизни тянуться днями, неделями, месяцами, не замучивает ее до медленной, постепенной смерти. И потом, волк убивает, чтоб есть и чтоб жить. Но люди не знали, что убивают Сумрака. Он всегда бежал охотно, не требуя шпор, и часто, а то и всегда, его готовность сделать все, что было в его силах, вводила седоков в заблуждение: они были уверены, что он чувствует себя превосходно и радуется быстрому бегу.

Они не знали различия между уставшей, обессилевшей лошадью и лошадью свежей, годной к езде.

А были и такие, которые и вовсе не думали о Сумраке. Лошадь для них была лошадью — и только, они ничего не смыслили в лошадях. Им казалось, что лошадь — это что-то вроде автомобиля и в любую минуту может идти с любой быстротой, для этого ей только нужно давать удары хлыстом.

Пришла зима, и серые холодные ветры потянули из-за гор. Людям не стало охоты бродить под открытым небом, им куда приятней было иметь над головой крышу и слушать, как ворчит меж четырех стен огонь.

Туристы все поразъехались. Город вымер. Кто проклинал непогоду, кто занят был возкой дров и угля, и ни у кого не было доброго слова для старой зимы, ни у кого, кроме старой прокатной клячи.

Старая лошадь не могла сказать ничего, но она чувствовала то, чего не могла сказать. Она чувствовала, что приход зимы и исчезновение туристов спасли тот огрызок жизни, что в ней оставался. На спине у нее были подпарины от седла, отощала она так, что похожа была на мешок с костями, шкура выцвела от вечного пота, местами шерсть вылезла вовсе. Утомленные ноги подгибались под ней и едва выдерживали тяжесть ее тела, еще несколько недель — и старая лошадь была бы готова: давно уже она работала за счет нервов, и эти нервы быстро выматывались из нее.

Но зима пришла вовремя и спасла ее. Две недели холодные ветры выли, свистели сквозь щели конюшни и сотрясали ее стены, и в эти две недели старая лошадь оправилась настолько, что могла прислушиваться к вою ветра и радоваться тому, что ни один ездок не приходит тревожить ее покой.

Этот ветер был сладкой музыкой для ее ушей, она наслаждалась дремотой и просыпалась только для того, чтобы увидеть свежий навильник сена в яслях. Она медленно ела, прислушиваясь к ветру, и под звук его снова погружалась в сон. Может быть, ей виделась далекая прерия и рядом с ней появлялся Пекос и другие лошади «Рокин Р.», а с крутого склона смотрел на нее Клинт — единственный друг, которого знала она в жизни.

Зимние месяцы шли, и Сумрак снова становился похож на лошадь, потом настала весна, и людей потянуло на волю. Однажды снова пришел в конюшню тот седой человек, который ездил на Сумраке по утрам, он принят был как старый клиент. А двумя днями позже пришла молодая девушка, которая «ужасно любила лошадей», и спросила, не может ли она кататься на Сумраке каждый день после обеда, но только в хорошую погоду. Хозяин двора попробовал дать ей лошадь и, заметив, что она заботливо с ней обращается, решил, что она будет вторым постоянным клиентом у Сумрака. Он решил, что этих двух ездоков в день достаточно будет для старой лошади, и не давал больше Сумрака никому. Но у Сумрака быстро деревенели плечи и передние ноги, прежнего просторного хода не было и в помине, и когда передние ноги его касались земли, казалось, он опускает их на иголки — так старался он уберечь от толчка свои наболевшие плечи.

Порой ему хотелось, как бывало, грудью разрезать ветер, но это желание было в сердце, а ноги ему не подчинялись. Старые ноги слишком жестко, слишком часто ударяли в землю, вышибая из седел ездоков на родео. И первый год работы в конюшне, скачки по твердым, мощеным улицам города не прошли без следа: сухожилия и связки были растянуты, копыта — в трещинах.

Но ни седой человек, ни девушка, которые ездили на нем каждый день, не замечали скованности в его движениях. Сумрак по-прежнему шел, и, казалось им, шел охотно — по их мнению, не хуже любого четырехлетка. Оба заботились о нем как могли, и никому из них в голову не приходило, что ездили они на старой лошади, давно заработавшей себе право на покой и на отдых.

Назад Дальше