Джон Рональд Руэл Толкин. Письма - Толкин Джон Рональд Руэл 10 стр.


. В определенном смысле, это и впрямь было весьма прискорбно, и в некотором смысле — очень неудачно для меня. Такие вещи поглощают тебя с головой, эмоционально изматывают до крайности. Я был смышленым мальчиком, в поте лица своего зарабатывал себе оксфордскую стипендию (весьма и весьма необходимую). И это двойное напряжение едва не привело к нервному срыву. Я провалил экзамены, и, хотя (как поведал мне много лет спустя директор школы) я заслуживал приличной стипендии, в итоге я насилу отвоевал себе жалкие 60 фунтов в Эксетере: этого, в придачу к выходной школьной стипендии на ту же сумму, только-только хватило на университет (не без помощи моего доброго старого опекуна). Разумеется, были тут и свои плюсы, для опекуна моего не столь очевидные. Я был умен, но мне недоставало трудолюбия и упорства; провалился я главным образом из-за того, что просто-напросто не работал (по крайней мере над классическими дисциплинами), — и не потому, что влюбился, а потому, что изучал нечто совсем другое: готский и всякое такое прочее[72]

.

Воспитанный в романтическом духе, я воспринял юношеский роман абсолютно всерьез — и стал черпать в нем вдохновение. От природы — слабак и трус, я за два сезона из презренной мокрой курицы дорос до второй команды факультета, а потом и «цвета» завоевал. Ну, и все прочее в таком духе. Однако возникла проблема: я встал перед выбором — не подчиниться опекуну и огорчить (или обмануть) человека, который был мне как отец, делал для меня больше, чем большинство отцов по крови делают для своих детей, при этом не будучи связан никакими обязательствами, или «оборвать» роман до тех пор, пока мне не исполнится двадцать один год. О своем решении я не жалею, хотя возлюбленной моей пришлось очень тяжело. Но моей вины в том нет. Она была абсолютно свободна, не давала мне никаких клятв, и по справедливости я ни в чем не мог бы ее упрекнуть (вот разве что взывая к вымышленному романтическому кодексу), выйди она замуж за другого. Почти три года я с моей возлюбленной не виделся и не переписывался. Мне было несказанно тяжко, больно и горько, особенно поначалу. Да и последствия оказались не вовсе хороши: я вновь сделался безалаберен и небрежен, и даром потратил большую часть моего первого года обучения в колледже. И все-таки не думаю, будто что-либо другое могло бы оправдать брак на основании юношеского романа; и, возможно, ничто другое не закалило бы волю настолько, чтобы подобный роман упрочить (при всей искренности первой любви). В ночь, когда мне исполнялся двадцать один год, я снова написал твоей маме — 3 января 1913. 8 января я поехал к ней, и мы заключили помолвку, объявив об этом потрясенной семье. Я подтянулся, поднатужился, поработал малость (слишком поздно, чтобы спасти «модерашки»[73]

от полного краха) — а на следующий год началась война; мне же оставалось пробыть в колледже еще год. В те дни ребята шли в армию — либо подвергались остракизму. Ну и премерзкое же положение, — особенно для юноши, в избытке наделенного воображением и не то чтобы храброго! Ни ученой степени, ни денег, зато — невеста. Я выдержал поток злословия, намеки, на которые родня не скупилась, остался в университете и в 1915 году сдал выпускные экзамены с отличием первого класса. Сорвался в армию: на дворе — июль 1915. Понял, что больше не вынесу, и 22 марта 1916 года — женился. А в мае переплыл Ла-Манш (у меня до сих пор сохранились стихи, написанные по этому поводу!)[74]

 — и угодил в кровавую бойню на Сомме.

А теперь подумай о своей маме! И все-таки сейчас я ни на единое мгновение не усомнюсь: она лишь исполняла свой долг, не больше и не меньше; не то чтобы это умаляло ее заслуги. Я был совсем зеленым юнцом, с жалким дипломом бакалавра и со склонностью к виршеплетству, с несколькими фунтами за душой (20–40 фунтов годового дохода)[75]

, и те тают на глазах, при этом — никаких перспектив: второй лейтенант, на жалованье 7 шиллингов 6 пенсов в день, в пехоте, где шансы на выживание очень и очень невелики (для младшего офицера-то!). Она вышла за меня замуж в 1916 году, а Джон родился в 1917 (зачат и выношен в голодный 1917 год и в ходе кампании немецких подлодок) приблизительно во время битвы при Камбре, когда казалось, что войне конца не будет (прямо как сейчас). Я вышел из доли, продал последние из моих южноафриканских акций, мое «наследство», чтобы оплатить родильный дом.

Из мрака моей жизни, пережив столько разочарований, передаю тебе тот единственный, исполненный величия дар, что только и должно любить на земле: Святое Причастие….. В нем обретешь ты романтику, славу, честь, верность, и истинный путь всех своих земных Любовей, и более того — Смерть: то, что в силу божественного парадокса обрывает жизнь и отбирает все и, тем не менее, заключает в себе вкус (или предвкушение), в котором, и только в нем, сохраняется все то, что ты ищешь в земных отношениях (любовь, верность, радость) — сохраняется и обретает всю полноту реальности и нетленной долговечности, — то, к чему стремятся все сердца.

044 Из письма к Майклу Толкину 18 марта 1941

Предки Толкина по материнской линии, Саффилды, были родом из Западного Мидлендса и ассоциировали себя, в частности, с Вустерширом.]

Хотя по имени я — Толкин, по вкусам, способностям и воспитанию я — Саффилд, и любой уголок этого графства [Вустершир] (будь он красив или грязен) каким-то непостижимым образом воспринимаю как «дом родной»: ни одно другое место на земном шаре подобных чувств у меня не вызывает. Твоя бабушка, которой ты стольким обязан, — ибо она была дама на диво одаренная, редкой красоты и ума; Господь судил ей немало страданий и горя — умерла совсем молодой (в 34 года) от болезни, еще усугубившейся в результате травли за ее веру[76]

, — умерла в домике местного почтальона в Реднэле[77]

и похоронена в Брумсгрове.

045 К Майклу Толкину

На тот момент Майкл был кадетом Сандхерстского военного колледжа.]

9 июня 1941

Нортмур-Роуд, 20, Оксфорд

Дорогой мой Майкл!

До чего я был рад получить от тебя весточку! Я бы тебе сегодня и раньше написал, вот только мамочка забрала твое письмо с собою в Бирмингем, я всего-то и успел взглянуть на него одним глазком. Боюсь, что в эпистолярном жанре я не блистаю; но если честно, пера я больше видеть не могу. В четверг закончились лекции; я понадеялся на небольшую передышку, чтобы: а) отдохнуть и б) привести в порядок сад, прежде чем в четверг начнутся «скулз»[78]

(Корпус-Кристи). Но из-за нескончаемого дождя под открытым небом не потрудишься; а из-за всякой дополнительной работенки не отдохнешь. Сочувствую я правительственным чиновникам! Последнее время только и делаю, что составляю всякие там правила да директивы[79]

, а как только их напечатают, нахожу там всевозможные лазейки, а те, кто работу не делал и даже не пытается понять, зачем все это, меня критикуют и клянут на чем свет стоит!….

Одной Войны любому более чем достаточно. Надеюсь, от второй судьба тебя убережет. Либо горечь юности, либо горечь зрелого возраста — на жизнь человеческую вполне хватит; и то и другое — это уж слишком. Некогда мне довелось пройти через то, что переживаешь сейчас ты, пусть и несколько иначе; я-то был ужасным неумехой, к войне совершенно не приспособленным (а мы с тобой схожи лишь в том, что оба глубоко симпатизируем и сочувствуем «томми» — особенно простому солдату из сельскохозяйственных графств). В ту пору мне не верилось, что «старики» хоть сколько-то страдают. Теперь-то я знаю, как оно. Говорю тебе: чувствую себя, точно охромевшая канарейка в клетке. Исполнять прежнюю довоенную работу — яд, да и только! Мечтаю сделать хоть что-нибудь полезное. Но ничего не попишешь: я «уволен в бессрочный запас», и в результате делами завален по уши, даже в войсках местной обороны послужить некогда. Да что там: вечерами не выберешься с приятелем потрепаться.

Однако ж ты — моя плоть и кровь, и носишь мое имя. Быть отцом храброго молодого солдата — это уже кое-что. Понимаешь теперь, отчего я так за тебя беспокоюсь и почему все то, что ты делаешь, так близко меня затрагивает? И все же давай преисполнимся оба надежды и веры. Связь между отцом и сыном заключена не только в бренной плоти: наверняка есть в ней что-то и от aeternitas . Есть такое место, «небеса» называется, где все то доброе, что не закончено здесь, обретает завершение; где находят продолжение ненаписанные истории и несбывшиеся надежды. Быть может, мы с тобой вместе еще посмеемся…

Ты видел отчет Максвелла («табачного инспектора»[80]

) насчет того, что вытворяют оптовики? В тюрьму бы их всех упечь…..Коммерциализация — редкое свинство по сути своей. Однако ж, сдается мне, главный порок англичан — это лень. Именно лени — в той же степени, что и врожденной добродетели, если не больше, — мы обязаны тем, что избежали вопиющих жестокостей других стран. В лютом современном мире лень и впрямь начинает почти что походить на добродетель. И все же жутковато наблюдать ее повсюду, в то время как мы боремся с Furor Teutonicus .

Жители этой страны, похоже, еще не осознали, что в немцах мы обрели врагов, чьи добродетели (а это именно добродетели) послушания и патриотизма в массе своей превосходят наши. Чьи храбрецы храбростью не уступают нашим. Чья промышленность превосходит нашу раз этак в десять. И которые — проклятием Господним — ныне ведомы человеком, что одержим безумным смерчем, демоном; тайфуном, страстью; в сравнении с ним бедный старина кайзер смахивает на старушку с вязаньем.

Большую часть своей жизни — начиная с твоего примерно возраста — я изучал германский материал (в общем смысле этого слова, включая Англию и Скандинавию). В «германском» идеале заключено куда больше силы (и истины), нежели представляется людям невежественным. Еще студентом я ужасно им увлекался (в то время как Гитлер, надо думать, малевал себе картиночки и про «германский» идеал еще и слыхом не слыхивал); в пику классическим дисциплинам. Чтобы распознать истинное зло, нужно сперва понять благую сторону явления. Да только «выступать по радио» меня никто не зовет и комментировать выпуски новостей — тоже! Однако ж, сдается мне, я знаю лучше многих, что такое эта «нордическая» чушь на самом деле. Как бы то ни было, у меня в этой Войне свои причины для жгучей личной обиды, — так что в 49 я, верно, оказался бы лучшим солдатом, чем в 22: ненавижу этого треклятого невеждишку Адольфа Гитлера (любопытно, что демоническая одержимость, этот стимул, интеллекта отнюдь не добавляет, но лишь подстегивает волю — и только). Не он ли уничтожает, извращает, растрачивает и обрекает на вечное проклятие этот благородный северный дух, высший из даров Европе, — дух, который я всегда любил всем сердцем и тщился представить в истинном его свете. Нигде, к слову сказать, дух этот не проявился благороднее, нежели в Англии, нигде не был освящен и христианизирован так рано…..

Молись за меня. Мне это просто необходимо. Люблю тебя.

Твой родной папа.

046 Из черновика письма к Р. У. Чапману 26 ноября 1941

Джордж С. Гордон, умерший в начале 1942, в начале двадцатых годов был главой факультета в Лидском университете, на котором работал Толкин. Потом он занял должность профессора английской литературы в Оксфорде, а позже стал ректором Модлин-Колледжа. Этот черновик, по всей видимости, написан в ответ на просьбу Чапмана, секретаря при представителях «Оксфорд юниверсити пресс», предоставить ему воспоминания о Гордоне, возможно, для последующего включения их в некролог. В момент написания письма было уже известно, что Гордон неизлечимо болен.

Дат я не помню. Может, вы их знаете? Я набросал тут кое-какие впечатления, из которых при вашем опыте вам, возможно, удастся выбрать несколько подходящих замечаний или фраз. Лидс для меня ассоциируется с Гордоном, хотя, по правде говоря, из шести лет, что я там провел (1920–1925, и один год — в качестве совместителя[81]

), большая часть времени прошла в обществе Эберкромби[82]

.

Я помню, что (еще до прошлой войны) отъезд Гордона из Оксфорда[83]

был воспринят оксфордскими студентами английского факультета едва ли не с ужасом; но я, в ту пору заносчивый молодой филолог, этому событию особого значения не придал. Впервые я познакомился с Гордоном на собеседовании в Лидсе (июнь 1920): я претендовал на «должность лектора» по английскому языку, утвержденную после того, как утонул Мурман[84]

. Полагаю, и должностью (для Лидса — новшество) и (сравнительно) высоким окладом[85]

я обязан был Гордону и его дальновидной политике. Думается мне, меня выбрали лишь потому, что не удалось заполучить Сайзема[86]

(именно он и обратил мое внимание на эту возможность, оказав мне тем самым услугу не из малых в числе многих других). Однако с первой же встречи Гордон отнесся ко мне с добротой и дружеским участием. Спас меня из холодного зала ожидания и повел к себе домой. Помню, в трамвае мы разговорились о Рали[87]

. Как (все еще) заносчивый молодой филолог, я на самом деле был о Рали не особо высокого мнения: в качестве лектора он, конечно же, не блистал; но некий добрый дух подсказал мне назвать его «олимпийцем». Очень удачно получилось; хотя на самом-то деле я имел в виду лишь то, что Рали мирно почивает на лаврах, вознесенный на головокружительную вершину, вне досягаемости для моей критики.

Мне невероятно повезло. И если рассказываю я о себе, а не прямо и беспристрастно о Гордоне, это лишь потому, что я представляю его и думаю о нем в первую очередь с глубокой личной признательностью, — скорее как о друге, нежели как об академической фигуре. В «университетах» как-то не принято, чтобы профессор забивал себе голову домашними проблемами нового подчиненного, которому еще и тридцати не исполнилось; а вот Г. именно так и делал. Он сам подыскал мне жилье, выделил мне место в своем собственном университетском кабинеге. И не думаю, что мой случай — это исключение. Он был великим знатоком людей . Все, кто работал под его началом, видели (или по крайней мере подозревали), что некоторыми аспектами своей работы он благополучно пренебрегает: особенно утомляли его сырые «исследования» и занудные диссертации, сочиняемые серьезно настроенными, но малообразованными охотниками за М.А., каковых развелось полным-полно; вот от них-то он порою спасался бегством. И все-таки создал он не жалкий крохотный «факультет», но сплоченную команду. Команду, воодушевленную не только факультетским «кастовым духом», твердо вознамерившуюся поставить «английский» во главу угла гуманитарных факультетов, но исполненную также и миссионерского пыла…..

Личным его вкладом стала доктрина беззаботной беспечности: в Оксфорде, пожалуй, опасная, а в Йоркшире — абсолютно необходимая. Ни один йоркширский студент или студентка вовеки не подвергались опасности воспринять его предмет как маловажный на выпускных экзаменах (даже если на жалованье будущего школьного учителя он не то чтобы сказывался): поэт горазд «смеяться, угодивши в третий класс», но не йоркширский студент, нет. Однако йоркширского студента можно растормошить, чтобы поиграл немного, вышел за пределы «программы», взглянул на свои занятия как на нечто более значимое и увлекательное, нежели просто предмет, подлежащий заучиванию к экзамену. Вот какой тон брал Гордон, вот на чем настаивал; даже в печати эту мысль сформулировал — в тоненькой брошюрке, написанной им специально для своих учеников. Так что надутой серьезности в Лидсе почти не знали; проявлялась она редко, и то лишь среди студентов.

Что до меня: я обнаружил, что надежная основа для меня уже заложена, пути развития намечены. Но при неизменном его ненавязчивом контроле я имел полную «свободу действий». Развитию средневекового и лингвистического аспектов оказывалась всяческая поддержка; со временем между двумя, по сути дела равными, отделениями развилось дружеское соперничество. На каждом велись свои «семинары»; порою проводились объединенные встречи. Более благополучной сбалансированной «Школы» в жизни своей не видел. Думаю, слово «Школа» здесь вполне уместно. До Гордона «английский» пребывал в Лидсе на положении одного из факультетских предметов (сдается мне, невозможно было получить степень, специализируясь на нем одном), а оставил он после себя целую школу разнообразных дисциплин (в зародыше). Только приехав, он вынужден был делить кабинет — этакую коробку, облицованную глазурованным кирпичом и меблированную разве что трубами парового отопления, — с профессором французского языка. Простые ассистенты довольствовались разве что крючком для шляпы где-нибудь в недрах здания. Уезжая, Гордон оставил нам «английский факультет», где у каждого сотрудника был свой офис (не говоря уже об «удобствах»!) и общая комната для студентов: с таким центром растущее студенческое сообщество стало сплоченным единством и до известной степени пользовалось преимуществами (или отдаленным их отображением), которые мы ассоциируем с настоящим университетом, а не со скромным муниципальным колледжем. На таком фундаменте строить — одно удовольствие. Однако сдается мне, что после отъезда Гордона все, как говорится, «пустили на самотек», и дело его оказалось в руках не столь опытных. Как бы то ни было, число студентов пошло на убыль, финансирование изменилось. Сменились и вице-канцлеры. От сэра Майкла Садлера как от начальства, я так понимаю, помощи было немало; а он ушел примерно в то же время.

Назад Дальше