От сумы и от тюрьмы… Записки адвоката - Падва Генрих Павлович 14 стр.


Коров подвязывали, чтобы они не упали от бескормицы, потому что если они падали, то уже не поднимались, а так у них сохранялась некая видимость жизни. Подвязывали их так, как будто они стояли на ногах, копытами касались земли, но при этом висели на веревках, потому что выдерживать собственный вес их ноги уже не могли. Я потом это видел в кинофильме Алексея Салтыкова «Председатель». Помню, как некий критик, которому в целом понравился этот фильм с гениальным Ульяновым в главной роли, говорил, что подвязанные коровы — это уж преувеличение, которое негоже вставлять в реалистический фильм. Я не стал с ним спорить. Он просто судил о том, чего не знал и не видел. А я видел это собственными глазами.

Кстати, именно в этих поездках по местным деревням я имел возможность почувствовать разницу между отношением к своему, личному, и к колхозному. Когда у агронома, в избе которого я остановился, отелилась корова, теленочка взяли в дом и ухаживали за ним гораздо заботливей, чем за мной, гостем. И на огороде у агронома был такой порядок, что залюбуешься. А как растили ту же картошку на колхозных полях — без слез смотреть было невозможно!

Еще я иногда ездил по деревням, чтобы выколачивать из местных баб-колхозниц (мужиков-то почти не было!) деньги на заем[15]. Ох, уж как они меня проклинали! Тогда ведь все были абсолютно нищие, работали не за деньги, а за трудодни, на которые практически ничего не выдавали.

Колхозы в Погорельском районе были невероятно бедны. В войну они были под немцами, после войны хозяйства так и остались без мужиков, избы в деревнях стояли ветхие, вросшие в землю, многие без стекол — со слюдой в слепых окошках. Окошки не отворялись, форточек, как правило, не было. Духота, смрад, голозадые неумытые дети в рубашонках… Это было страшно, поверьте мне! И мне был о стыдно идти к этим людям и вымогать у них последние гроши.

Так что должен признаться: я мало агитировал этих крестьян. В основном сидел дома у агронома (или где там доводилось останавливаться) и помогал по хозяйству в меру своего умения и сил. А вечером пил с хозяином самогон.

Такое тесное общение с этими людьми породнило меня с ними — я их полюбил всей душой: и баб на колхозных фермах, и безруких, безногих инвалидов-фронтовиков. Мне стали близки их страдания, их трудности, я не только видел, я вместе с ними жил в этой безысходности — в этой в широком смысле грязи, в этих трудах, в этом пьянстве.

Как люб мне натугой живущий,

Столетьем считающий год,

Рожающий, спящий, орущий,

К земле пригвожденный народ.

Я видел, как иногда вскипал угнетенный дух этих несчастных. Однажды при мне на партийном собрании расшумелся один такой обездоленный инвалид войны — да так, что ведущий собрание третий секретарь райкома со страха залез под стол, став посмешищем всего района. Конечно, мужику этого не простили и сурово расправились, дав срок за хулиганство…

Я рад, что познал эту провинциальную или, скорее, деревенскую жизнь без прикрас, во всех ее проявлениях. Я видел кабацкие драки, а не только читал про них у Есенина — даже участвовал несколько раз, хоть и не был никогда физически мощным и мне частенько доставалось. Но ведь не одни только мерзости были в этих провинциальных городках, таких жалких и некрасивых на первый взгляд столичного жителя!

Я помню, как складывались мои отношения с хозяевами квартир, где я жил и столовался, — с теплотой и заботой, неуклюже порой, они искренне старались сделать сносным существование непривычного к сельской жизни горожанина. Стоит пожить там, как начинаешь находить особую прелесть в более простых и человечных отношениях между людьми (такие отношения еще можно было встретить в Москве моего детства и ранней юности, а вот когда я вернулся туда после пятнадцати лет работы в Калининской области — их уже почти не осталось).

Своей активной агитационно-пропагандистской деятельностью я заслужил нежданно-негаданно высокую честь быть рекомендованным в партию.

Рекомендовало меня бюро райкома комсомола. Я довольно сильно напугался, так как никогда не был большим приверженцем КПСС. Но это ведь был период оттепели, в которую я всей душой поверил, как, впрочем, и многие в нашей стране. Я действительно был убежден тогда в возможности построения социализма, как потом стали говорить, «с человеческим лицом».

Такая доверчивость, на первый взгляд, вступает в противоречие с моей профессиональной деятельностью, которая требует от меня сомневаться во всем, проверять каждое утверждение, каждый довод обвинения. И я это делаю. Куда же девается моя доверчивость? И, наоборот, куда исчезают мой скептицизм и подозрительность при столкновении с явлениями жизни вне судебных уголовных или гражданских дел? И во что же я верю в таком случае?

Думаю, все дело в том, что я охотно верю в доброе начало, в чистоту помыслов, в честность людей, и мне трудно строить отношения с людьми, подозревая их во всех тяжких грехах. В суде я как раз и отстаиваю эту веру в людей и не доверяю попыткам опорочить их и приписать им дурные намерения и преступные деяния. Так моя доверчивость легко уживается с моим же критическим отношением ко всему тому, что эту веру в человека пытается разрушить.

Что же касается моей «политической доверчивости», то хочется надеяться, что она не от природной глупости, а от того, что я жил больше другими интересами, и мне проще было многое принимать на веру, не давая себе труда, не тратя интеллектуальных усилий на критическое осмысление всего не столь интересного и важного. Я любил свою работу, любил живопись, литературу, музыку; любил своих друзей и родных; любил женщин. Признаюсь: мне многие годы было интереснее пытаться понять психологию какой-нибудь красотки, чем усваивать смысл постановления ЦК.

Так что я, узнав об оказанной мне чести быть рекомендованным в ряды коммунистов, попытался было робко сказать, что недостоин, но сам думал, что ничего страшного, что все теперь будет по-другому и что я, вместе со всем народом и с нашей партией, буду изживать пороки и недостатки, исправлять ранее совершенные ошибки.

И я стал кандидатом в члены КПСС. Это было что-то вроде полугодичного испытательного срока, после успешного прохождения которого тебя либо принимали в партию, либо гнали прочь. Но так вышло, что мой кандидатский стаж растянулся на более длительный срок, чем обычно. Став кандидатом, я переехал в Торжок, потом в Калинин, и только там эта эпопея завершилась.

Глава 11

Торжок

Когда-то давно я смотрел фильм Льва Протазанова «Закройщик из Торжка» со знаменитым тогда актером Игорем Ильинским, сегодня, к сожалению, почти исчезнувшим из памяти людской. Потому в Торжке мне было очень любопытно побывать.

Первый раз, как и во многие другие районы области, я попал в Торжок командированным. Ехал я на грузовике, в кузове, а зима была страшно холодная. Я был одет по-городскому — пальто, ботинки, ну, может, только носки шерстяные. В кузове продувает насквозь, понимаю, что замерзаю. Рук и ног больше не чувствую. А в голове звучит «Зимний путь» Шуберта, прицепился почему-то. Пронзительный такой мотив.

Не выдержав, постучал в кабину, где, помимо водителя, ехал какой-то мужик.

— Пустите, — говорю, — хоть немножко погреться, а то труп привезете.

Пассажир меня пожалел и поменялся со мной местами. Это не было радикальным решением вопроса, так как кабины грузовых автомобилей того времени не отапливались, боковые стекла в дверях были плохо пригнаны, и мало того что нещадно дребезжали, но и не спасали от стужи. Но все же это был не кузов, и остаток пути я провел по тем временам чрезвычайно комфортно. Въехали мы в город ночью…

А город оказался замечательный, настоящий древний русский город — с прелестными усадьбами, великолепными старинными церквями (правда, в одной из этих церквей находилась в те времена пересыльная тюрьма) и монастырями. На правом берегу речушки Тверца, притока Волги, расположился мужской монастырь XI века. На другом берегу, чуть выше по течению, несколькими веками позже был основан монастырь женский, и, конечно же, предание гласило, что между ними был прорыт подземный ход — в воображении местных старожилов никак не хуже подземной железной дороги под Ла-Маншем. В великолепных монастырских постройках в мое время размещались мужской и женский исправительные лагеря, причем женский — особого режима.

Само название города — Торжок — происходит от слова «торг». Здесь и впрямь в старину было торжище, и в центре города сохранились живописные белые стены торговых рядов.

В Торжке когда-то проездом останавливался Пушкин, в гостинице Пожарского, где в те времена потчевали теми самыми знаменитыми пожарскими котлетами. И Александр Сергеевич не остался равнодушным к этим образцам кулинарного искусства — помните у него:

На досуге отобедай

У Пожарского в Торжке,

Жареных котлет отведай (именно котлет)

И отправься налегке.

Когда я приехал в Торжок, я тоже остановился в гостинице Пожарского — тогда она еще была цела. К слову скажу, что сейчас этой гостиницы уже нет — она сгорела дотла в 2002 году. На ее восстановление и реставрацию были выделены значительные средства. Эти средства были успешно «освоены», но когда пришла пора продемонстрировать результаты этого освоения, гостиница заполыхала, и от исторического памятника не осталось и следа.

Жил я в той самой комнате, где, как мне сказали, останавливался Пушкин. По преданию, поэт не устоял перед прелестями хозяйки гостиницы Дарьи Евдокимовны Пожарской, которая славилась своим гостеприимством и кулинарным искусством. А она, наоборот, устояла, и пришлось Александру Сергеевичу удовольствоваться ее котлетами. А вот мне и котлет отведать не пришлось, и новой Дарьи Евдокимовны в мои времена не было!

Мне показали маленький домик наискосок через улицу от этой гостиницы и рассказали, что там во времена Пушкина будто бы висела вывеска «Цирюльник Евгений Онегин». Так вот, оказывается, кто был прообразом героя самого известного произведения Пушкина — не светский денди, а провинциальный брадобрей! И только гений поэта сделал его на весь мир знаменитым.

В торжокском суде я встретил молодого, цивильного вида прокурора — а надо сказать, что тогда среди судейских мало кто мог похвастаться импозантным внешним обликом. Прокурор этот, Ким Головахо, был родом из Питера, там же он окончил университет и, как и я, был отправлен на работу в Калининскую область. Он стал немедленно меня уговаривать переезжать к ним в Торжок: мол, собирается отличная компания из столичных ребят — молодых специалистов из Москвы и Ленинграда. И я после недолгих колебаний попросил руководство адвокатской коллегии перевести меня из Погорелого Городища в Торжок. Мою просьбу вскоре удовлетворили.

Во главе местной адвокатской юридической консультации стоял тогда Павел Баланев, пожилой человек, с полученным еще за Гражданскую войну орденом Красного Знамени на груди, прекрасный юрист — образованный, умный и хорошо владеющий русским языком. Он был много старше меня и уже давно ушел из жизни, но оставил в моей памяти светлый след и самые добрые воспоминания.

Вторая моя коллега, Рита Мельникова, была местной уроженкой. Очень милая, неглупая, неплохо понимавшая юриспруденцию, но очень мягкая и робкая, одним словом — совсем не боец, она вечно жаловалась на здоровье. Несмотря на эти свои постоянные недомогания и жалобы, она дожила уже до восьмидесяти с лишним лет и дай ей бог прожить еще долгие годы! У нас сложились прекрасные отношения, которые мы поддерживаем до сих пор.

А вот в прокуратуре Торжка была очень нездоровая атмосфера. Вскоре после моего приезда на одной из вечеринок, которыми отмечались на работе праздники, ко мне подошел помощник прокурора, весьма неприятный человек, и предупредил:

— Ты — новичок, и если не будешь работать по-нашему, тебе же будет хуже!

Не помню дословно, чем он мне пригрозил, чуть ли не тюрьмой, но угроза прозвучала недвусмысленно.

Честно говоря, я даже не знал, как реагировать, поэтому просто пожал плечами. Конечно же, я никак не собирался корректировать свое поведение. С Кимом Головахо, например, мы продолжали страстно спорить в процессе — просто пух и перья летели, когда мы с ним выступали, не уступая друг другу ни пяди. Это совершенно не мешало нам с ним потом, после этих жарких боев, вместе идти в гости к нашим друзьям или в ресторанчик.

Вскоре в прокуратуре начались большие неприятности: вскрылись случаи взяточничества, какие-то еще злоупотребления. Грозившего мне помощника прокурора выгнали с позором, а одного из следователей посадили — по иронии судьбы, я же его и защищал. Смешно сказать: его привлекли к ответственности за взятки, в числе которых указывались десяток яиц, банка меда и еще что-то столь же пустячное.

После этих событий обстановка в прокуратуре несколько оздоровилась. Впрочем, и до этого торжокская прокуратура не состояла сплошь из негодяев и взяточников. С большим уважением, например, я вспоминаю Сергея Парамоновича Никанорова, много и успешно работавшего на посту прокурора района, — воистину светлая была личность!

Юридическая консультация в Торжке располагалась на чердаке того же здания, что и суд. Я был тогда совсем молоденьким, только после института, а выглядел еще моложе, просто мальчишка. Однажды я сидел на приеме граждан, и вдруг открывается дверь, входит судья, а с ним какая-то бабка. Судья показывает на меня и хохочет:

— Так вот это и есть адвокат!

Оказалось, несколько минут назад он послал старушку наверх, к адвокату, написать какую-то бумажку. А та заглянула, увидела меня и вернулась со словами:

— Там никаких адвокатов нет, сидит только какой-то мальчик.

Судья мне после этого сказал:

— Что ж ты у нас выглядишь так несолидно — бороду бы хоть отпустил, что ли!

А у меня как раз была такая мечта… Дело в том, что со мной в Минске учился некий Петя Дубов, Герой Советского Союза, и у него была благородная бородка, которая мне безумно нравилась. Говорили, он ее отпустил, чтобы скрыть шрам от ранения на подбородке — не знаю, правда это или нет. Но я в юности часто представлял себя с такой бородкой. А тут, раз уж судья сказал, я и решил попробовать…

«Выращивание» бороды стало серьезным испытанием. Это когда я брился, мне казалось, что у меня жуткие заросли, сквозь которые с трудом пробивалась бритва, доставляя мне неимоверные мучения… А когда начал отпускать бороду, выяснилось, что у меня едва ли не три волосины, и вместо приличной бороды я получил редкую, рыжеватую, неубедительную поросль. Цвет волос тоже доставлял мне переживания: при том, что я темный шатен, борода у меня была рыжеватая. Правда, потом кто-то из приятелей мне сказал, что разный цвет волос на лице и на голове — это признак породы, мол, вспомни Лермонтова[16]. И хотя поэт-то сравнивал породу людей с породой лошадей, меня это утешило.

В то время, в 50-е годы, мужчины редко носили бороды. Ко мне первое время даже незнакомые люди приставали из-за этой бороды. Еду, например, в автобусе, а мне:

— Да что ж ты делаешь, такой молоденький, хорошенький, а бороду отпустил, да сбрей ты ее!

Был у меня в ту пору длинный плащ, который, если застегнуть его наглухо, напоминал священническое облачение. И шляпа у меня была такая, необычная. И вот пару раз, когда я в этом плаще и шляпе входил в автобус, мне уступали место со словами:

— Садитесь, батюшка!

Это было смешно, но не очень приятно. И все же, несмотря на все такого рода «мучения», я с бородкой не расставался.

Много лет спустя, когда моя юношеская поросль стала нормальной, солидной бородой, произошла со мной еще одна смешная история. Я тогда приехал в Москву по делам, и мы с моими приятелями пошли в Сандуновские бани. Помывшись и воздав должное Бахусу, мы почему-то после бани пошли стричься и бриться. В кресле парикмахера я сидел, подремывая. И вдруг почувствовал, как он отхватил мне часть бороды. Тут я мигом протрезвел и накинулся на бедного цирюльника. Оказалось, один из моих приятелей решил надо мной подшутить и попросил сбрить мне бороду — мол, я сам так хотел. В итоге, конечно, пришлось сбривать ее целиком — и мне стало казаться, что я хожу голым. Я неожиданно для себя стал стесняться своего голого подбородка и даже время от времени машинально прикрывал его рукой. Странное ощущение неприличности своего «голого» лица! Нормально себя чувствовать я смог только после того, как борода отросла снова.

Назад Дальше