Наместнику шада в Астутеране некуда было бежать — дом и семья его находились в городе, и волей-неволей он вынужден был выйти на площадь и там при большом скоплении народа приветствовать Тайлара как героя-освободителя. После этой, поставившей его вне закона церемонии ему уже не оставалось ничего другого, как отнестись к нуждам мятежников как к собственным. Из средств города он выделил довольствие для людей и коней, отвел помещение для постоя. Наложив руку на гарнизонную казну и арсенал, Тайлар позаботился, чтобы люди его как следует вооружились, починили старые или получили новые доспехи. Заваленные заказами ремесленники дружно взялись за работу, а мятежники были распущены по кабакам со строгим наказом не обижать местных жителей.
Глубокой ночью Тайлар и ближайшие его сподвижники собрались после заполненного бесконечными заботами дня в «Северной цикаде» — лучшей таверне Астутерана, чтобы промочить наконец пересохшее от криков и споров горло и обсудить планы на будущее. Военный совет занял не много времени — комадар не скрывал намерения очистить все города северного Саккарема от приверженцев Менучера, в чем соратники были с ним полностью солидарны. Благодаря такому завидному единодушию, с делами вскоре было покончено, и командиры мятежников воздали должное светлому пиву, которое на севере Саккарема предпочитали виноградному вину, мясной похлебке, свежим лепешкам, жаркому и всевозможным заедкам, выставленным для дорогих гостей хозяином таверны. Общий поначалу разговор исчерпал себя, собеседники разбились на группы, и Кихар получил возможность задать предводителю лесных лучников давно интересовавший его вопрос: когда и как тот познакомился с Тайларом и почему они столь пылко приветствовали друг друга.
После встречи с опальным комадаром Хайдаду пришлось немало поработать языком, сначала убеждая своих людей присоединиться к мятежникам, а потом ведя переговоры с горожанами, которые вызвались снабдить лучников всем необходимым для предстоящих походов и сражений, так что особой охоты говорить у него не было. Кихар, однако, был одним из ближайших помощников Тайлара и сразу приглянулся Хайдаду тем, что, занявшись размещением мятежников на постой, заботился о его людях ничуть не меньше, чем обо всех остальных. К тому же любопытство седовласого ветерана было совершенно естественным — чтобы больше доверять, будущим товарищам по оружию следовало хоть что-то знать друг о друге.
— Познакомились мы в отряде Гянджела, когда тот командовал «барсами», — начал Хайдад, сделав большой глоток пива и вытерев тыльной стороной ладони пену с усов. — У меня под началом было тогда пять сотен, а у Тайлара сотня всадников. Поначалу мы не были особенно дружны и по-настоящему сошлись только после боя у деревушки Хайрог. Тебе это название скорее всего ничего не говорит, а я там родился и жил до четырнадцати лет…
Уловив краем уха название памятного места, бывший комадар сразу понял, о чем собирается рассказывать Хайдад. Он предпочел бы, чтобы старый товарищ не повторял эту ставшую уже легендой и соответственно приукрашенную историю, но глупо затыкать рассказчику рот, да и вряд ли удастся — упрямство Хайдада давно стало притчей во языцех.
— Мы возвращались тогда с северной границы, где пришлось замирять горцев, подчистую вырезавших три заставы и опустошивших десяток приграничных деревень. Их, собственно, и деревнями-то назвать было нельзя: четыре-пять домишек, прилепившихся к горным склонам. Поживиться в них, на наш взгляд, было нечем, но горцам ведь любой расписной горшок в диковинку. Нагнали мы на них страху, оставили сотню вместо вырезанных стражей границ и двинулись к Кайване, чтобы перышки почистить…
Тайлар, откинувшись от стола, прислонился спиной к стене. Перед глазами его вставал крутой берег Малика — реки, издавна служившей естественной границей, порубежной чертой, разделявшей Саккарем и Халисун. Беда была в том, что в отличие от мощного, полноводного Сиронга, Малик — река широкая, но мелкая, изобилующая множеством островов, на которых вперемешку селились саккаремцы и халисунцы. Сами-то между собой они худо-бедно ладили, благо делить особенно нечего. Земли плодородные у тех и у других — весенние разливы щедро удобряли их речным илом, рыбы — вдосталь, всем хватит, не ленись только сети закидывать, но зато и служили эти острова причиной постоянных споров правителей двух могучих держав. Кому с островитян зажиточных налоги брать, кому пошлины взимать с нардарцев и велиморцев, на плоскодонных суденышках товары к морю перевозящих…
— К Кайване Гянджел повел нас вдоль Малика, — продолжал Хайдад, — чтобы проверить состояние пограничных застав, хотя по донесениям выходило, что тревожиться особенно не о чем, да и дело это не наше, а Стража западных границ. Халисунцы к тому времени заняли все острова, но на наш берег пока не лезли, и ехали мы тихо-мирно от города к городу, от деревеньки к деревеньке, пока не очутились неподалеку от моего родного села. Хайрог, вообще-то, название острова, по нему уж потом и деревеньку, расположенную на нем, звать стали. Остров вытянут с севера на юг и с левого, высокого берега Малика просматривается как на ладони…
Тайлар поморщился, вспоминая открывшееся едущему по-над берегом отряду зрелище. Три дюжины хижин были отчетливо видны — так же как и сновавшие между ними маленькие фигурки селян, пытавшихся скрыться от халисунских ратников. Вопли их были едва слышны, слов разобрать было и вовсе невозможно, да и к чему — резня, она и есть резня.
Позже, разговаривая с уцелевшими хайрогцами, они узнали, что на остров в тот раз под видом сборщиков налогов нагрянула целая ватага головорезов, полагавших, что едва ли саккаремцы пошлют гонцов звать на помощь халисунских стражей границы. Ватага насчитывала сотни две с половиной человек, и численность «сборщиков налогов» сразу же показалась островитянам подозрительной. Они не показали ярлык, удостоверяющий право взимать подати, чинить суд и расправу, и не утруждали себя занесением производимых ими поборов в соответствующие списки. Привыкший к подобному отношению пограничный люд вяло протестовал, но на рожон не лез — все ценное давно уже привыкли сберегать в тайных захоронках, а мешок муки или корзина с вяленой рыбой — дело, в конце концов, наживное. На то, видно, атаман ватаги и рассчитывал, знал поговорку селян — мол, уцелели бы кости, а мясо нарастет.
Словом, все шло как заведено в таких случаях и если какому-нибудь мужику невзначай сворачивали челюсть, а чью-нибудь пригожую женушку охочий до сладкого ватажник валял между грядок с брюквой, с этим, скрипя зубами, как-то мирились. Челюсть вправить — дело нехитрое, а от бабы не убудет, тем паче ясно было, что если урлаки халисунские возьмутся за мечи, то мало никому не покажется. Обычным грабежом дело бы и кончилось, да на всеобщую беду не уследил атаман ватажников за своими головорезами и те, хлебнув крепкого пива, которое отлично умели варить в Хайроге, начали гоняться за девками-малолетками. И вот тут чье-то отцовское или материнское сердце не стерпело: кого-то из насильников насадили на рыбачью острогу, кого-то приложили головой об печь, и началась резня, вспыхнул сначала один, потом другой дом…
Всего этого, разумеется, ни комадар Гянджел, ни полутысячник Хайдад, ни сотник Тайлар тогда не знали. На их глазах перепившиеся урлаки, принятые ими за халисунских ратников, вырезали саккаремскую деревню, и «барсов» отделяла от нее лишь мелкая река, шириной шагов в четыреста. Воины сжимали кулаки и выжидающе поглядывали на Гянджела, ожидая, что тот вот-вот скомандует: «Первая, вторая, третья сотня! А ну, помогите землякам!» Не глядел на нервно покусывающего длинные усы комадара лишь Хайдад, чьих односельчан убивали халисунцы. Он знал Гянджела уже много лет и не питал никаких иллюзий относительно бывшего казначея отряда, ставшего по распоряжению нового шада командиром «барсов» и комадаром северного Саккарема.
Гянджел не был трусом, но и в бой никогда не рвался. В отряде поговаривали, что вместо горячей, человеческой, в жилах его течет холодная рыбья кровь. Он аккуратно исполнял приказы, и никто не сомневался, что если надо будет — умрет не дрогнув, однако по собственному почину, как шутили «барсы», «даже на бабу не полезет». Возможно, именно благодаря своей исполнительности он и получил из рук Менучера, а точнее, Азерги пост комадара, и никто этому особенно не удивился, никого это не возмутило. Ибо Гянджел не был жесток, как не был и добр, не был излишне придирчив и, не блистая талантами, особой тупостью тоже не отличался, охотно выслушивая соображения своих подчиненных, если полученные им приказы давали возможность того или иного выбора. И видя, как, обливаясь кровью, падают хайрогские мужики, как прямо посреди площади ватажники гурьбой насилуют привязанных к телегам женщин, несколько сотников, окружив комадара, не замедлили обратиться к нему с просьбой позволить вмешаться и «показать халисунским псам саккаремскую выучку».
Хайдад знал, что комадар откажет, и тот в самом деле приказал под страхом смертной казни в бой с халисунцами не вступать. По распоряжению шада, втайне опасавшегося войны с сильным западным соседом, пограничная стража должна была дать отпор халисунцам исключительно в том случае, если те попытаются вторгнуться на левый берег Малика. Все захваченные ими острова негласно признавались — до поры до времени, конечно — отошедшими к Халисуну, о чем своевременно были поставлены в известность и стража границы, и комадар северного Саккарема.
Глядя на растянувшийся вдоль берега реки двухтысячный отряд всадников, чьи кольчуги и шлемы грозно и весело посверкивали на солнце, Хайдад до крови искусал губы и едва не рычал от бессильной ярости. «Барсам» ничего не стоило если уж не уберечь родное село, то хотя бы спасти людей, многие из которых были знакомы ему с детства. Вместо этого воины отряда, остановившись на краю откоса, подобно зрителям, собравшимся поглазеть на петушиный бой, взирали на бойню, которая, казалось, и не думала утихать. Несколько раз он уже открывал рот, чтобы отдать пятистам своим всадникам приказ перейти реку, но выработанная годами муштры, ставшая плотью и кровью привычка беспрекословно подчиняться любым приказам командиров брала верх над стремлением помочь односельчанам. К тому же перед внутренним взором его снова и снова вставал образ отрядного палача, затягивавшего веревку на шее осужденного «барса». Да по правде сказать, не было у Хайдада и уверенности, что сотники повторят его команду, а «барсы» пойдут за ним вопреки категорическому приказу Гянджела.
Он мог только смотреть, как бесчинствуют халисунцы, которые, обнаружив присутствие явно не намеренных вмешиваться в происходящее перед их глазами зрителей, начали изгаляться над селянами с еще большими изощренностью и жестокостью. Чтобы не видеть этого, Хайдад отвернулся и закрыл глаза. Он старался не слышать воплей избиваемых и вызывающих выкриков халисунцев, и потому до сознания не сразу дошел полный ярости призыв Тайлара к своей сотне, которая, следуя за командиром, с лязгом и диким ревом обнажив мечи, погнала коней к реке. Он очнулся лишь, когда «барсы» Тайлара, оставив на склоне трех сбитых с ног коней, уже достигли Малика и по стремя вошли в воду. Еще мгновение-другое ошалело наблюдал за переправой, а потом рявкнул: «Горнист, сигнал к атаке!»…
— Гянджел рвал и метал, но когда стало известно, что резню учинила шайка урлаков, а вовсе не халисунцы, не решился наказать даже моих сотников, не говоря уж о Тайларе. Меня он, правда, с тех пор сильно невзлюбил, — продолжал предводитель лесных стрелков, задумчиво вертя перед собой пустую оловянную кружку, — и если к Тайлару после этого случая стали относиться как к герою, то я в глазах Гянджела превратился чуть ли не в бунтаря, которому среди его «барсов» не место. За какую-то мелкую провинность комадар понизил меня до сотника, и тут мы на какой-то момент сравнялись с Тайларом и опорожнили на пару немало бурдюков вина и бочонков пива.
Опальный комадар повернулся к старому товарищу и поднял кружку:
— Опорожнили и немало еще опорожним! А встреча наша была столь бурной потому, что оба считали друг друга погибшими. Слух о том, что шад добрался до моей головы, распространился сравнительно недавно, зато я целый год наблюдал, как Гянджел — этот дырявый бурдюк конского поноса — поручает Хайдаду самые безнадежные дела. И видел, как сотник превратился в полусотника, потом десятника, а затем и войсе сгинул в одной из стычек с халисунцами, полезшими-таки, несмотря на всевозможные ухищрения шада, на наш берег.
— А ты, значит, не сгинул?.. Ты, значит, просто в урлаки подался?.. — невнятно спросил изрядно нагрузившийся пивом Фербак. Лицо его дергалось сильнее обычного, и видно было, что любое упоминание о разбойниках вызывает у него желание немедленно учинить побоище правых и виноватых.
— Превратился, — спокойно подтвердил Хайдад, под взглядом которого бывший селянин как-то разом притих. — Перед этим, ясное дело, пришлось мне распустить слух о своей безвременной кончине. Если хочешь, чтобы тебя не нашли, сделай так, чтобы не искали. Думал в пахари, в ремесленники податься, да ведь, кроме как рубить, колоть, из лука стрелять, ничего толком делать не умею. Хотя урлаки, ежели вникнуть, люди не последние, те, которые знают, кого им рубить и колоть, — закончил он со значением.
— Ясно. А в шадское войско, стало быть, решил не возвращаться? — поинтересовался совершенно трезвым голосом Кихар.
— Зачем же мне возвращаться? Там ведь таких, как Гянджел, с каждым годом все больше становится. Кстати, слыхал я, что Менучер его в столицу вызвал да за какое-то очередное предательство братьев-саккаремцев обласкал несказанно?
— Истинную правду ты слышал, но это дело прошлое. Нынче он заместо Гангласа казненного Стражем западных границ назначен, — произнес Тайлар, прислушиваясь к донесшемуся с улицы шуму.
— Здорово! Подобного не слыхал, во сне не видал и даже помыслить не мог! И давно этот предатель в Стражи попал? — спросил Хайдад, темнея лицом.
— Дней десять назад его Менучер, а лучше сказать, Азерги чином покойного Гангласа пожаловал.
— Тебе-то откуда это известно? — Прищуренные глазки седовласого ветерана так и впились в Тайлара.
— Мне много чего известно. В Мельсине ведь тоже не все Менучеру пятки лижут. Нам, не зная, что в столице происходит, лучше и вовсе в седло не садиться, меч в руки не брать, — уклончиво ответил бывший комадар и поднялся из-за стола. — Пойду взгляну, не наши ли молодцы там расшумелись.
7
Новости в «Девичьем садке» распространялись с быстротой степного пожара, и еще задолго до полудня все рабыни знали, что сегодня их выведут в город, в храм Богини Милосердной. Цель посещения древнего святилища оставалась неизвестной, в «Садке» были комнаты для молений самым разным богам, и даже пожилые матушки не могли припомнить, чтобы хоть раз их воспитанницы посещали городские храмы, — Шаккара полагал, что рабыни его вольны поклоняться кому вздумается, но делать это должны, не появляясь на улицах Мельсины.
Предстоящий поход в храм вызвал в «Садке» понятное оживление, и больше всего обрадовалась ему Ниилит. Равнодушная ко всему происходящему, девушка восприняла удивительное известие как знак свыше — похоже, сама Богиня заботилась, чтобы из нее не сделали шлюху, и подсказывала, как избежать этой участи. Добросердечная Сохи поздним вечером предупредила Ниилит, что матушка Бельвер только что предложила Шаккаре продать ее какому-нибудь торговцу живым товаром, и хозяин «Садка» обещал в ближайшее время избавиться от «некачественного материала». Всю ночь девушка ворочалась с боку на бок, не в силах уснуть — как ни противен ей был «Садок», она прекрасно понимала, что у других торговцев рабынями ей будет еще хуже, и нарисованные живым воображением картины ближайшего будущего повергали ее в дрожь, гнали сон, заставляя всерьез задуматься о самоубийстве.
Ниилит давно чувствовала: ей не место в «Садке»; мысль о том, что терпеть ее здесь долго не будут, не раз уже приходила девушке в голову, однако подслушанный Сохи разговор все же поразил как гром среди ясного неба. Опытная матушка успела приучить Ниилит думать о себе как о будущей наложнице какого-нибудь богача, и хотя участь эта казалась отвратительной, она не шла ни в какое сравнение с тем, что ожидало ее в «Розовом букете» или «Цветнике Любарды», поставлявших рабынь для наслаждений в притоны Саккарема и соседних государств. Из рассказов более искушенных воспитанниц «Садка» девушка узнала многое о той стороне жизни, с которой почти не сталкивалась, живя в захудалой, чтущей обычаи предков Чирахе, и если прежде безыскусные истории их просто вгоняли ее в краску, то теперь, припоминая все, о чем они говорили как само собой разумеющемся, она покрывалась холодным потом и дрожала словно в лихорадке.
Здешние девушки не зря прозвали Ниилит «Недотрогой». У нее не было никакого опыта общения с мужчинами, и порой ей казалось, что матушка Бельвер, равно как и все другие, рассуждавшие о «тысяче наслаждений плотской любви», бессовестно лгут, выдавая смрадное, гибельное болото за ухоженный плодоносящий сад. Среди книг и свитков многомудрого Зелхата, повествующих о лечебных травах и различных способах исцеления страждущих, Ниилит попадались вдохновенные, воспевающие любовь и верность поэмы Бхаручи «Ожерелье любимой» и «Светильник страсти», заставлявшие ее украдкой проливать слезы любовные вирши Чачаргата, дивные «Песни наложницы» и «Утехи любви» Марваха, но какое отношение имели эти перлы поэзии к грубым похотливым скотам, предававшимся всевозможным непотребствам с девками, принадлежащими Набибу — содержателю единственного в Чирахе «веселого дома»? В стихах все было прекрасно и возвышенно, но она-то знала лишь потные, жадно шарящие по ее телу ладони чирахских мальчишек, норовивших подстеречь ее и потискать где-нибудь у колодца или позади базарных рядов. Ниилит ненавидела, боялась и презирала этих похотливых, слюнявых трусов, из которых, что бы там ни говорили поэты, никогда не вырастут настоящие, заслуживающие любви мужчины. Это ведь из-за них, из-за этих дерьмецов она лишилась самой большой своей ценности, самого дорогого, что у нее было — завещанного ей умирающей матерью старинного сапфира, который, не снимая ни днем ни ночью, носила на шее вместо талисмана. Скорчившись между влажными простынями, Ниилит чувствовала, как от застарелой обиды сами собой сжимаются кулаки, а на глазах от унижения и бессильной ярости закипают слезы… Трое мальчишек, выследивших ее в рощице, куда она ходила за горюн-травой для изготовляемых Зелхатом снадобий, жили на соседней улице и будучи каждый на год-полтора старше Ниилит, бегать и драться умели конечно же лучше двенадцатилетней девчонки. Не сумев убежать от них, она сопротивлялась как могла: царапалась, кусалась и лягалась, но они таки одолели ее. Двое, притиснув спиной к древней могучей чинаре, повисли на руках, а третий… Третьим был Бхубакаш, старший сын шорника, уже тогда прислуживавший в «веселом доме» Набиба. Тощий угреватый юнец, которому какой-то подгулявший посетитель в припадке раздражительности выбил два передних зуба, мог делать с ней что хотел. Так во всяком случае ей тогда представлялось. Но сделал он немного. Погладил обрисовывавшиеся под застиранной, выгоревшей на солнце рубашкой холмики грудей и, мерзко ухмыляясь щербатым ртом, сунул руку под юбку. Его узкая, шершавая ладонь, царапая кожу на бедрах, двинулась вверх по ее ногам медленно и неотвратимо, и Ниилит не выдержала… Давясь слезами, она выла и молила их отпустить ее, обещала сделать все, все, что они от нее потребуют. И Бхубакаш смилостивился. Презрительно сплюнув через дыру в зубах, сказал, что, пожалуй, отпустит… за небольшой выкуп. Ниилит не сопротивлялась, она даже испытала облегчение, когда он расстегнул крохотный замочек на ее шее и, перестав интересоваться зареванной дурехой, поднес к глазам доставшийся от матери сапфир…