— А где этот сиреневый амазон? — спросил мой раб, подтаскивая страхолюдную секиру скоттского барона.
— Он в гальюне мается. Обожрался непривычной еды, вот и пробило его, — засмеялся молодой кастилец.
— Это ему притащили такой маленький топорик? — попробовал я пошутить.
— А что? В самый раз под его лапу будет, — уверенно заявил Микал, оглаживая секиру, — остальным даже поднять это чудовище будет сложно.
Кинг-Конг, прибежавший под наш хохот из гальюна, с ходу бухнулся передо мной на колени и что-то активно залопотал, стуча лбом о палубу.
Я беспомощно посмотрел на кастильцев.
Дон Хуан что-то спросил у него.
Здоровенный негр ему ответил, не вставая с колен, только выпрямившись. А он действительно был здоровенным не только по саженному росту; руки у него в бицепсе — ого-го-го… чемпион по армрестлингу. «Руки как ноги, ноги как брусья». Грудные мышцы лежали мощными плитами, на животе четким рельефом выделялись «кубики» под черной кожей с оттенком баклажановой шкурки. Лицо у него было слегка вытянутое и неожиданно скуластое. Лоб высокий. Нос прямой длинный, хотя и с большими ноздрями, но не вывернутыми, а вполне себе нормальными. Подбородка не видно из-за курчавой бородки. Глаза карие, белки с легкой желтизной, которой совсем нет у амхарцев.
— Он говорит, ваше высочество, что отныне и навсегда он ваш раб. И единственное его желание — это служить вам так, чтобы отдать свою жизнь за вашу.
— Но он волен уехать домой, — сказал я.
Дон Хуан перебросился несколькими фразами с Кинг-Конгом и пересказал мне по-кастильски:
— Он говорит, что у него больше нет дома. Его дом разрушен врагами, которые захватили их всех в плен, чтобы продать португальцам.
— Кто их захватывал?
— Царь Текрура. Он мусульманин и дружит с португальцами. Сначала продавал им своих людей. А теперь соседей захватывает для продажи. У него большое войско из личных рабов.
— Царь? — переспросил я.
— Ну, так можно перевести этот невоспроизводимый на человеческом языке титул, ваше высочество, — помявшись, ответил граф де Базан.
— Как его зовут?
Граф перекинулся с негром несколькими словами, и тот ответил что-то совсем непроизносимое с большим количеством дифтонгов «мгве», «нг» и «бва».
— Скажите ему, что отныне я его буду звать Куаси-ба.
Чем я хуже графа Жофрея де Пейрака? Разве что отсутствием Мишель Мерсье. Но у меня Ленка не хуже будет.
— Кстати, а каким именем его крестили?
— Говорит, что Марком.
— Вот и будет он Марк Куаси-ба. Скажите ему, что я беру его к себе в дружину, но он должен выучить наш язык.
И протянул руку, в которую Микал вложил скоттскую секиру.
— Носи его с честью, миллит Марк.
Принимая боевой топор, эта черная громадина посекундно мне кланялась и что-то лопотала.
Я вопросительно взглянул на графа де Базан.
— Он говорит, ваше высочество, что убьет этим топором каждого, на которого вы ему покажете.
— Микал, — приказал я, — тебе особое задание: как можно быстрее обучить эту гору черного мяса нашему языку, — кивнул я головой на «баклажана».
«Ступенька»: стременной — телохранитель — казначей — порученец — слуга — и исполняющий обязанности моего пажа только вздохнул, подтверждая кивком полученное задание. Что-то много дел я на одного парня наваливаю. Все по принципу — вьючат того, кто везет и не брыкается. Надо осмотреться с обязанностями моего окружения и что-то переиграть.
Ночью, проверив караулы и бодрянку, узрел неспящего Мамая, который со шпирота увлеченно смотрел на чистое звездное небо.
— Что, удивляешься, что до дома топать и топать, а звезды над головой все те же? — спросил я его по-русски, когда подошел ближе, и сам настолько впечатлился этим зрелищем, что неожиданно для себя процитировал Ломоносова:
Открылась бездна звезд полна;
Звездам числа нет. Бездне — дна.
— Красиво сказано, твое высочество, — отозвался казак. — Только звезды и примиряли меня с тяжкой долей раба, прикованного к веслу. Ночью смотришь на них, веслом ворочаешь, а сам бредешь себе мыслью по Чумацкому Шляху, и мечта тебя греет. Обо всем тогда блазнишь. Особливо о бабах. Видел бы ты, какие красивые у нас дома бабы…
Он повернулся ко мне и, широко, бесхитростно улыбнувшись, продолжил:
— Все мои страдания через их бисову красу произошли.
— Вот как?
— А як же ж… Князь великий литовский решил земли наши населить селянами с Карпат да Польши. В осадчие они шли охотно — там их папёжники ваши зажимали, по-своему, по-православному креститься не давали. Наш князь им не препятствовал, мало того, на тридцать девять лет льготы им по поборам дал — только заселяйся и паши целину. Казаки пахать не любят: охота, рыбалка, скотина всякая… это да, а вот землю пахать — дурных немае. Земли много, хорошей, черной, а людей на ней не так чтобы очень. Батый многих убил, а еще больше согнал на север, страху на них напустив. Со своих же черкас нашему князю много не взять — у нас кажный казак сам с усам и, кроме военной службы, ничего князю не должен. А посполитые селяне, понаехавшие, уже привычные и спину пану гнуть, и налоги платить. А тут льгота на треть века…
— А где земля ваша?
— По Днепру от порогов и Синих вод до кромки лесов на Черниговщине. От самого Днепра до Дона. Весь Великий Луг — присуд наш. Степи ковыльные под ветром волнами ходят, как вода на море. А запах… А небо… Нет ничего на свете краше нашей степи, княже. Коня не дашь — я пешком домой пойду.
И набычился, будто я ему уже наобещал с три короба, а потом передумал, да и отказал во всем.
— Весной домой поедешь. Зимой в одиночку бродить — замерзнешь еще или волки схарчат дорогой. А так, до весны мне послужишь, денег заработаешь, коня, саблю. Папаху каракулевую, — усмехнулся я своим мыслям. — Как человек поедешь, не как пан-голоштан. Ты же не нищеброд какой…
— Верно гутаришь, твое высочество, — согласился со мной парень. — Род мой — старый. Всегда конную лыцарскую службу нес. Всегда в старшине. И батька мой — атаман гродский в Полтаве. Он князю Михаилу Глинскому двоюродным стрыем доводится.
— А как так стало, что Мамай в Глинских обратились?
— То совсем просто, княже. Когда в Кафе хана Мамая фрязи отравили, тело его отдали хану Тохтамышу, а тот повелел его закопать на Волге, у Сарытина. С тех пор там этот высокий курган Мамаевым и кличут. А сын его — темник, бий наш Мансур Киятович увел всех наших казаков домой — всю тьму. И в Полтаве сказал на Черной Раде, что нет больше над ним и над нами царя. Что не властна больше Орда над нашей землей.
— А за что генуэзцы хана Кията отравили?
— Понимаешь, княже, всю ордынскую замятию он у фрязей постоянно серебро брал, возами, чтобы наемников собрать в свое войско. Мурзы и сеиты со своими казаками не шибко-то хотели друг с дружкой воевать. Вот он и греб в свое войско всех, до кого рука дотянется: с Кавказа, с Молдавии, с Литвы. Весь юг Крыма от гор до моря фрягам в залог отдал. А те ему на поход в Москву две сотни фряжских лыцарей навербовали — кони, и те в броне, да четыре тыщи пеших пикинеров с арбалетчиками из Генуи. А Кият их всех в том бою с москалями у Непрядвы и положил ровненько. И чтобы земли в Крыму не отдавать потом, его и отравили купцы из Кафы.
— А что генуэзцы в той Москве забыли? — Я примерно представлял, что забыли, но хотелось услышать автохтонную версию.
— Торговый путь по Дону. Меховой путь. Их всего два. Один в Новом городе Волховском, другой в Москве начинается. Меха, воск, пенька. И главное — ревень сушеный, чтобы моряки запорами не маялись на солонине с сухарями. Вот этот меховой путь, который сурожане держали, фряги хотели под себя подгрести. Не вышло. А крымский берег так у них и остался.
— Не остался. Его турки под себя подгребли. Нет там больше генуэзцев. И хан крымский — теперь вассал падишаха в Истамбуле. С его рук ест. С его фирманом на стол садится.
Грицко широко перекрестился и молвил:
— Верно дед мой гутарил: Бог долго терпит да больно бьет!
— Ты так мне и не сказал, как Мамай стали Глинскими.
— Ну так слухай, княже. Бий Мансур Киятович Мамай, сделавшись совсем независимым государем, сам стал дружить с Литвой против Орды и детям то же заповедал. Через двадцать лет по смерти хана Кията, когда Тохтамыша выгнал с Орды хан Култуг, Тохтамыш к Витовту в Литву сбежал, получив от великого князя на кормление Киев. Тогда наша тьма с литвой, ляхами, татарами Тохтамыша с киянами, да божиими лыцарями из Пруссии схлестнулись на речке Ворксле с Ордой. Командовал всеми изгой Боброк Волынец, тот, что войско хана Мамая на Непрядве разбил. В этом же сражении Боброка убили, в самом начале схватки, а князь великий Витовт не справился, и побил его хан Култуг. Крепко побил. Едигей к нему с подмогой подоспел. Первыми побежали с поля боя божии лыцари, за ними и все полсотни литовских и русских князей с дружинами утекли, кого не убили. С раненым великим князем только наши казаки и остались. И вывели того в безопасное место. Тогда бию нашему Александру Мамаю, сыну Мансура Кията, Витовт в благодарность за спасение дал в удел местечко Глину и часть Черниговщины. И признал тогда бий Олекса Витовта «старшим братом» своим «в отца место». С тех пор и стал писаться он в грамотах как князь Глинский. Ну а мы, все остальные Мамай, так Мамаями и остались. Так что недолго наше государство незалежности радовалось. Да и не выжить нам одним было после такого разгрома. Култуг до Киева все разорил.
— Шибко по дому скучаешь?
— Не то слово, княже; тоскую.
Тут его глаза слегка замутнели.
— А все ж красива она была, як зорька ясная…
— Кто? — не понял я такого резкого перехода от геополитики к красоте.
— Ганна. Дочка осадчего войта. Меня с нее братья ейные сняли на сеновале, в самый сладкий наш миг. Побить меня хотели — женись, мол, коли девку спортил. Четверо их у нее, братьев-то… Отбился… Да убегая, мотней за плетень зацепился и об землю ушибся. С меня дух вон, воны меня тут и словили. Старикам нашим на майдане меня представили с той же песней: или пусть женится, или к старосте на суд. Дюже подняться хотели: были крепаками, а станут родней подханку. Вот сестру свою сами мне и подсунули. А мне тогда было… Ну, как тебе сейчас — пятнадцать. Как нюхнул бабью промежность, так и мозги вон… Один звон в голове. А тут еще девка сама ластится…
Смеется Гриць заразительно, покачивая бритой головой.
— Ты смотри, Гриня, на моих землях не озоруй, — предупредил я его. — В каждом городе бордель есть с непотребными девками. И стоит это удовольствие недорого. Так что к честным женщинам не лезь. Народ тут горячий, ревнивый, под руку и убить могут. И будут в своем праве. Даже к женитьбе принуждать не будут. Ты в этом вопросе Микала держись — он ходок по бабам уже опытный. Знает, что можно, а чего нельзя.
— Дякую за мудрость вашу, твое высочество.
— Ладно тебе дякать. Одна, Гриць, дяка, что за рыбу, что за рака. Лучше расскажи, что дальше было с той Ганной. Интересно же…
— Та ни что… С поруба, куда меня до суда засадили, я втик. Седмицу в плавнях рыбалил, потом с дядьями и брательниками на Дон ушли. С тамошними черкасами в набег поплыли до Анатолии. Далее ты все знаешь.
— Ну так что решил? До весны мне служишь?
— А в чем службица-то? Мне не всякая служба в почет, не во гнев твоему высочеству будет сказано.
— А на кого пальцем покажу — тому голову с плеч. Вот и вся служба.
— А бабы будут?
— Будут тебе бабы, — усмехнулся я, — хоть без шахны, да работящие.
— Откуда, княже, так на руськой мове балакать умеешь? Любопытно мне.
— А я много языков знаю. Таков царский удел, — ушел я в несознанку. — Служить будешь?
— А корабелю дашь? Из милости.
— Все дам. И коня милостивого, и саблю, и шапку каракулевую, — смеюсь.
— Тогда я твой, — склонил голову хлопец. — Только, чур, княже, до весны.
И мы оба засмеялись задорно, хорошо понимая друг друга.
Второй день плавания я решил посвятить физическим упражнениям, проверить все же возможности моего нового тела, да неспешному подведению итогов и построению планов на будущее, но обломился, так как нас стали преследовать две галеры под белыми флагами с золотыми лилиями. На каждой стояло не меньше полусотни арбалетчиков. И все мои благие пожелания накрылись медным тазом.
Бретонские парусные нефы от безветрия приотстали и маячили далеко за кормой.
Франкские галеры очень долго с нами сближались, практически до обеда, меняя галсы по ветру, и мы почти потеряли за кормой более тихоходные и менее маневренные союзнические парусники. В любом случае рассчитывать на их помощь было нечего. Если ветер покрепчает — помогут. А нет так нет. Кисмет, как любит говорить капудан.
Я как-то читал, что морской бой парусников мог длиться всего минуты, а основное время — часто многие часы — съедали именно маневрирование, отнятие ветра у противника, проведение правильного маневра для абордажа или подводки корабля противника под огонь своей бортовой артиллерии.
А вот и сам капудан спешит ко мне, шлепая задниками богато расшитых туфель по палубе.
— Мой солнцеподобный эмир, какие будут приказания? — склонился он передо мной, являя глазам розовую косынку.
Однако под халатом негоцианта блестела позолотой дорогая кольчуга панцирного плетения, и весь его арсенал на поясе был готов к применению.
— Мы сможем от них уйти? — спросил я в лоб.
— Попробовать можно, но на парусах они будут быстрее нас. А весельная команда у меня сейчас вашими стараниями ослаблена, — посетовал он.
— Зато усилена абордажная команда, — осадил я его попытку снова посадить узников совести на весла. — Кроме копта, там все неплохие бойцы. Лишними не будут.
Наконец галерам франков, уже после того как мы успели со вкусом и не торопясь пообедать, удалось взять нас в клещи, пока еще на расстоянии больше двух кабельтовых. Все же они были помельче, поуже в корпусе и повертче большой сарацинской галеры. Наш корабль только на прямой дистанции выигрывал у них в скорости, дважды вырываясь из этих «клещей» короткими рывками. Последний раз, выйдя прямо из-под шпирота франкской галеры, на который уже готовы были спуститься их абордажники. Пару франков удалось подстрелить сарацинским матросам из тугих турецких луков. И одного ссадить с мачты, когда тот лез в «воронье гнездо» с арбалетом. Стрела попала ему в левую руку, но вот громкое падение с реи на палубу вряд ли добавило ему здоровья.
До этого мы дважды уже сходились с франками на перестрел, но легкие стрелы валлийцев относил посвежевший ветер, и я приказал бросить это бесполезное занятие и не тратить зря стрелы. Выждать, пока ближе не подойдут. Арбалетный болт доставал палубы противника, но его также, хоть и намного меньше, сбивал с прицела ветер.
Впрочем, и врагам нашим ветер также не помогал стрелять в нас.
Пока мы с франками вот так играли в морские кошки-мышки, небо потемнело, и ветер резко усилился. Паруса все убрали и гоняли друг друга исключительно на веслах.
А потом неожиданно пришел шторм.
Да что я говорю — не шторм, а ШТОРМ!!!
И нас разнесло с противником высокими водяными валами далеко друг от друга.
Ощущение того, что низ моего живота стремится сорваться в колени, появилось у меня и больше не пропадало. Точно так же, как и верх желудка поселился где-то в районе зоба, стараясь проскочить наружу. Но пока было еще терпимо. А потом нас стало немилосердно мотать на больших волнах, которые шторм перекатывал через палубу, и все внутри меня поменялось местами.
Это был первый настоящий шторм, который я видел за обе своих жизни, и поначалу зрелище разбушевавшейся стихии завораживало и притягивало к себе мой взгляд этой величественной нечеловеческой жутью, но постепенно морская болезнь взяла свое.
Бортовая качка была еще терпимой, хотя и на пределе возможностей. А вот когда пошла килевая, то я неожиданно обнаружил себя в каюте, валяющимся пластом на оттоманке с вывернутым наизнанку желудком и привкусом медной пуговицы во рту. Периодически сокращался буквой «зю» и меня рвало горькой желчью — больше нечем было. Да и желчи во мне почти не осталось. Казалось, еще чуть-чуть — и выверну в медный таз последние свои потроха.