Бойня - Петухов Юрий 27 стр.


— Не бойся, я не буду тебя бить. Лот Исхак. Не бойся. Словно зачарованный Лот сделал два шага вперед, потом лег на освободившееся место, тяжело выдохнул и закрыл глаза. Он уже спал.

А Отшельник стоял, чуть покачиваясь на трех расползающихся ногах, опираясь в основном на грубый протез, который инвалид Хреноредьев смастерил самолично. И прощупывал пространство — километр за километром, милю за милей.

Буба словно заведенный бился лбом о мягкую, упругую стену и тихонько выл. Обрубки отстреленных ушей почти не болели. Зато душа болела. Ох, как болела! Ублюдки! Недоумки безмозглые! Кретины, дерьмом набитые! Разве ж они могут понять?! Ни хрена в них, сволочах, святого не осталось! Таких гадов разве ж к покаянию призовешь?! Нет, не будет им прощения, не будет! И весь мир сгорит в геенне огненной! Туда ему и дорога!

Буба поднялся на полусогнутых, отступил на три шага — и бросился головой в стенку. Отскочил и рухнул на столь же упругий и мягкий пол. Минуты две лежал в обалдении. Потом уселся на корточки и снова завыл.

Дверца в стене отворилась беззвучно. И в проеме появился некто лысый и обрюзгший с жуликовато-добродушным лицом сановного человека. За спиной у него маячила тень с крохотным автоматиком. Но обрюзгший махнул на нее вальяжно рукой, и тень^гсчезла. Сам же он шагнул вперед. И представился:

— Меня зовут Сол Модроу.

Буба Чокнутый не ответил. Но выть перестал.

— Я советник президента по делам зоны… — продолжил было представляться непрошенный гость. Буба его осек коротко и ясно:

— Ты жид!

— Ну и что? — ничуть не растерялся советник.

— Жиды Христа распяли! — истово выдал Буба.

— Ну и что?

Буба опешил. Он ждал оправданий и извинений. Но их не было — распяли, мол, и распяли, чего тут такого, ежели надо, мол, и тебя разопнем! Все нормально… Буба тихо и горько заплакал.

— Я слышал ваше выступление, э-э, точнее, вашу проповедь. Она потрясла меня! — прочувствованно сказал советник и шагнул еще ближе. — Вы обладаете блестящим даром оратора, вождя…

Буба насторожился. Мягко стелет лысый, жестко спать будет… однако, правду-матку режет, заслушаешься, наверное, не такой уж он и гад, хотя и жидовская, судя по всему, морда. В Резервации, эти олухи безмозглые и знать не знали, что есть всякие жиды, русские, немчура и прочая братия, они там дураки, но он-то все знал, его-то за Барьер отсюда сослали, он разбирается, еще как разбирается, с этими ухо востро держи, эти в миг облапошат! Однако речи лысого Бубе понравились. И он не утерпел:

— Чего ж такого хорошего в дурдом усадили?!

— Ну-у… — советник развел руками и заулыбался, — какой же это дурдом? Клиника! Первоклассная клиника! — Он приложил отекший палец к губам и прошептал как заговорщик- Скажу вам по секрету, у моего большого друга, миллиардера, между прочим, тут дочурка курс лечения проходит… прелестная девочка!

— Допилась, небось, до чертиков, — угрюмо пробурчал Буба, — вот и проходит.

— Не говорите, — охотно согласился лысый, — нынче молодежь такая, сами хуже чертей. Но… богатым, знаете ли, все дозволено. Они ведь в таких шикарных клиниках могут и всю жизнь свою прожить, в ус не дуя. А мы с вами, — лысый фамильярно, но заботливо похлопал Бубу по плечу, — люди бедные нас тут долго держать не станут, нас упекут в какую-нибудь клоаку, к буйнопомешанным, знаете ли. Как пить дать — упекут! И пропадут пропадом и божий дар, и таланты все, и молодость!

Буба недоверчиво покосился на лысого. В доверие втирается, подлец! Однако упечь могут запросто. В прошлый раз, еще до выдворения в Резервацию, Буба сидел в каком-то вонючем клоповнике с дюжиной психов, один даже придушить его хотел, насилу отбился. А здесь, в одиночной палате… не так-то уж и плохо.

— Не продажный я! — наконец выдал Буба. И насупился.

— О чем речь, — бодро согласился советник, — нам продажные и не нужны. Вы же почти святой! Проповедник вы!

Буба снова покосился на лысого. Тот говорил все верно. А кто ж он, как не святой? Конечно, святой! Да и, к слову сказать, Буба Проповедник звучит получше, чем Буба Чокнутый. Вот ведь хитрый жид! Только святые да проповедники одному Богу служат, зря лысый соломку стелит.

— Не буду я вам благую весть нести, — отрезал Буба, — грешники вы тут и гады. Я гадам не проповедую!

— И не надо! — тут же согласился лысый. — Не надо гадам! Вернетесь к заблудшим овцам своим и наставите их на путь истинный.

— Чего-о-о?!

Буба вытаращил свои безумные налитые кровью глазища и начал мелко трястись, будто собираясь впасть в падучую. Обратно? К овцам, едрит их в бога-душу! Не-ет уж, куда-куда, а обратно к овцам он не хотел! Лучше в дурдоме до скончания века.

— При полной нашей поддержке! — вкрадчиво заверил лысый. И добавил многозначительно, с пафосом: — Им нужен проповедник. И пророк!

Буба Чокнутый надул щеки. Ежели б он мог, шариком воздушным взвился бы под своды. Как верно усек лысый, как правильно, не в бровь, а в глаз. Пророк! Конечно, он пророк, а кто ж еще?! Только понять это могут одни умные люди, такие, как он сам и этот лысый. А тем выродкам, стаду безмозглому разве оценить его по достоинству? Нет! Им лишь бы пойлом накачаться. Ублюдки! Гореть им всем в геенне огненной! А тутошние, забарьерные, зажрались, их проповедями не возьмешь — сытое брюхо к учению глухо! и легче верблюду в игольное ушко пролезть, чем зажравшейся сволочи и гадам всяким… Буба снова скис. И совсем уныло, еле слышно завыл.

— Не нужен им никто, — выдавил он из себя после того, как нутряная боль излилась в пространство, — обалдуи они все!

— Верно, — согласился советник, — обалдуи. И дураки, каких свет не видывал. Но посудите сами, разве они могут б ыть такими… мудрыми, скажем попросту, гениальными, как вы? Нет! На то она и паства, овцы заблудшие, что дураки и обалдуи. Вот вы им глаза-то и пооткрываете! Вы их просветите и спасете… аки сам новый мессия, аки Иисус Христос новоявленный, снизошедший с небес к этому быдлу, чтобы отделить агнцев от козлищ да и покарать всех… без разбору!

— Без разбору? — отупело переспросил совершенно очумевший Буба. — Покарать?!

— По делам их и воздается, — уверенно и безапелляционно утвердил лысый, — как и предречено было, буква в букву!

— Как и предречено, — эхом отозвался Буба. Он почувствовал ни с того ни с сего, что у него отрастают новые уши. — А я, стало быть, аки Иисус? Это очень верно вы заметили… Только ведь опять бить будут. А вы… — Буба Чокнутый страдальчески закачал головой и скривился, будто лысый его уже смертельно обидел и приговорил к чему-то, умыв руки, — а вы опять же и разопнете!

— Ну зачем же, — Сол Модроу заулыбался плотоядно и игриво, — нынче времена другие, можно и без распятий обойтись. Мы же с вами культурные люди.

Мяса хватило надолго. Две недели грызли, рвали, жевали его, зажимая носы и дурея от мертвечины. Нажравшись, приставали к Охлябине, уминали ее тут же в подполе, по очереди. Марка похотливо щерилась и материлась. Ей нравилось внимание поселковых мужиков, лишь на один миг она утратила благодушие — когда бестолковый Лука, видно, спутав ее с Эдой Огрызиной, вцепился зубищами в жирный загривок, за эту промашку он получил затрещину прямо в лоб и полдня пролежал прислоненным к дощатой пыльной стене. А так все шло на славу.

До тех пор, пока Доля Кабан, разбухший от дармовой жратвы еще больше, вдруг не завопил в истерике:

— Хватит! Зажрались, суки! Зажрали-ись!

— Чего ты? — тихо поинтересовался Тата Крысоед, хватая Кабана за рукав. — Чего тебе еще не хватает?!

Тот вырвался. И пояснил без воплей и визга, но обиженно, сквозь слезы:

— Правды!

— Чего-чего? — проснулась осоловевшая Марка.

— Правды не хватает! — угрюмо и твердо повторил набычившийся Доля Кабан. — Душа остервенела без правды. Болит!

Доходяга Трезвяк на всякий случай отполз поближе к проходу, чтобы в случае непредвиденности какой улизнуть. Однако, дело обернулось иначе. Зараженные Додиной слезливостью, зарыдали в голос Однорукий Лука и Марка Охлябина. Видно, им тоже невтерпеж захотелось правды. Один Крысоед ничего не понимал.

— Какой еще, на хрен, правды? — недоумевал он. И чесался всеми четырьмя лапами. — Совсем охренели!

— Молчи, обезьяна! — осекла его Марка, окончательно разнюнившись. — В тебе души нету, потому и дурак ты такой… Гляди, мужики-то тебя, гаденыша, уму-разуму научат, обезьяна проклятая, ирод ты поганый!

— Сама ты обезьяна! — завопил как резаный Крысоед. — Сама поганая! У мене души побольше вашего будет! Мне тоже — правда нужна. Позарез! Да где ж ее сыщешь-то? Где?!

— В городе, — вдруг глухо и отрешенно возвестил Додя Кабан.

— Чего-о?!

— В город идти надо, — пророчески и истово произнес Додя.

Первой очухалась Охлябина, оглядела себя хмуро и заключила:

— Мне и надеть-то нечего в город… как я пойду, срам один и стыд.

— Дура! — оборвал ее Крысоед. — Мы тебя еще подумаем, брать или нет.

От подобной наглости Охлябина онемела, только налитые глазища выпучила. Соглашатель Трезвяк, почуяв, что жрать его живьем и на этот раз никто не станет, осмелел, подполз на карачках к Охлябине, прижался щекой к тощей груденке и приторно заверил:

— А мы тебя там, в городе, и приоденем, красавица ты наша.

Теперь Марка утратила дар речи от набежавших чувств. Лишь молча облобызала Доходягу Трезвяка.

Вопрос был решен. В город хотели все.

Лупоглазый черненький мальчуган хихикал, поплевывал через зуб, вертел в вытянутой руке чем-то съедобным в сверкающем красками фантике и пялился на Пака.

Тот уже знал, что там под бумажкой. Сладкое! Приторное! Противное! Но все же съедобное. А голод не тетка. Здесь, в этом поганом зверинце, его не кормили. На пропитание надо было зарабатывать самому. Он знал, чего ждет нагловатый малец. Хочешь есть, надо служить. Ну и ладно, ну и черт с ними! С туристами жить — шакалом быть.

Он скривился, потер клешней отбитый при задержании хобот, вжал голову в плечи. Потом опустился на четвереньки и, прихрамывая, прошкандыбал три круга вокруг фикуса в бадье, что стоял посреди клетки. Потом подбежал к решетке, согнул руки перед собою, подобно служащей болонке и принялся подпрыгивать на полусогнутых, умильно заглядывая в глаза мальчугану.

Тот не хихикал. Тот надменно кривил губы.

И когда Пак протянул к прутьям раскрытую, просящую руку, мальчуган быстро убрал конфету за спину, плюнул в протянутую ладонь. И зашелся в оглушительном хохоте.

Пак отвернулся. Он уже не реагировал на насмешки, плевки и тычки. Слава богу, что не швыряют каменьями, что не стреляют из каких-то дурацких, причиняющих острую боль пистолетиков и рогаток. Чего он только не натерпелся в зверинце Бархуса, куда его сбагрили за гроши продажные легавые, сбагрили, разлучив с ненаглядной подружкой, Ледой-Попрыгушкой. Пак страдал, проклиная всех подряд, проклиная свою жизнь горемычную. Голод и обиды доводили его до умоисступления, до истерики, а потом бросали в безвольную вялость. И тогда Паку грезилось родное Подкуполье — серое, гнусное, мрачное, вонючее, безвылазное как омут, но родное. И Пак тихо и надсадн'0 выл. Сволочи! Все они подлые сволочи… а когда-то казались неземными длинноногими красавцами, самим совершенством, ангелами небесными… Туристы!

В этот день он еще трижды «служил». Трижды ему бросали какие-то тягучие и сладенькие резинки, совсем не похожие на еду. Он жевал их, выплевывал. Ругался. Потом он перестал «служить». Забился в угол. И пролежал, не вставая, еще четыре дня. На пятый пришел мужик в серебристом комбинезоне, высек его колючей, оставляющей глубокие раны плетью, а потом впрыснул под кожу какую-то дрянь.

Всю ночь Пак катался по клетке, скрипел зубами, матерился и беззвучно рыдал. Его трясло, колотило, бросало то в жар, то в холод. Уколотое место на заднице адски болело, будто под кожу запихнули крохотную злющую крысу. Кости выламывало из суставов, жилы тянуло в разные стороны, сердце заходилось в бешеной скачке… и вдруг пропадало совсем. Муки были нестерпимы!

К утру Пак оклемался. Но «служить» он не стал и на этот день. Пускай лучше совсем убьют. Он бы и сам повесился — да не на чем было!

Посетителей в этот день оказалось мало, и все они уходили недовольными, отводя душу швырянием в немыслимого урода каменьями, что услужливо были разложены под их руками служителями зверинца. В основном приходила малышня, и потому скрючившийся в своем углу Пак почти не вздрагивал от ударов, он мог терпеть боль и посильнее. Лишь один раз ему засветили острым осколком прямо в затылок с такой силой, что он чуть не полез на стенку — еле сдержался, зная, что любая подобная слабость вызовет целый шквал камней.

Вечером его снова били. И снова кололи. Ночь превратилась в нескончаемый ад. Измученный, истерзанный, трясущийся, бьющийся в судорогах, он плыл в кроваво-черном мареве, проваливаясь в небытие, возвращаясь из него в клетку, посреди которой стоял почему-то согбенный и страшный трехногий инвалид Хреноредьев, глядел из глубоких глазниц пустыми глазищами и что-то нудно вещал голосом Отшельника. Пак ничего не понимал. Хреноредьев проходил сквозь него будто тень и все спрашивал про Чудовище. И Пак отвечал вслух, хриплым дрожащим голосом, что Чудовище сдохло, что сдохли все кроме него, что он тоже желает только одного — сдохнуть!

А утром его выволокли из клетки в стойло, окатили водой, кричали в лицо какие-то угрозы. Потом усадили на принесенный откуда-то стул. И двое шустрых малых в белых костюмчиках и голубеньких галстучках все допытывались от него чего-то, суля горы златые. Пак соображал туго, почти ничего не понимал, мычал неразборчиво, нечленораздельно. Но малые не сдавались, им что-то было очень и очень нужно. Только к концу бесконечной, изнурительной беседы Пак наконец понял: они хотят упечь его обратно, в Резервацию, они дадут жратвы, пойла, наберут ватагу похлеще былой, они дадут железяк и патронов сколько хочешь… и ничего не попросят взамен, ни-че-го! кроме одного — выполнить пару-тройкуих дружеских просьб и малость потормошить сородичей в Подкуп олье. Всего ничего!

— Хрен вам, — просипел Пак, теряя сознание, — больше вы меня служить не заставите!

Два дня его откармливали и отпаивали. Тело от этого болеть не переставало, но мозги понемногу прояснялись. Пак начинал соображать, недаром в поселке его называли Пак-Хитрец или Умный Пак, да, он был потолковее многих, даже тут, в Забарьерье, тут они обленились от жирной жизни, мозги паутиной обросли — Пак злобно ухмыльнулся, и старые, растревоженные раны на хоботе заныли, кольнуло в затылке. Эти гады хотят уничтожить поселковых их же руками, не пачкаясь, они хотят стравить их… и не только поселковых, всех… всех в Подкуполье! Сволочи! Но зачем им это нужно? Зачем?! Кто им мешает? Доходяга Трезвяк, который своей собственной тени боится? Или, может, дура Мочалкина? Нет, Мочал-кину уже убили, чего ее бояться, и Бегемота Коко убили, и Хреноредьева, и Пеликана Бумбу, и сиамских близнецов-Сидоровых, и безмозглого и безъязыкого перестарка Бандыру, и коротышку Чука, и Волосатого Грюню… ну кому мешал этот несчастный, вечно спящий, одноглазый Грюня — они поубивали почти всех его парней, они выжгли поселок, они не пожалели распятого на трибуне папашу Пуго, родного отца Пака, передовика-обходчика! Но в Подкуполье не один поселок, и не один город, там тьма-тьмущая народу — больного, увечного, горемычного, живущего своей и только своей, проклятой жизнью. Нет! У них есть тарахтелки и громыхалы, у них есть броневики и железные птицы, бросающие с черных небес растекающиеся огнем бочонки, у них есть пулеметы и пушки, у них есть все… пусть они сами убивают несчастный народец. Сами!

Пак рванул цепь, тянущуюся от его ошейника к стене, разорвал ее. И в это время дверь отворилась. Двое дюжих молодцов подхватили его под руки, поглядели на обрывок цепи, покачали удивленно головами. И предупредили:

— Сейчас мы тебя отведем кое-куда. С тобой будет говорить один большой человек. Гляди, урод! Ежели чего…

— Ты у нас на мушке, понял? Шелохнешься — труп!

Пак поглядел на сказавшего последние слова. И понял — этот шутить не умеет.

Назад Дальше