Кровавый остров - Янси Рик 8 стр.


– Не двигайся, не двигайся, пока еще нет, – зашептал монстролог. – Осторожно, осторожно. Он ранил тебя, Уилл Генри? Укусил или поцарапал?

Я отрицательно потряс головой.

Уортроп внимательно изучил мое лицо и покинул меня так же внезапно, как только что вернулся. Гостиная постепенно заволакивалась серым туманом. Шок начал оказывать воздействие на мое тело, и я почувствовал ужасный холод.

Где-то вдали до меня доносится жалобный крик паровозного свистка. Туман расступается, и на платформе стоим мы с матерью: мы держимся за руки, и я вне себя от счастья.

«Это он, мама? Это тот поезд?»

«Думаю, да, Вилли».

«Как ты думаешь, папа привез мне подарок?»

«Если нет, то это не твой папа».

«Хотел бы я знать, что это!»

«Хотела бы я не знать, что это».

«Папы в этот раз долго не было».

«Да».

«А сколько, мам?»

«Очень долго».

«В прошлый раз он привез мне шляпу. Дурацкую шляпу».

«Ну, ну, Вилли. Это была очень славная шляпа».

«В этот раз я хочу что-то особенное!»

«Особенное, Вилли?»

«Да! Что-нибудь чудесное и особенное, как те места, куда он ездит».

«Не думаю, чтобы ты нашел их такими уж чудесными или особенными».

«А я нашел бы! И я найду! Папа говорит, когда я достаточно вырасту, он возьмет меня с собой».

Сжимает мою руку. А вдали – рык и пыхтенье локомотива.

«Ты никогда не вырастешь настолько, Уильям Джеймс Генри».

«Однажды он меня возьмет. Он обещал. Однажды я увижу места, которые другим только снятся».

Поезд – живое существо; он злобно визжит, жалуясь на рельсы. Черный дым угрюмо валит из его трубы. Поезд бросает презрительный взгляд на толпу, на важничающего проводника, на носильщиков в аккуратных белых куртках. И он огромен – в нем дрожат сила и сдерживаемая ярость. Это пыхтящий, рычащий, разъяренный монстр, и мальчик зачарован им. Какой мальчишка не был бы зачарован?

«А теперь гляди, Вилли. Ищи своего отца. Посмотрим-ка, кто первый его увидит!»

«Я вижу! Я его вижу! Вон он!»

«Нет, это не он».

«Нет, это… Ох, нет, это правда не он».

«Ищи дальше».

«Вон он! Это он! Папа! Папа!»

Он похудел; его пропыленная одежда, обтрепавшаяся в путешествии, свободно висит на сухощавом теле. Он не одну неделю не брился, и глаза у него усталые, но это мой отец. И я всегда его узнаю.

«А вот и он! Вот мой Уилл. Иди ко мне, сынок!»

Я взлетаю на тысячу футов вверх; руки, что поднимают меня, худые, но сильные, и лицо его на миг оказывается подо мной, а затем я утыкаюсь ему в шею и сквозь копоть рельс вдыхаю его запах.

«Папа! Папа, что ты мне привез?»

«Привез! С чего это ты взял, что я что-то тебе привез?»

Смеется; и зубы его очень белы на небритом лице. Он нагибается поставить меня на ноги, чтобы обнять жену.

«Нет! Понеси меня, папа».

«Вилли, твой отец устал».

«Понеси меня, папа!»

«Все в порядке, Мэри. Я понесу его».

Пронзительный, жуткий вопль чудища, последний злобный клуб выдохнутого им дыма, и, наконец, я дома, в объятиях своего отца.

Уортроп поднял меня на руки, скривившись от мышечного усилия, потребного, чтобы удержать мое тело как можно дальше от его собственного.

– Подними руки, Уилл Генри. И не вздумай ими пошевелить!

Он отнес меня на кухню. Таз для мытья стоял на полу у очага, до половины заполненный дымящимся кипятком. Я заметил на плите чайник и понял, с внезапным уколом грусти, что слышал свисток чайника – а вовсе не поезда. Мои отец и мать вновь исчезли, скрылись в сером тумане.

Монстролог усадил меня на пол перед тазом и сам сел рядом, тесно прижавшись ко мне. Он обнял меня и крепко ухватил за руки, чуть ниже локтей.

– Готовься, Уилл Генри. Обожжет.

Он наклонился вперед, притиснув меня к дымящейся воде, и затем погрузил мои окровавленные руки в раствор – в смесь кипятка и карболовой кислоты.

Тут-то ко мне и вернулся голос.

Я орал; я пинался; я бился; я толкал его изо всех сил, но монстролог не сдавался. Сквозь слезы я видел, как алый туман крови Кендалла заволакивает прозрачный раствор, расползаясь в нем змеиными кольцами, покуда я наконец уже не мог разглядеть в нем свои руки.

Доктор яростно прошептал мне в ухо: «Хочешь жить? Тогда держи! Держи!»

В глазах у меня зацветали черные звезды, превращались в сверхновые, взрывались и гасли. Когда силы мои иссякли, в тот самый миг, когда я замер, колеблясь, на грани обморока, монстролог вытащил мои руки из таза. Обожженная кожа на них стала ярко-красной. Уортроп поднял их, повернул туда-сюда, и я почувствовал, как напряглось его тело. Он тихо ахнул.

– Что это, Уилл Генри? – Доктор указал на маленькую ссадину на средней костяшке указательного пальца левой руки. Свежая кровь выступила у нее в середине. Когда я не ответил немедля, Уортроп слегка встряхнул меня.

– Что это? Он укусил тебя? Или оцарапал? Уилл Генри!

– Я… я не знаю! Я упал с лестницы… не думаю, что это он.

– Подумай, Уилл Генри! Вспомни!

– Я не знаю, доктор Уортроп!

Он встал, а я рухнул, слишком слабый, чтобы подняться, и слишком перепуганный, чтобы сказать еще хоть слово. Я взглянул в его лицо – и увидел человека, зажатого в убийственные тиски нерешительности, вынужденного выбирать из двух равно неприемлемых путей.

– Я не знаю. Прости мне Бог, не знаю!

Стоя надо мной, он казался высоким как великан, как кто-то из «детей Божьих» – племени гигантов, что обитали на допотопной Земле. Его взгляд заметался по комнате, как будто он искал ответа своей невозможной дилемме, словно где-то в кухне скрывалось знамение, способное указать ему путь.

Затем монстролог замер, и его беспокойный взор остановился на моем запрокинутом лице.

– Нет, – сказал он мягко. – Не Бог.

Он быстро шагнул в сторону, и прежде чем я повернул голову, чтобы посмотреть, куда он пропал, монстролог вернулся с мясницким ножом.

Он склонился надо мной, потянулся к моей левой руке, схватил за запястье, вздернул меня с пола, подтащил к кухонному столу, швырнул на стол мою руку, закричал «Растопырь пальцы!», крепко прижал мою руку своей левой, занес нож – и с силой опустил.

Часть восьмая

«Все, ради чего я остаюсь человеком»

Хочешь жить?

Запах сирени. Звук воды, каплющей в таз. Прикосновение теплой, влажной ткани.

Тень. Присутствие. Призрак в моих померкших очах.

Хочешь жить?

Я парю под потолком. Подо мной – мое тело. Я вижу его ясно и четко, и рядом с ним, у моей кровати, монстролог выжимает полотенце.

Затем он укрывает меня. Он стоит спиной ко мне, потому что смотрит в мое другое, смертное лицо, принадлежащее мальчику на постели.

Он вновь садится. Теперь я вижу его черты. Я хочу сказать ему что-нибудь; хочу ответить на его вопрос.

Он потирает глаза. Пропускает сквозь волосы свои длинные пальцы. Наклоняется вперед, уперев локти в колени, и закрывает лицо руками. Так он сидит лишь мгновение – и тут же снова вскакивает, вышагивает вдоль кровати туда и обратно. Его тень мечется по полу в свете лампы, ползет по стене, когда он приближается, и волочится за ним, когда он отходит. Уортроп падает в кресло, и я вижу, как он тянет руку – и кладет ее мне на лоб. Жест кажется рассеянным, как если бы прикосновение ко мне помогало ему думать.

Сверху я вижу, как он дотрагивается до меня. Внизу я это чувствую.

Свет, что ярче тысячи галактик, глубоко впивается мне в глаза. А за ним – глаза Уортропа, темнее самой темной пропасти.

Его пальцы на моем запястье. Холодный стетоскоп, прижатый к моей груди. Моя кровь, стекающая в стеклянные сосуды.

Свет, вгрызающийся в мои глаза.

«Что ты привез мне, папа?»

«Я привез тебе семечко».

«Семечко?»

«Да, золотое семечко с Острова Блаженства, и если ты посадишь его и будешь поливать, оно вырастет в золотое дерево, на котором растут леденцы».

«Леденцы!»

«Да! Золотые леденцы! И мятные, и лакричные конфетки, и лимонные. Почему ты смеешься? Посади его и увидишь».

Я вижу монстролога в дверях. У него что-то в руке.

Веревки.

Он бросает веревки на кресло. Сует руку в карман.

Револьвер.

Он кладет револьвер на столик возле кресла. Кажется мне, или его рука дрожит?

Осторожно он вынимает мою руку из-под одеяла, берет веревку – одну; всего их три, – и обвязывает вокруг моего запястья.

Я парю над ним и не вижу его лица. Он смотрит вниз, на лицо мальчика.

Он отшатывается от кровати; свободный конец веревки свешивается с края постели.

Затем он оборачивается, смахивает веревки с кресла на пол и садится. Довольно долго не двигается.

А затем монстролог берет свободный конец веревки, привязывает его к собственному запястью, откидывается на спинку кресла, закрывает глаза и спит.

«Где ты был в этот раз, папа?»

«Я же сказал тебе, Вилли. Я был на Острове Блаженства».

«А где он, Остров Блаженства?»

«Ну, сперва тебе понадобится лодка. И не всякая лодка тут пойдет. Тебе придется отыскать самую быструю лодку на свете, корабль о тысяче парусов, и плыть на нем тысячу дней, и вот тогда-то ты увидишь такое, что бывает раз в тысячу лет. Тебе покажется, будто солнце упало в море, потому что каждое дерево на том острове из чистого золота, и каждый листик на них из чистого золота и сияет сам по себе, так что даже в самую темную ночь остров светится, как маяк».

– Я почему-то все думал о твоем отце, – сказал монстролог мальчику. – Он как-то раз спас мне жизнь. Не думаю, что я тебе когда-либо об этом рассказывал.

Комната казалась такой пустой; я ушел туда, куда ему путь был заказан. Не имело, в сущности, никакого значения, могу я слышать его или нет – слова монстролога предназначались не мне одному.

– Аравия, зима семьдесят третьего… или, может, семьдесят четвертого; не помню. Глубокой ночью на наш лагерь напала стая хищников, злобных и чрезвычайно жестоких, – и я имею в виду представителей вида «человек разумный». Разбойники. Мы потеряли трех носильщиков и проводника – очень славного бедуина по имени Хиляль… Его мне было жаль – он очень высоко меня ставил. Даже пытался выдать за меня одну из своих дочерей – замуж или в рабство, я так и не понял точно, потому что так и не успел выучить их язык как следует. В любом случае, вот только что он говорил со мной, улыбался, смеялся – он был очень веселым человеком. Редкий кочевник бывает угрюм, Уилл Генри; и если ты поразмыслишь, ты поймешь, отчего так. И вот – в следующий миг голова его начисто слетает с плеч… Потом я сказал его вдове: «Ваш муж умер, но, по крайней мере, он умер, смеясь». Думаю, это ее хоть немного утешило. Это вторая из лучших смертей, Уилл Генри.

Какая была самая лучшая смерть, он не упомянул.

– В любом случае, твой отец спас меня. Я бы сражался до последнего, хотя бы ради того, чтобы отомстить за Хиляля, однако меня ранили в бедро, и я истекал кровью. Джеймс перекинул меня через седло своего пони и гнал всю ночь – до ближайшей деревни. А когда лошадь упала замертво, остаток пути он нес меня на плечах.

«Я хочу с тобой, папа. Возьмешь меня на Остров Блаженства?»

«Это очень, очень далеко отсюда, Уилл».

«Неважно. Мы найдем корабль о тысяче парусов и доплывем!»

«Ну, ну. Такие корабли не на каждом шагу, сынок».

«Но ты же нашел такой!»

«Да, нашел. Я такой нашел».

– Две недели я был прикован к постели – в рану попала инфекция, – то выходя из забытья, то вновь впадая в беспамятство. И все это время твой отец не отходил от меня ни на шаг. Однажды, впрочем, я увидел Хиляля у моего ложа – смутно, словно сквозь вуаль или туман, – и знал до мозга костей, что дошел до порога смерти. Я не удивился, узнав его, и нисколько не испугался. Если уж на то пошло, я был счастлив, что он пришел. Он спросил, чего я хочу. «Чего вы хотите, шейх Пеллинор Уортроп? Вам стоит лишь пожелать, и да исполнится». И из всего, что я мог бы загадать, я попросил его рассказать мне анекдот. И он рассказал. И подвох оказался в том, что я его не помню. Я до сих пор мучаюсь – это был очень смешной анекдот. Но я плохо запоминаю шутки – есть у меня такой недостаток. Моя память в этом направлении… не работает.

Он теребил узел у себя на запястье; его слабая улыбка померкла, и вдруг его охватила злоба – яростная злоба.

– Это… неприемлемо. Я такого не потерплю. Не потерплю, понял? Тебе запрещается умирать. Ты не желал смерти своих родителей и не просился ко мне в дом. Это не твой долг, и не тебе должно его платить.

«Ну, ну, полно. Не плачь. Ты еще очень юн, у тебя впереди годы и годы, чтобы найти его. А до той поры я буду твоим кораблем о тысяче парусов. Свистать всех на плечи, юнга, и уж я отвезу тебя на твой сказочный остров!»

– Я не потерплю, чтобы ты умер, – яростно сказал Уортроп. – Твой отец умер из-за меня, и еще и твоей смерти я не могу себе позволить. Долг меня раздавит. Если ты уйдешь, Уилл Генри, ты и меня за собой утянешь, – натянув веревку.

«Пап, я его вижу! Остров Блаженства! Он горит, как солнце в черной воде».

– Довольно, – закричал он. – Я запрещаю тебе оставлять меня. А теперь – шагом марш, быстро, а ну, поднимайся и кончай с этими глупостями! Я тебя спас. Так что шевелись, ты, глупый, тупой мальчишка!

Он занес руку, привязанную к моей, и с силой ударил меня по щеке.

– Шевелись, Уилл Генри! – удар! – Шевелись, Уилл Генри! – удар! – Шевелись, Уилл Генри! – удар, удар, удар!

– Хочешь жить? – заорал он. – Тогда выбирай жить! Выбирай жить!

Задыхаясь, он упал назад в кресло, соединявшая нас веревка сползла вниз по его руке. Излив горесть в воплях, Уортроп высвободил запястье из узла и бросил веревку лежать на моем теле.

Силы оставили его. А вместе с ними – весь страх, вся злость, вся вина, весь стыд, вся гордость – все. Уортроп ничего не чувствовал; он был пуст. Возможно, бог ждет, чтобы мы опустели, чтобы тогда и наполнить нас собой.

Я так говорю, потому что вот что сказал монстролог:

– Пожалуйста, не оставляй меня, Уилл Генри. Я этого не переживу. Ты был почти прав. Я всегда на грани того, чтобы стать как мистер Кендалл. А ты – я не пытаюсь понять как или хотя бы почему, – но ты тянешь меня прочь от края пропасти. Ты – все… ты все, ради чего я остаюсь человеком.

Часть девятая

«Итоговая расстановка сил»

«Ты все, ради чего я остаюсь человеком».

В последующие месяцы – или, если уж быть совершенно точным, годы – монстролог ни разу не поколебался в своем твердом отречении от этих слов. Я, должно быть, бредил; он никогда ничего подобного не говорил; или же – мое любимое – он сказал что-то совсем другое, а я не расслышал. Это куда больше походило на того Пеллинора Уортропа, которого я знал, и почему-то я предпочитал уже знакомую мне его версию. Знакомый Уортроп был предсказуем – и оттого утешителен. Моя мать, благочестивая, как всякая пуританка из Новой Англии, любила говаривать о «днях, когда лев возляжет подле агнца». Хотя я понимаю теологическую мысль, стоящую за этими словами, этот образ не кажется мне умиротворяющим: мне жаль льва, который лишен своей сущности, основы своего бытия. Лев, не действующий подобно льву, не лев, он даже не противоположность льву. Он – насмешка надо львом.

А над Пеллинором Уортропом, как над тем львом – или над Творцом того льва! – не насмехаются.

– Я не отнимаю подтверждения тому, что я нередко утверждал, Уилл Генри, а именно тому, что, в общем и целом, твои услуги показали себя более незаменимыми, чем напротив. Я никогда не утверждал иначе и твердо убежден в необходимости признавать за собой долги там, где действительно находишься у кого-либо в долгу. Однако не следует экстраполировать это на что-либо… на что-либо кроме, за неимением лучшего выражения, – и затем он резко менял тему.

Назад Дальше