Группа Тревиля - Владимир Березин 4 стр.


– Прости нас, друг!

И крик этот, длясь с той зимней ночи, нескоро ещё достигнет отдалённых звёзд.

Я часто думал, скорбеть ли мне об упущенной выгоде – руководствуясь замечанием писателя Набокова о том, что нет ничего более пошлого, чем такое сожаление упущенного случая. Впрочем, потом я нашёл цитату получше: «Я часто спрашиваю себя: если, допустим, Гаррис начнет новую жизнь, станет достойным и знаменитым человеком, попадет в премьер-министры и умрет, прибьют ли на трактирах, которые он почтил своим посещением, доски с надписью: «В этом доме Гаррис выпил стакан пива»; «Здесь Гаррис выпил две рюмки холодного шотландского летом 88 года»; «Отсюда Гарриса вытолкали в декабре 1886 года»?

Нет, таких досок было бы слишком много. Прославились бы скорее те трактиры, в которые Гаррис ни разу не заходил. «Единственный кабачок в южной части Лондона, где Гаррис не выпил ни одной рюмки». Публика валом валила бы в это заведение, чтобы посмотреть, что в нем такого особенного».

Училась она блестяще – по-настоящему блестяще. Я как-то подслушал её разговор с Маракиным. Тот, подняв палец, говорил:

– Наташенька, помните: в науке женщина не равна мужчине. Она должна быть на полголовы, на голову выше мужчины, можно по этому поводу сожалеть или писать бессильные феминистские статьи, но это так.

Не знаю, как на голову, но уж на полголовы выше большинства наших однокурсников она была – и за этот и прочие таланты она получила кличку Миледи.

Мы-то что, мы так друг друга и называли – именами из французского романа, вернее, из советского фильма, который давно уже у всех навяз в зубах. Миледи почти никогда так не звали в глаза – но всегда именно так о ней говорили в её отсутствие.

Итак, Миледи вышла ко мне и улыбнулась – улыбнулась своей

* * *

Поминки получились очень странные, вовсе не казённые. Я уже бывал на таких поминках – среди интеллигентов-шестидесятников. После третьей рюмки люди расслаблялись и вспоминали переиначенный завет классика: «Не плачьте, покойник был человек весёлый и этого не любил». То есть после пятой рюмки появлялась гитара, затем пели, рассказывали смешные истории из общей жизни, и вообще поминки превращались в странное подобие дня рождения.

Так вышло и здесь.

А через некоторое время мы обнаружили, что остались только самые близкие – собственно, группа Тревиля. Ушли и маракинская сестра, и дочь Маракина – оказалось, что они давно жили в других квартирах и других семьях. Маракин доживал свой век один.

* * *

Много лет назад наш капитан Тревиль позвал нас в эту квартиру.

Мы так же сидели за столом – только вот закуски были куда беднее. Не в пример этому скорбному столу были закуски.

Но именно за этим столом Маракин изложил нам теорию аппаратного усилителя мозга человека. Вкратце, суть сводилась к тому, что в мозгу у человека выращивался микрокомпьютер, позволявший дополнить человеческое сознание машинной логикой и чётким структурированным хранением информации.

То есть сознание оставалось при своих, но при желании человек мог включать этот компьютер и поступать абсолютно рационально – как машина.

В разы возрастала реакция, совершенно по-другому оценивалась ситуация – можно было чётко отделить рациональные доводы от эмоциональных. Но, что самое главное, упорядочивалась память – по сути, человек ничего не забывал.

Нанолифт перемещал атомы в различной конфигурации, и, по сути, информация хранилась в чрезвычайно малой упорядоченной области – слишком крохотной для того, чтобы помешать нормальному функционированию головного мозга.

Сначала произошёл удивительный прорыв. Обезьяна с выращенным имплантатом прожила нормальную обезьянью жизнь, сдохла от честной обезьяньей старости, но при этом было непонятно, как имплантат работает. То есть обезьяна в серии опытов что-то запоминала, но не сказать, что крыла всех своих товарок по интеллекту.

Это тогда журналисты написали, что «обезьяна стала сверхчеловеком», меж тем обезьяна была обезьяной. Мы все были материалистами, даже Портос, что держал свечу в церкви на каждую Пасху – поэтому мы понимали, что мы не производим сверхобезьяну, а даём ей инструмент.

Но при этом мы не могли понять, пользуется ли она этим инструментом или нет. Поди объясни обезьяне нужность крохотного образования в её мозгу.

Итак, мы днями и ночами не вылезали из лабораторий. Маракин по каким-то своим каналам связался с военным госпиталем и стал понемногу секретить тему. Мы роптали, но сейчас я понимаю, что наш шеф поступал совершенно логично – он как лось, ломящийся через кусты и молодые деревца, старался попасть в закрывающуюся дверь тогдашней науки. Пока не подняли голову журналисты, которые будут писать о новых экспериментах доктора Моро, пока не начали травить и давить академические коллеги, пока не обложили чиновники.

Дело было не только в приоритетах – во всём мире начали угрюмо смотреть на генную инженерию. Комиссии по этике исправно пилили бюджеты и заседали непрерывно.

И вот Маракин старался успеть главное, пока его не связали по рукам и ногам. Он был похож на командира танка, что въехал с экипажем в незащищённое место обороны противника, и зная, что его сожгут, старался уложить побольше врагов.

Сожгли нас быстро, и история с дочерью Маракина поставила крест на всём.

Для меня до сих пор непонятно, как это произошло – отчего Маракин согласился сделать эксперимент на ней. Да, у неё была опухоль, все знали об этом. Да, она сама хотела своего участия в эксперименте, но всё можно было сделать иначе.

Однако мы пребывали в каком-то угаре этой стремительной гонки, ветки били нас по лицу – и мы утратили контроль за реальностью.

Констанции сделали операцию в военном госпитале. Опухоль была удалена, а имплантат прижился.

Она прожила со счастливой улыбкой три месяца, а потом что-то произошло, и она сошла с ума. Она жива до сих пор, но, кажется, никто из наших, кроме Атоса, её не навещал.

И тут наш лось, наш зубр, начал замедлять бег.

Ему перестало хватать воздуха, и не личное горе было тому причиной. Мне всё-таки кажется, что дочь была для него не на первом месте, то есть он по-своему горевал, но ему, по сути, было плевать на людей.

Плевать ему было на страдания, ему нравился сам путь научного познания.

А познанию его мешали, и скоро нашего Тревиля стреножили.

На ногах у лося уже висели прокурорские работники (дело так и закрыли без последствий), коллеги-биологи (с того года он попал в вакуум, и ни одна его статья не была напечатана), но я думаю, что ему было наплевать. У Маракина отняли лабораторию. Ему остался только лекционный курс и какие-то боковые отвилки теории – исследования по раку, трансфер информации между клетками… Всё то, что сейчас напоминает торную дорогу или рыночную площадь. Всё то, где он был «один из», а вовсе не «первый и единственный».

Незадолго до конца я предложил себя в качестве подопытного кролика, об этом мало кто знал, потому что это была тайная попытка вскочить на уходящий поезд. Никто из членов группы не знал об этом, кроме нашего Тревиля.

Операция прошла неудачно, имплантат так до конца и не вырос, но я отделался легко – у меня стала болеть голова при любом изменении давления. Нам удалось сохранить это в тайне, хотя, кажется, Атос о чём-то догадывался, да может, ещё Миледи насторожилась.

Портос был по-прежнему беспечен, тем более его уже сманивали в большой бизнес, д‘Артаньян сам собрался уходить, группа редела как под неприятельским огнём.

На нас смотрели, как на прокажённых, так всегда бывает, когда тебе несколько лет завидуют, а потом ты оступился, и тебя не то что топчут, а говорят о тебе брезгливо и снисходительно.

Вот тогда-то я и уехал.

Это была возможность начать жизнь наново, причём мне предстояло не мыть пробирки в безвестной лаборатории, а заниматься честной биологией. Тем, что было схоже с маракинскими темами, но куда более приземлённо.

Дела пошли хорошо, я женился и у нас уже была своя лаборатория, по сути, клиника – правда, пока для домашних животных. Мы научились многому, и тут опять что-то разладилось. Так бывает: внешне ты кажешься людям чрезвычайно успешным, а внутри себя понимаешь, что где-то продешевил.

Вот о чём я думал, когда сидел за столом в квартире нашего умершего учителя.

Наш капитан де Тревиль умер, мушкетёры были разбиты и, зализав раны, пристроились на должности гвардейцев кардинала, бакалейщиков Бонасье и охранников Фельтонов.

И тут я безобразно напился.

Так я не напивался с того самого момента, когда приехал в Америку и через полгода испытал дичайший стресс от бессмысленности своей жизни. Тогда я напился в одиночку, а тут, к своему позору, напился среди своих.

Я кричал что-то вроде: «Мушкетёры! Прочь плащи, мы недостойны их! Ломайте шпаги!».

Увёз меня, как ни странно, Портос.

Он, вернее, его шофёр, погрузил меня в машину и увёз куда-то за город, в коттедж Портоса, и я проснулся в комнате, которая ещё хранила запахи его жены – оказалось, что они с Портосом спали раздельно.

Совершенно мутный, шатаясь, я спустился на первый этаж, где уже сидел Портос, и мы начали пить дальше.

Оказалось, что мы одни в доме, за нами следили только хамские камеры наблюдения, с помощью которых Портос и увидел, какие странные формы приобретает общение его жены с прежним шофёром, подругами по спортивному клубу и даже соседом-чекистом.

Портос был вполне обеспечен провизией, и мы провели день не выходя из-за стола.

Я искренне завидовал старому другу – в конце концов, он был оптимист и вовсе не считал всё это жизненной неудачей. Вообще, кажется, неудач у него в жизни не было.

Он увлекался всем – приготовлением утки по-пекински, шашлыком, хлебопечением, домашним вином, дачным самогоноварением, рыбалкой и охотой.

Он показал мне коллекцию ружей – действительно, их было два десятка в специальных шкафах, и многие вполне антикварной ценности.

Это была странная коллекция в стране, где на руках было полно оружия, меж тем купить его официально было очень сложно.

Охота для Портоса стала светским делом – то есть делом, о котором небрежно говорят чисто вымытые люди.

При этом они часто не покидают пределов свое квартиры – рассуждать о хромированных стволах и их стойкости к коррозии – да-да, отвратительно, старая сталь начинает портиться уже часа через два после стрельбы, а вот… – в таком тоне я некоторое время поддерживал с ним светскую беседу. Он не выезжал никуда – даже палить, даже на стенд, не говоря уж о стерильной экскурсии в лес на убоину под руководством егеря.

Знал бы он, сколько я отстрелял на американском стенде, впрочем, сказать это тогда стало бы верхом неловкости.

А так-то коллекцию охотничьих ружей оживляли виньетки с курками, стволами и прицелами на каждой полке.

В рамочках висели и чудесные цитаты из классики: «В то утро он сам зарядил Эшу ружьё, заложив в магазин сперва бекасинник, потом третий номер и напоследок картечь, чтобы она первой попала в патронник…» (У. Фолкнер. «Медведь»); «Заткнись! – крикнул чернобородый. – Твоё ружьё само всё расскажет. Они осмотрели ружьё Смока, сосчитали заряды, проверили дуло и магазины. – Один выстрел! – сказал чернобородый» (Дж. Лондон. «Смок Белью»); «Потом я взял своё ружьё и решил пройтись к Боскомскому омуту, чтобы осмотреть пустошь, где живут кролики; пустошь расположена на противоположном берегу озера» (А. К. Дойл. «Тайна Боскомской долины»).

Здесь – метафизическая история холодного оружия, начиная от дубины Каина – на итальянском барельефе, где лица стёрты временем, только она, древняя палица, выглядит чётко и ясно.

В ружейной комнате Портоса повсюду висели фрагменты картин с ружьями и мечами. «Пятёрка его дизайнеру», подумал я.

Там, на больших картинах, вовне, шла неизвестная жизнь, но тут, откадрированная дизайнером – холодная притаившаяся смерть. Тут были гольбейновские бархат и кружева, чья-то холёная рука на эфесе; вот арбалетчик спит, обхватив своё оружие как жену, пальцы неизвестного японца на мече вакидзаси.

Итак, это действительно мир оружия – Портоса тут окружали страны и континенты, обычаи и правила боя, но ещё это и художественный альбом, где живопись чередуется с фотографиями шпаг и кинжалов. Оружейный декор времён войны двенадцатого года плавно переходил в гравировку, рисунки травления и инкрустацию современных авторских шпаг и палашей, кованных в Златоусте.

Надо мной висел Зульфакар, восточная сабля, что ведёт род от священного меча мусульман – с раздвоенным клинком.

(После виски и рассказов Портоса я уже не совсем был уверен, что это копия.)

Вязь на турецких мечах гласила: «Нет героя, кроме Али, нет меча, кроме Зу-л-Факара». Впрочем, энциклопедия хмыкает: «Боевая эффективность такого оружия сомнительна».

В хрустальной горке застыли церемониальные ножи туми, которыми индейцы резали горло во время жертвоприношений – по мне, так больше всего они были похожи на наши ножи для рубки капусты, только хмурился с их рукоятей угрюмый бог инков…

Портоса несло – из него сыпались без передышки истории про торчащий посреди хижины меч, про то, как свистят при ударе мелкие жемчужины внутри восточного клинка, как выглядит булатный слиток – круглая заготовка будущей сабли.

Он говорил о мистике холодного оружия, о том, как живёт оно своей особой жизнью – будто живое существо.

Между рассказом о ружьях «Зауэр» и сказками о ружьях Гейма Портос начал рассказывать о том, как повышались цены на охотничьи ружья во время Первой мировой войны, о тёмной судьбе великолепных экземпляров: «В первое время большая часть ружей была укрыта людьми в известный «земельный банк», где они частью нашли свой последний и безвременный приют, а частью же вышли оттуда в большей или меньшей степени испорченными». Но что за «земельный банк», что за «известная» история с ним связана, почему там хранили ружья – это я упустил.

В таких случаях я предполагаю, что человеку кто-то «напел», и он гладко выучил по написанному. Такое с богатыми людьми бывает, но мне так думать не хотелось.

Портос рассказал о том, как и сколько стоило охотничье ружьё к концу НЭПа. Цена прыгала и падала как стреляный заяц – в зависимости от сезона и политической погоды – «Новый! Новый, дорогой при реальной цене раз в десять больше, штуцер Скотта много лет лежал на витрине «торгохоты», никем не покупаемый при цене всего в 40 рублей вместе с ящиком»!

Портос орал, будто дело шло о жизни и смерти:

– А это объясняется особым отношением нашей чёртовой власти к нарезному оружию! И сейчас тоже!

* * *

Правда, под конец мы всё-таки немного поругались.

Он припомнил мне давнишний роман с Констанцией, и мне нечего было ему сказать кроме того, чтобы сострить по поводу его жён. Мы поорали друг на друга и снова выпили.

Потом я провалился в небытие и снова обнаружил себя в розовой комнате с золочёными рамами. Жена Портоса представляла собой образец вкуса.

Теперь мне было гораздо лучше, я оделся и пошёл искать хозяина.

Портос не откликался, и скоро я понял почему.

Он лежал на полу в неудобной позе.

Поза была неудобной, потому что заряд дроби вынес ему половину груди. Я подумал, что он умер мгновенно – при такой-то дырке, и ещё раз тупо посмотрел в удивлённое лицо Портоса.

Рядом лежало одно из ружей, с которыми мы вчера игрались.

Нет, я как-то не верил, что застрелил однокурсника. Всяко бывает с людьми по пьяни, но – нет, это был какой-то дурной сон. Я пробежался по дому – все двери и окна были закрыты. Понятно, понятно, что тут множество моих отпечатков, да и камеры…

Я ещё раз выглянул в окно и увидел, как снизу, по крутой дороге к дому Портоса, медленно ползёт милицейская машина.

Тут паника захлестнула меня, и я побежал. То есть я тихо, крадучись, вышел из дома, открыл калитку в заборе и принялся спускаться вниз к реке.

Тут был бурелом, но я как-то преодолел его без потерь, пробежался вдоль ручья, на ходу соображая, куда бы мне податься.

Назад Дальше