5-я волна - Янси Рик 14 стр.


Такова была цена за выживание. Решающая ставка в последней игре его народа.

Чтобы отчистить свой новый дом от человечества, он вынужден был стать человеком.

И, став человеком, он должен был преодолеть человеческое в себе.

Он встал, не понимая, чего ждет. Кэсси от Кассиопея обречена. У нее серьезное ранение. Побежит она или не побежит, надежды на спасение нет. У нее не было возможности обработать рану, а вокруг на мили никого способного ей помочь. У нее в рюкзаке небольшой тюбик с дезинфицирующей мазью, но нет шовного материала и бинтов. Через несколько дней рана воспалится, начнется гангрена, и она умрет, если, конечно, раньше ее не убьет другой финишер.

Он терял время.

Охотник встал и спугнул белку, та зло зашипела и пулей метнулась вверх по стволу дерева. Он взял винтовку на изготовку и осмотрел «бьюик» через прицел.

Что, если прострелить шины? Машина сядет на обода и придавит девчонку корпусом в две тысячи фунтов. Тогда она точно никуда не побежит.

Глушитель опустил винтовку и повернулся спиной к шоссе.

Грифоны подкрепились на медиане и поднялись в воздух.

Ветер стих.

А потом инстинкт подсказал охотнику: «Обернись».

Из-под машины показалась окровавленная рука. Потом нога.

Он снова поднял винтовку. Поместил девчонку в перекрестие прицела и задержал дыхание. Пот струился по его лицу и щипал глаза. Она все-таки решилась. Она собирается бежать. Он почувствовал облегчение и одновременно тревогу.

Он не мог промахнуться в четвертый раз.

Широко расставив ноги, расправив плечи, он ждал, когда цель начнет движение. Направление значения не имело. Кроме как под машиной, Кэсси спрятаться негде. И все же он надеялся, что она побежит в противоположную от него сторону и не придется стрелять ей в лицо.

Кэсси подтянулась и встала. В какой-то момент она привалилась к машине, но потом выпрямилась и сумела утвердиться на одной ноге. В руке она крепко сжимала пистолет. Он навел красный крест прицела в центр ее лба. Палец замер на спусковом крючке.

«Давай, Кэсси, беги».

Она оттолкнулась от машины. Подняла пистолет. Прицелилась в какую-то точку в пятидесяти ярдах справа от него. Перевела на девяносто градусов, вернула обратно. В мертвой тишине до него долетел слабый звенящий голос:

– Вот она я! Давай, сукин сын, возьми меня!

«Я иду», – подумал он, потому что винтовка и пуля были частью его, и, когда пуля врежется в кость, он тоже будет там, он будет внутри жертвы в момент ее смерти.

«Не спеши, – сказал он себе. – Жди, пока побежит».

Но Кэсси Салливан не побежала. Через прицел ее лицо, перепачканное в машинном масле и крови, было так близко, что он мог пересчитать веснушки у нее на носу. Страх в ее глазах был ему знаком, он видел его сотни раз; с этим страхом мы смотрим на смерть, когда смерть смотрит на нас.

Но в ее глазах было что-то еще. Оно боролось со страхом, сопротивлялось ему, загоняло вглубь, помогло ей крепко держать пистолет в руке. Она не пряталась и не убегала, она противостояла.

Пот заливал ему глаза; ее лицо в прицеле смазалось.

«Беги, Кэсси. Пожалуйста, беги».

На войне наступает момент, когда надо переступить последнюю черту. Эта черта отделяет то, чем ты дорожишь, от того, что требует от тебя война. Если он не сможет переступить эту черту, война будет окончена, и он проиграет.

Его сердце – война.

Ее лицо – поле боя.

Охотник заплакал, но этот плач никто не мог услышать.

Он повернулся спиной к шоссе и побежал.

IV. Подёнка

32

Смерть от переохлаждения – не самая худшая смерть.

Так я думала, пока замерзала.

Тебе тепло, болезненных ощущений нет. Ты паришь, как будто только что залпом выпила пузырек сиропа от кашля. Белый мир обнимает тебя белыми руками и уносит в белые глубины закоченевшего моря.

И тишина, черт побери, такая, что во всей вселенной есть только один звук – удары твоего сердца. Тихо до того, что твои мысли шуршат в глухом промерзшем воздухе.

По пояс в сугробе под безоблачным небом. Снег удерживает тебя в вертикальном положении, потому что ноги уже не могут.

И начинается: я жива, я умерла, я жива, я умерла.

А еще этот проклятый мишка, который устроился, как на насесте, на твоем рюкзаке, смотрит в пустоту большими карими глазами и заводит шарманку: «Ты ничтожество, слабачка, ты же обещала!»

Холодно так, что слезы превращаются в лед на щеках.

– Я не виновата, – оправдываюсь перед мишкой, – я погоду не заказывала. Не нравится, все претензии к Богу.

Я этим теперь регулярно занимаюсь, то есть предъявляю претензии Богу.

Например:

«Бог, на черта все это?

Уберег меня от „глаза“, чтобы я смогла убить солдата с распятием. Спас от глушителя, чтобы моя рана воспалилась и каждый шаг по шоссе превратился в пытку. Давал силы идти, а потом на целых два дня устроил метель, чтобы я увязла по пояс в этом сугробе и умерла наконец от обезвоживания под великолепным синим небом.

Спасибо тебе, Господи».

«Уберег, спас, поддерживал, – говорит мишка. – Спасибо тебе, Господи».

«А толку-то?» – думаю я.

Всю вину я взваливаю на папу. Он с такой подростковой симпатией рассуждал о других и так старался не терять оптимизма. Но я на самом деле вела себя ничуть не лучше. Просто было трудно смириться с тем, что вечером я легла в постель человеком, а утром проснулась тараканом. Признать тот факт, что я мерзкое насекомое с мозгом не больше булавочной головки, да еще разносчик инфекции, не так-то легко. Нужно время, чтобы смириться с подобным положением вещей.

А мишка все не унимается:

«Ты знаешь, что таракан может целую неделю прожить без головы?»

«Ага. Рассказывали на биологии. То есть ты намекаешь, что я не дотягиваю до таракана. Спасибо. Придется теперь выяснять, что я за вредное насекомое».

И тут меня осеняет. Может быть, глушитель поэтому и не добил меня на шоссе. Прыснул спреем на букашку, и шагай дальше. Зачем топтаться рядом и смотреть, как эта букашка вертится на спине и цепляется за воздух тоненькими лапками?

Валяться под «бьюиком» или бежать – какая разница? В любом случае ущерб был нанесен. Моя рана не заживет сама по себе. Первый выстрел был смертным приговором, так зачем тратить на меня патроны?

Метель я переждала на заднем сиденье «форда эксплорера». Опустила спинку переднего кресла и соорудила себе уютную железную хижину, откуда можно наблюдать, как весь мир становится белым. Окна открыть не удалось, так что очень скоро салон провонял кровью и гноем.

Все обезболивающие таблетки я проглотила за первые десять часов.

Съестные припасы доела к концу первого дня во внедорожнике.

Когда хотелось пить, я приоткрывала люк и зачерпывала ладонью снег с крыши. Чтобы не задохнуться, держала крышку люка поднятой, пока зубы не начинали клацать от холода и каждый выдох не превращался в ледяной шар у меня перед носом.

Во второй день снега выпало на три фута, и моя маленькая металлическая хижина уже меньше походила на убежище, скорее на саркофаг. Дни были всего на два ватта светлее ночей, а ночи были абсолютным отрицанием света.

«Ну, понятно, – думала я. – Значит, вот так мертвые видят мир».

Я прекратила задаваться вопросом, почему глушитель оставил меня в живых. Меня больше не тревожило странное ощущение, будто у меня два сердца: одно в груди, а второе, поменьше, в колене. Мне уже было неинтересно, закончится ли снег до того, как оба сердца перестанут биться.

Я даже не спала по-настоящему. Пребывала в каком-то промежуточном состоянии между здесь и там, прижимала к груди мишку, а тот продолжал смотреть на мир открытыми глазами, когда мои глаза закрывались. Этот мишка исполнял обещание, которое дал мне Сэмми. Он был со мной.

«Кстати, про обещания, Кэсси…»

За эти два снежных дня я, наверное, тысячу раз просила у него прощения.

«Прости меня, Сэмс. Я сказала, что приеду, что бы ни случилось, вот только ты слишком мал, чтобы понять, что неправда бывает разной. Есть неправда, и ты знаешь, что это неправда. Есть неправда, о которой ты не знаешь и понимаешь, что не знаешь. А есть такая, про которую ты только думаешь, что знаешь, а на самом деле нет. Давать обещание в разгар операции инопланетян по зачистке Земли от людей – это последняя категория неправды. Прости!»

И вот спустя день окоченевшая Кэсси, по пояс в сугробе, с беретиком из снега на обледеневших волосах, с покрытыми инеем ресницами умирает по дюйму. Но умирает хотя бы стоя, пытаясь выполнить обещание, которое не поможет выполнить ни одна молитва.

«Мне так жаль, Сэмс, так жаль.

Больше никакого вранья.

Я не приду».

33

Я точно не на небесах. Тут не та атмосфера.

Бреду в густом тумане безжизненной белизны. Мертвое пространство. Тишина. Я даже свое дыхание не слышу. – Вообще-то я не уверена, что дышу. А дыхание – это пункт первый в списке «Как узнать, что ты еще жива?».

Я уверена, что в комнате кто-то есть. Не вижу его и не слышу, не прикасаюсь к нему и не чувствую его запаха, но знаю, что он рядом. Не знаю, почему я это знаю, но знаю, что это он и он за мной наблюдает. Он не двигается, пока я пробираюсь сквозь белый туман, но расстояние между нами не меняется. Меня не раздражает его присутствие и то, что он на меня смотрит. Но уютно я себя от этого тоже не чувствую. Он просто данность, такая же, как туман. Есть туман, есть я, которая не дышит, и есть человек, который все время рядом и все время наблюдает.

Но когда туман рассеивается, рядом со мной никого нет. Я на кровати с четырьмя столбиками, лежу под тремя лоскутными одеялами, которые немного пахнут кедром. Белое ничто исчезает, его место занимает теплый желтый свет от керосиновой лампы, которая стоит на столике возле кровати. Чуть приподняв голову, я вижу кресло-качалку, зеркало в человеческий рост и фанерные дверцы шкафа. К моей руке прикреплена пластиковая трубка, она убегает к полиэтиленовому пакету с прозрачной жидкостью, который подвешен на металлическом крючке.

Несколько минут уходит на то, чтобы распознать окружающие предметы, понять, что ниже пояса я ничего не чувствую, и принять совершенно необъяснимый факт: я не умерла.

Тяну руку и нащупываю толстую повязку на колене. Хотелось бы почувствовать икру и пальцы на ноге, но я ничего не чувствую и с тревогой допускаю, что ниже повязки ничего нет, ни икры, ни пальцев. Но чтобы пощупать ногу ниже колена, надо сесть, а сесть я не могу. Кажется, в рабочем состоянии у меня остались только руки. Я откидываю одеяло и открываю свою верхнюю половину прохладному воздуху. На мне хлопчатобумажная пижама в цветочек.

«Чем тебе не нравится пижама?» – спрашиваю я себя.

Под ней ничего нет. Стало быть, какое-то время между снятием с меня одежды и надеванием на меня пижамы я была абсолютно голой, аб-со-лютно.

Я поворачиваю голову влево: комод, стол, лампа. Вправо: окно, стул, стол. А еще мишка, он здесь, сидит рядом со мной, опираясь на подушку, задумчиво смотрит в потолок, и плевать ему на все вокруг.

«Мишка, где мы, черт возьми?»

Внизу хлопает дверь, половицы под кроватью вздрагивают. Я слышу топот тяжелых ботинок по доскам. Потом тишина. Гнетущая такая тишина, если не считать стука моего сердца о ребра, а стучит оно громко, как акустические бомбы Криско, так что не услышать невозможно.

Бумбум-бум. И каждый новый «бум» громче предыдущего.

Кто-то поднимается по лестнице.

Я пытаюсь сесть. Не самое умное решение. У меня получается приподняться на четыре дюйма над подушкой, и это все. Где моя винтовка? «Люгер»? Кто-то уже поднялся по лестнице и сейчас стоит за дверью, а я не могу двигаться, и даже если бы могла, у меня на вооружении только чертова плюшевая игрушка. И что делать? Задушить этого типа в объятиях?

Когда не знаешь, что делать, лучше не делать ничего. Притвориться мертвой. Выбор опоссума.

Прикрыв глаза, сквозь ресницы смотрю, как открывается дверь. Вижу красную рубашку в клетку, широкий коричневый ремень, синие джинсы. Большие сильные руки с аккуратно подстриженными ногтями. Стараюсь дышать ровно, даже когда он становится рядом с кроватным столбиком и, как я догадываюсь, проверяет капельницу. Потом он поворачивается, я вижу его зад, снова поворачивается, и его лицо, когда он садится в кресло-качалку рядом с зеркалом, попадает в поле моего зрения. Я вижу его лицо и свое в зеркале.

«Дыши, Кэсси, дыши. У него хорошее лицо, не похоже, что он желает тебе зла. Иначе вряд ли он притащил бы тебя сюда и поставил капельницу. Простыни такие мягкие и чистые. Он переодел тебя в эту хлопковую ночнушку. Что, по-твоему, он намерен с тобой сделать? Твоя одежда была грязной и вонючей, как и твое тело, а вот теперь кожа пахнет свежестью и немного лилией. Он тебя помыл, представляешь?»

Я стараюсь дышать ровно, но получается не очень.

– Я знаю, что ты не спишь, – говорит парень с хорошим лицом.

Я ничего не отвечаю, и тогда он добавляет:

– И еще, Кэсси, я знаю, что ты за мной наблюдаешь.

– Откуда ты знаешь, как меня зовут? – каркающим голосом спрашиваю я.

Горло у меня как из наждачной бумаги. Открываю глаза и теперь вижу его лучше. Насчет лица я не ошиблась, у него правильные черты, как у Кларка Кента. Парню, наверное, лет восемнадцать-девятнадцать. Плечи широкие, красивые руки и еще эти ухоженные ногти.

«Что ж, – говорю я себе, – все могло быть хуже. Тебя мог подобрать какой-нибудь пятидесятилетний извращенец, который любит развлекаться с покрышками от грузовика и держит на чердаке голову своей маменьки».

– Водительские права, – отвечает он.

Он не встает, сидит в кресле, опершись локтями на колени, и еще он опустил голову, я трактую это не как угрозу, а как признак смущения. Смотрю на кисти его рук и представляю, как он моет ими каждый дюйм моего тела.

– Я Эван, – говорит он. – Уокер.

– Привет, – говорю я.

Он усмехается, как будто в сказанном мной есть что-то смешное.

– Привет.

– И где же я, Эван Уокер?

– В спальне моей сестры.

У него каштановые волосы и глубоко посаженные глаза шоколадного цвета, немного грустные и вопрошающие, как у щенка.

– Она?

Он кивает. Потом медленно потирает ладони.

– Вся семья. А у тебя?

– Все, кроме младшего брата. Это вот его мишка, не мой.

Эван улыбается. Улыбка у него хорошая, как и лицо.

– Очень симпатичный мишка.

– Раньше выглядел получше.

– И все остальное тоже.

Надеюсь, он говорит обо всем вообще, а не только о моем теле.

– Как ты меня нашел? – спрашиваю я.

Эван отводит взгляд, потом снова смотрит на меня. Шоколадные глаза потерявшегося щенка.

– Птицы.

– Что за птицы?

– Грифы. Когда вижу, как они над чем-то кружат, всегда проверяю. Мало ли…

– Понятно, все нормально. – Мне не хочется слышать подробности. – Значит, ты притащил меня сюда, поставил капельницу… Кстати, откуда у тебя капельница? А потом снял с меня всю… помыл…

– Честно сказать, я сначала не верил, что ты жива, и что выживешь, тоже не верилось.

Он трет ладони. Мерзнет? Или нервничает? Сама я и мерзну и нервничаю.

– Капельница у меня давно. Пригодилась еще в чуму. – Наверное, не надо этого говорить, но каждый день, возвращаясь домой, я думал, что живой тебя не застану. Совсем уж ты была плоха.

Эван тянет руку к карману, и я непроизвольно вздрагиваю. Он это замечает и улыбается, чтобы я успокоилась, а потом достает похожий на смятый наперсток комочек металла.

– Если бы это попало не в ногу, ты бы уже была мертва, – говорит Эван, вращая пулю между указательным и большим пальцем. – Откуда прилетела?

Я закатываю глаза, просто не могу сдержаться: вот так вопрос!

– Из винтовки.

Эван качает головой, считает, что я его не поняла. Мой сарказм, кажется, на него не действует. Если это так, у меня проблемы, потому что сарказм – мой обычный способ коммуникации.

– Из чьей винтовки?

– Не знаю. Иных. Их отряд под видом наших солдат уничтожил всех в лагере, и моего отца тоже. Только мне удалось спастись. Ну, если не считать Сэмми и других детей.

Эван смотрит на меня, как будто я брежу.

– А что случилось с детьми?

– Их увезли. В школьных автобусах.

– В школьных автобусах?

Назад Дальше