А когда Надя закончила:
Пусть наши супы водяные,
Пусть хлеб на вес золота стал,
Мы будем стоять, как стальные,
Потом мы успеем устать,—
все еще долго сидели не шелохнувшись.
В темноте улицы нас осторожно окликнул Артамонов:
— А меня сегодня чуть дезертир не убил. Шел в школу, а он выходит из лесу около третьего отделения и спрашивает, есть ли у меня петарды. Охочусь, говорит, от воинской части, а пороху маловато. Страшный, обросший, щека обморожена. Еле удрал от него! Может, это шпион, а?
— Ну и помело ты: с медведя начинал, а закончил шпионом, — набросился на него Захлебыш. — Дугу бы на тебя надеть, а на нее колокольчик повесить, чтобы передохнул твой длинный язык.
— Да ну тебя, я правду говорю, — обиделся Мишка. — Иду, а он из кустов — страшный, обросший...
— Ладно, — пожалел его Генка, — так бы и сказал, что неохота потемну домой топать. Пойдем, переночуешь у нас, а завтра это дело обмозгуем. Только ведь сочиняешь ты все.
На всякий случай мы рассказали об этом начальнику станции. Зуйков задумчиво пожевал губами.
— Вообще-то, была ориентировка, что один дезертир ушел возле Дарасуна с эшелона. Он с приисков, его теперь там ищут. С другой стороны, мало ли что может быть — не один ирод на свете. Опять же Артамонову верить нельзя. После того, как он на самом деле предотвратил крушение, уже дважды ставил нас в неловкое положение. Заявит, что обнаружил лопнувший рельс, пошлем бригаду, а там оказывается или заусеница, или неровный стык. Но на всякий случай ухо надо держать востро.
ГОЛОД, ХОЛОД И САЛО-ШПИГ
— Есть хочу, — жалобно ныл братишка, — картошечки хочу, молочка!
Ничего съестного у нас несколько дней уже не было. Красноармейскими подарками мать поделилась с Кузнецовым и Лапиными, корова еще не доилась. Хлеб мы делили на маленькие кусочки, но его не хватало и до обеда.
— Подожди, Буренка отелится, тогда молоком хоть залейся, — попробовал я успокоить братишку. — Сейчас ей молоко нужно для теленка.
— А ты отбери от теленка, я тоже хочу.
— А может, от коровы ногу отрезать?
— Отрежь, мяска хочу-у!
— Ну, ладно, не гунди. Как придет фактура, сало по карточкам давать будут.
— Врешь ты, врешь, — засучил Шурка ногами. — Давно обещаете, не даете.
— Да понимаешь ты человеческий язык или нет? Сало пришло, а фактуру потеряли. Надо, чтоб пришла новая. Тебе нельзя в магазин идти голяком? Вот и сало нельзя продавать без фактуры. А знаешь ты, какое это сало? Язык проглотишь: его из Америки привезли, буржуйское. Если будешь ныть, то тебе не шпик будет, а пшик, понял?
Шурка было успокоился, а потом снова завел:
— Картошечки хочу, молочка!
У меня самого который день сосало под ложечкой. Вспомнив, что в книгах потерпевшие кораблекрушение ели кожу, я на всякий случай спросил:
— А сушеного мяса не хочешь?
— Хочу, хочу,— запрыгал братишка. — Давай сухого мясочка!
Я полез на чердак и снял с жерди телячью шкуру, которую повесили туда еще бывшие хозяева. Шкура не гнулась и звенела, как жесть.
— Ты случайно не знаешь, как варят шкуру?—колом поставил я ее на пол. На ней шерсти, как на верблюде.
— Побрить надо, на полном серьезе подсказал Шурка. — Возьми у Савелича бритву, побреем.
Я с трудом разрубил топором шкуру на куски и затопил печку.
— Будем палить, как мама палила ноги на холодец. Одного кусочка хватит тебе на месяц, у тебя зубов мало. Будешь сосать вместо соски.
Запахло паленым. Я вертел куски шкуры над огнем, пока они не обуглились. Потом соскоблил с них сажу и положил на стол. Что с ними делать дальше, я не знал.
— Ой, горячий, горячий! — завопил Шурка, роняя кусок шкуры под ноги. Он схватил его и хотел сунуть в рот. Бурый кусок упал и рассыпался на кусочки.
— Спасибо за подсказку, знатным поваром будешь. Давай разбивай остальные куски.
Молотком мы раздолбили куски, засыпали в чугун, залили водой и посолили.
Шурка изнылся от нетерпения.
— Да подожди ты, — одергивал я его. — Помнишь, сколько времени мама варила холодец!
Часа через два варево было готово. Я попробовал его и поперхнулся. Оно пахло паленой шерстью, столярным клеем и еще чем-то.
* * *
В воскресенье решили ехать за дровами для школы. Елизавета Петровна сказала, что на этом мы можем заработать за зиму пять тысяч рублей.
— На коровах много не навозишь. Одну лошадь возьмем у Кузнецова, а вторую у Савченко, — говорил Генка. — Пусть только попробует отказать, теперь ему это так не пройдет. В лес поедут самые сильные: Вовка Рогузин, Котька Аристов — он хоть и маленький, а настырный — и Мишка Артамонов. — Кличка Мишка-Который час теперь отпала от Артамонова сама собой, хотя он по привычке то и дело задирал рукав, чтобы посмотреть время.
— А куда же меня? — обиделся было я, но Генка успокоил:
— Ты будешь править лошадьми, я тоже поеду с тобой. Остальные во главе с Кунюшей пусть пилят дрова в школе.
Кунюша подтянулся и радостно заулыбался.
Захлебыш тоже заважничал: впервые на серьезное дело его пригласили персонально.
Чуть свет все четверо собрались у нас, и мы перелезли в соседский двор. К нашему удивлению, кузнецовская лошадь стояла уже запряженной. На ее спину была наброшена попона, на колесных спицах тускло поблескивал лед.
— Смотри ты, какой догадливый! — удивился Генка. — Или ты Кузнецову про воскресник сказал?
В кухне горел свет. Возле печки на табурете сидел одетый в шубейку Петр Михайлович, а напротив, на стуле, — Савелич. Поглаживая истертые кисточки сивых усов и мельком взглянув на нас, Савелич вкрадчиво продолжал начатый разговор:
— Старуха ругается: в недоброе время курить, грит, начал. А что я с собой поделаю — раз начал, исключительно трудно бросить. Законно! Теперь пологорода засажу табаком. Ты уж не обессудь, выручи по-соседски.
— А какой тебе больше табачок нравится, сусед — турецкий или болгарский?— пытливо скосил на него глаза Кузнецов, доставая с печки корытце. — С корешками или одна зеленуха?
— Дак все это едино, лишь бы дым шел да в горле першило, — захихикал Савелич. — Исключительно все равно.
— Ну, тогда закури вон энтого, — мелко накрошив топориком стебли и размяв пересохшие листья, предложил Кузнецов. — За такой на базаре по пятьдесят рублев за рюмку дают.
Петр Михайлович проворно оторвал от газеты угол и протянул Савеличу:
— Хошь козью ножку крути, хошь самокрутку.
Савелич взял клочок газеты и стал растерянно вертеть его в пальцах.
— Не, я больше из трубки смолю, из нее вроде бы приятней. Да и бумагой теперь не вдруг разживешься.
— Это ты правильно, сусед, трубка, она сподручней. У меня всяких калибров есть, выбирай! — и дед достал с печки несколько самодельных трубок.
Савелич взял первую попавшуюся, насыпал в нее табаку.
— А теперь примни его как следовает, — предложил Кузнецов, доставая кресало. — Вот так, так, — и поднес к трубке зачадивший фитиль.
Савелич втянул в себя дым, выхватил изо рта трубку и натужно закашлялся. Из выпученных глаз выступили слезы.
— Как, ничего табачок? — осведомился старик и морщинки возле его глаз разошлись тонкими лучиками. — Пробирает до селезенки?
— Спасибо, — прокашлявшись, благодарно заулыбался Савелич, — в самую точку. Исключительный табачок. Значит, договорились?
Лучики-морщинки сошлись у деда на переносице. Он убрал корытце на печку и отчужденно сказал:
— Не взыщи, сусед, табаку я тебе не дам. Ты ни самокрутку вертеть, ни трубку держать не могешь. Табачок-то тебе нужон с работниками расплачиваться, на одной картошке не можешь домину вытянуть. Наблюдаю я тебя и диву даюсь: хоть мальца, хоть убогого ободрать рад. Захребетник мирской, вот ты кто есть! Но за все твои шахеры с тебя еще спросится. Так-то, суседушко, не обессудь уж.
— Да как же, Михалыч, да что же это, — было начал Савелич, но Петр Михайлович взял кнутовище и наставил его на дверь:
— По сю сторону штобы я тебя больше не видел. Кыш! — и широко распахнул дверь.
Потом, шатаясь, подошел к столу, сел и, обхватив всклокоченную голову заскорузлыми пальцами, закачался из стороны в сторону. Мы стояли не шелохнувшись. В кухню белыми, лохматыми клубами вваливался морозный пар.
— Дверь-то закройте, ребята, — не разжимая рук, сказал старик. — Холодно ведь.
Потом тряхнул головой, будто сгоняя тяжелый сон, и удивленно спросил:
— Ну, Савелич — понятно: работники курева требуют. А вы-то пошто ни свет ни заря?
Мы сбивчиво рассказали о пионерах Татарии, о танковой колонне, о воскреснике по заготовке дров.
— Ну кино, все одно к одному, — отнял дед от лица руки. — Никифора простудил, лошадь загнал, да тут еще супостат энтот
* * *
Выехали в лес мы только к обеду. У Савелича вторую лошадь просить не стали: хмурые плотники надели на нее хомут, привязали один конец вожжей к гужам, а второй к бревнам и стали затаскивать их по накотям на сруб.
— Не связывайтесь вы с ним, совсем человек обесстыжел. Узнал, что мы в орс письмо написали, вот и залютовал, всех готов загнать в гроб, — предупредила нас мать. — На днях Савелича уволят, тогда берите лошадь хоть на три дня. Бревна для склада скоро сгниют, а он только над своим домом хлопочет.
Стояла середина декабря, но снегу почти нигде не было. Тот, что выпал,— или испарился, или его сдуло ветром. Солнце плавало в оранжевой короне низко над сопками. Было холодно и чуть-чуть туманно. Дымы над избами стояли неподвижно, как гигантские белые столбы. В лесу было неуютно, тихо. Даже перестука дятлов не было слышно.
Лошадь неторопливо шагала между соснами, сама выбирая дорогу. Изредка она вздергивала морду и настороженно поводила ушами. Мы шли пешком, чтобы согреться.
— Чует, что ли кого? — озираясь, прошептал Мишка Артамонов,— ружье-то хоть прихватили?
— А как же, — откликнулся Генка. — Хрусталик Вовке бердану велел пристрелять, Костыль у нас по этому делу спец. Держи-ка, Вовка, — достал он с телеги запеленутую в рогожу бердану. — Четыре патрона хватит?
— Иди-ка ты со своей берданой! — отшатнулся Костыль. — Это не ружье, а самопал какой-то: само стреляет.
— Пуганая ворона куста боится. Такое, что ли, испытывал в деревне? — не очень зло напомнил Захлебыш. — Знаменитый был выстрел, как же. Второй значок тебе полагался.
— Сам ты пуганая ворона. А берданку лучше убрать, ни к чему она здесь, — насупился Вовка. — Теперь ее хоть медом обмажь, не возьму в руки. Лучше из рогатки стрелять.
— Смех смехом, а я того мужика видел на самом деле, — упрямо повторил Артамонов. — Сегодня приснился даже: лицо обросшее, щека обморожена.
— Ты бы ее снегом натер, вот она бы и отошла, — снова стал заводиться Захлебыш. — Бритву бы ему предложил, помазок. Знаешь, как называется колокольчик, который привязывают к лошади? Вот ты этот колокольчик и есть.
— Вот честное, честное пионерское, — остановился Мишка. — Чтоб мне с треском провалиться на этом месте!
В ту же секунду раздался громкий треск. Мы остолбенели: неужели Мишка на самом деле проваливается? Только придя в себя, увидели: колесо телеги зацепилось за сухостоину и высоченная жердь с грохотом упала на землю.
Мишка втянул голову в плечи и пугливо озирался вокруг. Костыль удивленно хлопал глазами.
— Тьфу, да-ну, что было дальше? — как ни в чем не бывало продолжал издеваться Захлебыш. — Пушка-то хоть у него была?
— Не, винтовка за плечами висела. Здоро-о-вая!
— Ладно, пусть он нам только попадется, — дурачась, пригрозил Захлебыш. — Мы ему с Костылем ноги выдернем и спички вставим. Верно ведь, Вовка?
— Типун тебе на язык, — чертыхнулся Вовка. — Дрова рубить надо, а он зубы точит. Давайте, ребя, остановимся, чего дальше ехать. Тут сухостоины сами под топор лезут, — и сплюнул.
— Остановимся так остановимся, — согласился Генка.
И мы стали в две пилы раскряжевывать смолистые, поваленные бурей сосны.
Когда телега была нагружена, Генка сказал:
— Двоим надо ехать, а троим тут остаться. Пока шель да шевель, можно еще воз напилить. Поздно вернемся, да, поди, дед ругаться не будет.
— У меня, ребята, живот болит, — пожаловался вдруг Захлебыш. — Я, пожалуй, поеду. Молока прокисшего выпил.
— Когда я в деревне мосол проглотил, мне не поверил, на работу погнал, — обидчиво протянул Мишка. — Теперь тоже тут оставайся.
— Будет тебе считаться, пусть едет, — заступился за него Генка. — Зато в следующий раз поверит.
— Я тоже поеду, — взял повод Вовка. — Может, и правда у него живот, вдруг станет плохо. Или телега перевернется, так я ее живо поставлю на ноги.
— Ладно, ладно, езжайте, только возвращайтесь быстрей, а то солнце постель стелет. А встретите дезертира — кладите его на телегу. Высушим и печку истопим, — хлопнул по Мишкиному плечу Генка.
Мы давно наготовили дров, слазили на соседнюю сопку, погрелись около костра, а Вовки все не было.
— Может они не в Клюку, а в Аргентину поехали? — меланхолически спросил Мишка. — За это время можно было обратно на животе приползти.
Стемнело, на небе высыпали зябкие звезды, деревья отступили во тьму.
Когда кто-нибудь шевелился, шевелились и тени. А когда костер угасал — укорачивались и исчезали.
— Пожалуй, надо идти, не случилось ли там чего, — не на шутку встревожился Генка. — Давайте, разбросаем костер.
— Эге-ге-ей! — вдруг чуть слышно донеслось откуда-то справа. — Где-е вы?
— Кто это? — насторожился Мишка. — Какой-то чужой голос.
Он подбросил сучьев в костер и на всякий случай негромко откликнулся:
— Эгей-гей-гей, мы зде-е-есь!
— Это же Славка, — чуть не в один голос вскрикнули мы с Генкой. — Как он тут очутился?
Минут через десять на кузнецовской лошади подъехал Славка, растерянно потирая переносицу.
— Я вас ищу, ищу, чуть в деревню не завернул. Очки уронил, а они под колеса и — дринь. Хоть на ощупь езжай.
— А куда наши стахановцы подевались, может, дезертира ищут? — покосился я на Артамонова.
— Какое там: Котька за живот держится, а Вовка в школе дрова пилит. Поспорили с Кунюшей, кто больше сделает. Вкалывает, только щепки летят.
— Вот это номер. А чего же ты утром не пришел? — упрекнул я Славку. — Мы так и рассчитывали, что ты с нами поедешь.
— Я только в обед приехал, на товарняке. Утром проспал на пригородный, пришлось на подъеме прыгать. Хорошо, что поезд был тяжелый. Да, — заулыбался вдруг Славка. — Вот умора с ними была. Решили они спрямить путь и сунулись по старой дороге. Едут, едут, вдруг Котька говорит: на какое-то кладбище приехали, человеческие кости белеют. Вовка смотрит — верно, за кустами белеют руки и ноги. Стали препираться, кому первому идти в разведку. Вовка Котьку посылает: «Ты первым увидел, ты и иди», а тот на живот ссылается. Наконец пошли вместе. Смотрят — а там и правда лежат осколки от рук и ног, только не костяных, а гипсовых. Оказывается, из костно-туберкулезного санатория снятый с больных гипс на свалку вывезли.