Полустанок - Граубин Георгий Рудольфович 2 стр.


— Ну, как доехали, на ладном ли месте устроились?— пыхнул охотник угарным табачным дымом.

— Проклятое, говорят, место,— выдавил я, передавая ему вожжи.— Девчонку сегодня хоронили, громом убило.

— Неладно, однако, жизнь началась, плохо. Сельповское место, да? Ничего, паря, оботрется. Ты в свои годы еще только на пригорок поднялся, потом придется в хребет шагать. Не все смогут на него подняться, дорога шибко худая. Я-то уже с хребта шагаю,— усмехнулся Цырен Цыренович.— Ну, ничего, пойдем чай пить с лепешками. Жалко, Бориса нет, на зимовье его послал. Не дал бы он тебе скиснуть.

Спасибо, Цырен Цыренович,— торопливо замахал я руками,— я лучше пойду, а то вечер скоро.

— И то верно,— одобрил Цырен Цыренович.— Дорогу, поди, найдешь?

— Дорога одна,— ушел я от прямого ответа, уже твердо решив отправиться не в Клюку, а к Борьке в зимовье. Перед моими глазами до сих пор стоял свежий песчаный холмик, а на нем гробик, обитый красным сатином.

Зимовье, в которое ушел Борька, было километрах в десяти, у подножия Яблонового хребта. Там с Борькой мы бывали не один раз.

Дойдя до Кузнецовской падушки, я по едва заметной тропинке свернул направо. Из-под ног, как заведенные, выскакивали испуганные кузнечики, а высоко в небе неподвижно висел жаворонок. Он лениво трепыхал крыльями и заливался легкомысленной трелью. Небо над ним было голубое-голубое, словно его протерли мокрой тряпкой и надраили зубным порошком.

На закрайке березняка столбиками стояли у своих нор суслики, подставив спины горячему солнцу. А в лесу было еще прохладно и кое-где из-под кустов проглядывали белые наметы снега.

Влажный мох под ногами мягко пружинил. Когда под каблук попадал сучок, он разламывался с протяжным треском.

Впереди меня через тропинку с тревожным писком перебежал рябчик, а за ним, смешно переваливаясь, просеменили маленькие, почти голые рябчата. Потом раздался осторожный шорох, и на лесную полянку, пошатываясь, вышел горбоносый лосенок. Увидев меня, он по-жеребячьи подпрыгнул и скрылся в густых зарослях зацветающего багула.

«Нет, уж если помирать, так зимой, когда вокруг холодно и неуютно»,— почему-то подумал я. Вспомнив о Галке, я чуть снова не разревелся и тугой жесткий комок подкатил к моему горлу.

Когда я подошел к Борькиному зимовью, было уже почти темно. Борька одиноко сидел на корточках около неяркого костра и набивал мохом чучело белки.

— Гости идут, ли чо ли? — не поднимая головы, спросил он, вслушиваясь в вечернюю тишину.— Чо ты такой несмелый, крадется, как рысь к инджигану.

Увидев меня, Борька вопросительно приподнял брови.

— Хо,— подражая отцу, удивленно воскликнул он,— ты же совсем уехал?

— Уехал,— опустился я рядом на смолистый лиственный кряж.— Уехал с гулянки, а попал ка поминки.

— Тогда будем ночевать здесь,— твердо заявил Борька, выслушав мой несвязный рассказ.— Мать с отцом тебя не хватятся?

— Догадаются, что ночую в деревне. Расскажи, Борь, как вы с отцом на охоту ходили. Тошно чегой-то.

Мы легли на покрытый козлиной шкурой топчан. Борька закинул руки под голову и начал рассказывать одну из бесчисленных охотничьих историй. За стенами зимовья угрожающе ухал филин, постанывала какая-то птица, что то похрустывало и шумело. Но рядом лежал сын охотника, который не раз выходил с отцом в тайгу, и мне было совсем не страшно. Под Борькин рассказ я заснул, как под шум затяжного дождя. Всю ночь мне снились какие-то кошмары: то наводнение, то пожар. Все вокруг рушилось и гремело, слышались то людские вопли, то выстрелы.

Я хотел повернуться на другой бок, чтобы прогнать этот нелепый сон, но, приоткрыв глаза, увидел, что Борька настороженно сидит на нарах и напряженно вслушивается в ночную мглу. Его приплюснутый нос и высокие скулы тенью выступали на фоне чуть посеревшего от рассвета оконца.

— Чуешь, кричат? — встревоженно повернулся ко мне Борис. - Что-то стряслось, понял?

В ту же минуту где-то недалеко грохнул выстрел и по молчаливому сумеречному лесу неуверенно прокатилось:

— Э-э-эй!

Я прижался к Борькиному плечу.

— Правда, кричат. Борь, что это?

— Не знаю,— так же шепотом ответил Борис.— Беда какая-то, точно.

Я еще теснее прижался к Борьке.

Крики приближались, снова бабахнул выстрел, и дверь избушки с треском распахнулась. Мы вжались в стенку.

Кто-то заслонил собой проем двери, вспыхнул желтый огонек спички, и высокий человек голосом Борькиного отца сказал:

— Хо, я же говорил, тут его искать надо!

Зимовье вмиг наполнилось людьми, поднялся возбужденный гвалт:

— А мы то думали, заблудился!

— Всю ночь его, варнака, ищем, а он вон где прохлаждается!

Кто-то в снова наступивших потемках сел рядом со мной, и я почувствовал, как теплые ладони сжали мою голову и на макушку упала горячая капля.

— Ну как же ты так мог, сынок?— с нежностью и укором тихо спросила мать.— Мы уже все передумали. Потерялся, да еще в такой день! Отец говорит в деревне заночевал, а у меня селезенка екает, ведь в проклятое место приехали. Пришли в деревню, а Цырен Цыренович удивляется, домой, мол, ушел. Ну и подняли полдеревни, пошли шастать по лесу. Иду, а сама думаю: не волка ли на него напали...

— Драть его надо,— пыхнув самокруткой, миролюбиво сказал кузнец Бутаков.

— Ладно, что хоть воопче нашелся,— поправил его колхозный сторож Парфенов.

Мужики снова загалдели, вспоминая детали своего ночного похода. Ни угроз, ни упреков не слышалось в их голосах, а, напротив, какое-то радостное возбуждение. Только отец помалкивал, сидя на порожке, и мать все крепче сжимала в ладонях мою непутевую голову.

ШАПОЧНОЕ ЗНАКОМСТВО

В Клюке мать приняла магазин. В Жипках она работала в сельпо. Здание сельпо там было большим, светлым, а этот магазин походил скорее на ларек или на лавку. Отца назначили завхозом костнотуберкулезного санатория, что раскинулся на горе в лесу. Среди густого сосняка стояло огромное больничное здание с большой открытой верандой. Рассказывали, что все больные там лежат в гипсе, некоторые даже по нескольку лет. Ноги-руки у них подтянуты к потолку специальными тросами, а иногда их растягивают гирями и пружинами. Но никого, кроме обслуживающего персонала, туда не допускают.

Жить же нам выпало в «проклятом» месте возле речки, за линией железной дороги. Здесь была старая заброшенная баня, магазин и всего три дома.

Наш дом казался мне заколдованным. Бывшие хозяева оставили на чердаке засохшие шкуры, бутылки, всякую рухлядь. Поэтому но ночам там вечно что-то скрипело, шуршало и бухало. Дом корежила вечная мерзлота. Летом дощатые перегородки не доставали до потолка. А зимой упирались в него и изгибались в дугу. Подполье заполняла вода — хоть плавай.

Перед окнами дома проходила Транссибирская магистраль, сразу за огородом протекала злосчастная речонка со странным названием Зон-Клюка. Когда мимо проходили поезда, дом содрогался и в окнах звенели стекла. А когда снова наступала тишина, слышно было, как за огородом шумела речка.

Речка была небольшая, но побольше, чем в Жипках. Во время дождей она тоже разливалась, затопляя огороды. Тогда они превращались в сплошное месиво. Земля здесь была болотистой, зыбкой. Только в засушливые годы, когда в поселке все выгорало, здесь можно было что-нибудь вырастить. А в остальное время картофель и овощи вымокали. Вот почему на эту сторону никто не хотел селиться.

Но люди со всего поселка ходили сюда каждый день — в магазин. И по праздникам — Первого мая и Седьмого ноября — шли тоже сюда. Недалеко от нашего дома стояла пирамидка с надписью: «Здесь в августе 1918 года белочехами был расстрелян А. А. Чернов». К этой пирамидке, построившись в колонну, приходили демонстранты и устраивали митинг.

И веселее всего по вечерам было тоже здесь. Напротив заброшенной бани, за насыпью, стояла водокачка, а чуть левее — станционное здание. Когда в Жипках говорили: «Еду на станцию», под этим подразумевали поселок Клюка. Но когда в поселке говорили: «Иду на станцию», подразумевали вокзал. Однако вокзалом, станционное здание нельзя было назвать. В одной его половине жили, а в другой находились комната дежурного по станции, закуток кассира и крохотный зал ожидания. Самого кассира на полустанке не было, и билеты продавал дежурный.

Вечером из города при ходил пригородный поезд. Он стоял минуту-две и по удару станционного колокола отправлялся дальше. Перед его приходом вся молодежь собиралась на перроне. Он был вроде бульвара: здесь гуляли, пели, играли на гармошке. А когда приходил поезд, узнавали от ездивших в город последние новости, шутили, разговаривали с пассажирами. И расходились только через час-два после того как уходил поезд.

Как я уже сказал, на нашей стороне стояло всего три жилых дома. В одном жил дед Кузнецов, в другом поселились мы, а третий — белая мазанка, что притулилась к самому магазину,— принадлежал магазинскому сторожу и вознице Григорию Савельевичу Савченко, которого все коротко называли Савеличем. Отец почему-то сразу его невзлюбил.

— Хитрый, себе на уме,— хмуро сказал он.— В глаза льстит, а за глаза рычит. От этого всего можно ожидать.

Савеличу было за пятьдесят, но он был кряжистым, крепким. Его седые, отвислые усы походили на истертые кисточки для братья, а нос — на огрызок огурца. Ходил он прямо, чуть задрав голову. При разговоре он смотрел мимо собеседника и почти в каждую фразу вставлял слово «законно».

Говорили, что он приехал сюда с Западной Украины сода полтора назад. Сначала работал на электростанции кочегаром, потом сторожем в санатории и, наконец, в магазине.

В этой мазанке, что притулилась к магазину, жила одинокая женщина Фекла Михайловна Прянова — полная, белая и близорукая. И как-то так случилось, что Савелия вскоре перебрался к ней. В загс они не поехали, потому что Савелич сказал:

— Ни к чему такое то в наши годы. Если притремся друг к другу — исключительно дружная семья будет. А нет ? и свидетельство не поможет.

В этот же год он припахал к огороду еще шесть соток.

— Каждой семье полагается столько, а у нас две семьи: Прянова сама по себе, а я сам по себе. Ведь мы же не регистрированные. Законно!

Со вторым соседом, дедом Кузнецовым, у отца отношения были совсем неважные. После похорон Галки дед Кузнецов окончательно ушел в себя и словно бы не замечал окружающих. С отцом он не здоровался, считая его чуть ли не виновником всего происшедшего. Единственная его дочь Поля жила в поселке и после Галкиной смерти боялась приходить на наше проклятое место. Дед Кузнецов почти целыми днями пропадал на горе у свояка Лапина, спускаясь домой только для того, чтобы стреножить и отпустить на луг свою мохноногую лошаденку.

Робинзону Крузо, наверное, веселее жилось на необитаемом острове, чем мне первые дни в незнакомом, чужом поселке. Никто не приходил к нам в гости, встречные смотрели подозрительно. Даже собаки норовили вцепиться в ногу, когда я проходил мимо чьего-нибудь дома.

Податься было некуда, и два дня мы с братишкой просидели на чердаке, копаясь во всяком хламе. За огородом, где призывно шумела речка, был островок настоящей тайги с мохнатыми лиственницами, мхом, корягами. Дальше шла падь Зон-Клюка, которая принадлежала жипкинскому колхозу. За падью начинались березняки. А за березняками открывалась новая падь — Барон-Клюка. Местами она была болотистой, местами каменистой, жители поселка косили там для своих коров сено. Но после Галкиной смерти речка стала для нас запретным и страшным местом.

Еще два дня мы просидели в магазине. Это была обыкновенная деревенская изба, только с пробоями на двери и окнах. Слева от двери стояла плита, на которой можно было удобно устроиться. Рядом с ней темнела бочка с растительным маслом. Напротив был прилавок, за ним — полки с товарами. Ящики с продуктами и мешки хранились в дощатых сенях, которые примыкали к задним дверям.

В магазин шли не только за покупками, но и за новостями. Молодежь по вечерам собиралась на полустанке, а взрослые обсуждали последние события здесь. О Галкиной смерти толковали чуть ли не две недели. Магазин был как бы местом для посиделок, только сидеть здесь было не на чем, приходилось стоять. Поэтому беленые стены были отполированы плечами и спинами до блеска.

Удобно устроившись на плите, я с любопытством наблюдал за пестрой толпой. Шурке это было неинтересно и он перебирал ярлыки от товаров.

- Да не торопись, не торопись, Яковлевна,— урезонивали мать бабы,— чего суетишься, как в городе. Нам ведь спешить некуда,— и украдкой поглядывали на весы.

Бывшая продавщица была жуликоватой, ее давно хотели заменить, да все не находилось грамотного человека. Она и мать ухитрилась обжулить. Вскоре после того, как мать приняла магазин, оказалось, что не хватает мешка сахару. «А ведь он был, был, я хорошо помню,—сокрушалась мать.— Сама взвешивала, а потом как сквозь землю провалился!»

Женщины с любопытством приглядывались к новому продавцу.

— Это твои, Яковлевна? — показывали они на нас.— Ничего, ладные, только тихие, как мышата. Этот, старшой, бегунцом-то был, что ли?

Их удивляло, что мать приходила всегда в чистом, аккуратно отглаженном халате, а волосы ее были гладко зачесаны. Была она статной, красивой, но на слова скуповатой. Бабы любили шумно поговорить в очереди, но теперь немного стеснялись матери.

Иногда на полустанке останавливались воинские эшелоны: если поезд был тяжелый, паровоз набирал воду. Тогда веселые красноармейцы толпой врывались в магазин и очередь молча расступалась. Загорелые и ладные, они с прибаутками покупали папиросы и дешевые конфеты, шутили с бабами.

— Куда ж это вас, соколики, возят?— любопытствовала какая-нибудь молодуха, кокетливо поправляя косынку.— То на восток возили, а нонче все на запад да на запад.

— А там вишни теперь поспели, вот и едем трясти сады,— отшучивались красноармейцы.— Поедешь с нами — угостим на славу!

Молодуха пунцовела и принималась лузгать семечки.

Два дня подряд в магазин приходил молчаливый белобрысый мальчишка в больших роговых очках. Я его тоже, кажется, видел на кладбище. Он был босиком, но в тюбетейке. Подождав, пока очередь разойдется, очкарик протягивал большую кастрюлю и просил:

— Омуля.

— Как ты его только ешь? — удивлялась мать и уходила в сени. Там она открывала бочку, одной рукой зажимала нос, а другой вытаскивала скользкие вонючие рыбины.

— Я люблю с душком,— краснея, отвечал очкарик. И расплатившись, торопливо выскакивал за дверь. Омуль был малосоленый, изрядно попорченный, его уценили в три раза, но совсем списать не решались.

Однажды в магазин пришел чернявый мальчишка в красивом железнодорожном кителе и таких же синих суконных брюках. Было жарко, мальчишка обливался лотом, но кителя не расстегивал.

— Миша, сколько времени?— подступили к нему сразу несколько женщин. Мальчишка с готовностью приподнял рукав кителя и отчеканил:

— Тринадцать часов двадцать три минуты.— На его руке красовались блестящие наручные часы, каких я не видывал даже у взрослых.

— Повезло шалопуту,— вздохнула одна из женщин, когда мальчишка ушел.— Живее в трех километрах отсюда в путевой будке. Зимой шел в школу и увидел лопнувшую рельсу. Ну, остановил поезд, и нарком ему в награду костюм и часы прислал. Мой десять лет обходчиком работает, хоть бы раз подфартило!

К вечеру в магазин забежал взъерошенный кривоногий пацан. Оглянувшись по сторонам, он торопливо разжал потную ладонь и затараторил:

— Две пачки папирос «Яхта», дядя поздно с работы приходит, меня послал!

— Нет, мальчик, папирос я тебе не продам,— мягко, но твердо отвела его руку мать.— Курит твой дядя, а табаком почему-то несет от тебя.

Пацан сердито зыркнул глазами и ощетинился:

— Ну и не надо, подумаешь! Машка всегда продавала, а эта...

Мать осуждающе покачала головой.

РАЗБОЙ СРЕДИ БЕЛА ДНЯ

В конце недели отец недовольно сказал:

— И чего ты все киснешь дома? Завел бы товарищей, что ли. Если хочешь, пойдем со мной, хоть санаторий посмотришь. Есть у нас там кое-что интересное.

Назад Дальше